Нежнее неба. Собрание стихотворений - Николай Минаев 39 стр.


Летом 1941 года заболевает его жена – и 16 июля умирает от заражения крови в московской больнице. Смерть эта производит на него ошеломляющее впечатление: в ближайшие несколько месяцев он, после короткой записки пасынку ("<…> жизнь моя клонится к закату, и я уже больше не найду такого друга, каким мне была твоя незабвенная мама") полностью выпадает из действительности. Первые стихи после перерыва посвящены памяти умершей (они позже составят отдельный цикл); другие – адресованы их ближайшей общей подруге – Кугушевой, которую 18 сентября депортировали в Казахстан вместе с мужем – этническим немцем. Минаев остается один.

С зимы 1942 года по май 1943 он работал кассиром на фабрике № 28 Наркоммясомолпрома, с мая по ноябрь 1943 года – сторожем ("бойцом пожарно-сторожевой охраны") на фабрике печатных учебно-наглядных пособий. Вероятно, уволившись оттуда, он поступил на должность агента снабжения на завод "Манометр" (он существует и сейчас, только переехал в деревню к тетке: г. Энгельс-19 Саратовской области). Точнее сказать, сам "Манометр" по мере приближения немецких войск, был эвакуирован в Томск, а в его корпусах расположился завод № 836, выпускавший, вероятно, что-то сообразно велениям времени смертоносное. Именно тут произошел следующий акт драмы: 29 февраля 1944 года (обратите внимание на своеобразие даты) агент снабжения самовольно оставил рабочее место, что по условиям военного времени грозило серьезным возмездием. Оно не заставило себя ждать.

"Именем Союза Советских Социалистических Республик.

7/IV 1944 г. Военный трибунал Молотовского р-на гор. Москвы в составе Председательствующего Иванова и членов Какабадзе и Волдина <Золдина? Болдина?> при секретаре Кудрявцевой

Рассмотрев в открытом судебном заседании дело по обвинению Минаева Николая Николаевича 1893 г. рождения из служащих урож. г. Москвы русский грамотный б/п работал на заводе 836 агентом по снабжению труд. стаж с 1912 г. членом профсоюза не состоит не судим вдов проживал Известковый пер. 3 кв 14.

Обвиняется по указу от 26 /XII 41 г.

Судебным следствием установлено, что подсудимый Минаев работал на з-де 836 в должности агента снабжения, 29/П 44 г. самовольно оставил работу на з-де и в дальнейшем на производство не вернулся, что подтверждается объяснением подсудимого и материалами дела.

Находя обвинение Минаева Н. <по> Указу от 26/ XII 41 г. доказанным военный трибунал руководствуясь ст. ст. 319, 320 УПК

ПРИГОВОРИЛ

Минаева Николая Николаевича по указу от 26/ XII 41 г. подвергнуть тюремному заключению без поражения в правах сроком на шесть лет. Меру пресечения оставить содержание под стражей. Срок отбывания наказания считать с 4 /IV 1944 г. Приговор обжалованию не подлежит".

Под конвоем, по дороге,
Средь родных полей, в наш век,
Еле-еле тащут ноги
Тридцать с лишком человек.

Почему и что за люди
Спор ведут в рассветной мгле
Об обеденном премблюде
И вечернем горбыле?

Может быть они по тропам
И лесным трущобам на
Удивление Европам -
Вот, мол, дикая страна! -

В час погони за грошами,
Встречных в несколько минут
Оставляли голышами,
Тут же сделав им капут?

Иль шакалами пролаяв,
В океане, в день труда,
Разгружали без хозяев
Многотонные суда?

Куклы жизни на задворках,
В куртках, в ватниках, в пальто,
В сапогах, в лаптях, в опорках,
Босиком и в буцах, то

Не разбойники-бродяги,
Не грабители морей,
А всех видов доходяги
Из тюремных лагерей.

Под лагерными стихами 1944 года помета "Серебряные Пруды Моск. Обл." – это маленький поселок на юго-востоке, самый отдаленный из районных центров. В исполинской летописи ГУЛаг'а мне его найти не удалось: вероятно, там располагалось небольшое отделение какого-нибудь из подмосковных лагерей. Если Минаев и писал кому-нибудь оттуда, то письма эти не сохранились (или пока не разысканы); вновь единственным источником для реконструкции биографии служат стихотворные тексты. Впрочем, на этот раз извлечь из них удается немного: в основном они представляют собой грубоватые эпиграммы на товарищей по несчастью. Центральный сюжет 1944 года – этап в московскую (вероятно, пересыльную) тюрьму: "Юноши и малолетки, / Взрослые и старики, / Словно сельди в бочке, в клетке / Около Москвы-реки" (из здешних тюрем по описанию больше всего похоже на СИЗО "Пресня" или на ныне несуществующую "Таганку"; остальные значительно дальше от реки, хотя и эти не прямо на берегу). В конце 1944 года он оказывается в Бутырской тюрьме, причем в больнице, где пишет "Балладу о двух врачах". Крайне жизнерадостным четырехстопным хореем здесь излагаются наблюдения, сделанные автором в палате бутырской больницы ("Где в моем голодном теле / Пребывал миокардит") и сопоставляются две представительницы племени тюремных медиков. Поэма закончена 7 января 1945 года, а еще спустя три месяца автор, вероятно, по амнистии был освобожден – и 31 марта прямо с пересыльного пункта отправился, как написано было в справке, "к месту жительства".

Наступившее за этим десятилетие жизни нашего героя документировано крайне скупо. Возможно, перенесенное в тюрьме заболевание позволило ему получить инвалидность – по крайней мере, больше никаких сведений о его "трудовой деятельности" у нас нет. Даже стихов за эти годы было написано исчезающе мало: четыре в 1946 году, три – в 1947-м, столько же в 1948-м. Его галантная манера приветствовать звучными рифмами любую леди, неравнодушную к поэзии, позволяет нам восстановить один из первых его маневров после освобождения: 3 апреля 1946 года он записывает назидательное стихотворение в альбом Тамаре Лапшиной; это – родственница Кугушевой (по-прежнему томящейся в Казахстане), которая время от времени организует ей вынужденно скромное вспомоществование. Три месяца спустя полунищий больной Минаев добавляет свой вклад к очередной посылке: "Вместо всякой вкусной жвачки, / В край далекий из Москвы, / Папирос плохих две пачки / Посылаю я, увы!". Между ними возобновляется переписка (из-за перерыва, вызванного минаевским арестом, она считала, что он умер) и они в принятой в их бывшем кругу полушуточной манере уговариваются еще немного пожить в надежде на встречу: "У меня уже все приготовлено для сыграния в ящик. Но давай дадим друг другу слово подождать до осени, скажем месяца два. Неужели тебе не хочется повидать меня и поговорить? Фортуна может еще, вопреки всяким очевидностям, над нами сжалится и колесико судьбы задержится где-нибудь на счастливом номере". Она же поддерживает его, получив (несохранившееся) письмо с жалобами на житейские обстоятельства, способствующие молчанию: "Жаль мне, что ты бросил писать, это уже совсем никуда не годится, дорогой. Ты ведь такой талантливый поэт. И мастер хороший, это совсем позор.

Помни, что бедность вечный спутник поэтов! И голод – тоже". Опять возникает (очевидно несбыточная для обоих) тема будущей встречи: "Жди меня, Николаша, милый! Будет трогательное свидание престарелых друзей! Сколько я стихов, Колька, написала, несмотря на жуткие условия – холод, бураны, вода в хате мерзнет. Быт подлинных троглодитов. Если бы ты был человек не на одну русскую букву, ты бы приехал бы сюда ко мне хотя бы летом и проведал бы меня! Да и экзотики бы понабрался на всю жизнь. Да и меня бы отсюда похитил, хотя я довольно плотно здесь завязла". Тем временем в жизни Минаева появляется новое действующее лицо.

В первой половине 1920-х годов среди литературно-музыкально-театральной компании молодежи, в которую был вхож и Минаев, была заметна Зоя Евгеньевна Сотникова, дочь орловского художника Е. М. Сотникова, значащегося в истории искусств автором единственной картины "Ярило". Наш герой познакомился с ней (не картиной, а девушкой), вероятно, в середине 1924 года, но обоим запомнилась одна и та же встреча: на похоронах Брюсова. Тридцать лет спустя, разделенные несколькими тысячами километров, они сверяли свои тогдашние впечатления. Она: "На днях был вечер посвященный Брюсову в Колонном зале. Читались его стихи и был большой концерт. Вспомнилось, как мы были на его похоронах. Был хороший осенний день, хотя я была в шубе. Ты конечно не помнишь, она была широкая японская <?> как тогда носили, отороченная норкой. Запомнилось, как похоронная процессия следовала через старое кладбище на Новое, как семенила за гробом в черном жена Брюсова, как говорил Луначарский, близко к которому мы стояли, он был в расстегнутом пальто. Был погожий день, склонявшийся к вечеру, в прозрачном осеннем воздухе громко раздались слова Луначарского: "Брюсов жив, Брюсов не умер" и тут же раздался паровозный гудок. Мелкая деталь, возвратившись домой, я открыла окно. У нас было много антоновских яблок. А помнишь ли ты, и знал ли ты?". Он: "Да, 9 окт. Исполнилось 30 лет со дня смерти В. Я. Брюсова. Я очень хорошо помню день его похорон, это был чудесный осенний солнечный день. Я живо помню общее впечатление похорон, но многие частности и подробности этого дня испарились из моей памяти, в том числе и то, в каком пальто и башмачках была моя дорогая Зоюшка, которая – увы! – в то время еще не была мне тем, чем она является для меня теперь". Тогда же между ними возникла, похоже, тень романтических отношений: она запомнила (на тридцать лет!) дату 10 июля 1925 года, когда было написано письмо, отменяющее их свидание. Январем следующего, 1926 года, помечена обидная минаевская эпиграмма: "Скучно в жизни прыгать, Зоя, / Одинокой стрекозою, / Время Вам уж / Выйти замуж, / Полноту приобрести / И детишек завести". Кажется, она последовала этому совету – и когда они снова встретились в 1950-м, у нее была дочь. У него же не было ничего.

"По-прежнему нам небо бирюзою / Сияет днем, а ночью в темноте / Все те же звезды светятся, но, Зоя, / И мир не тот, и мы уже не те", – этими строками, написанными 12 июля 1950 года, открывается самый обширный цикл любовных стихов Минаева, протянувшийся на десятилетие. Подробностей их отношений мы почти не знаем: как видно будет на следующей странице, вспыхивавшая между ними переписка почти всегда подразумевала посредничество лагерного цензора. Исключения невелики, но выразительны: так, около 1951 года их преследовала какая-то квартирная незадача, из-за которой Минаев вынужден был отправить Сотниковой записку: "Вот до чего довела меня моя злосчастная судьба: приходится из одного района города писать в другой район своей собственной жене и ходить к ней на свидания, как к чужой, за которой зорко следит ревнивый муж". Возможно, впрочем, речь шла об ужесточении ее рабочего режима: трудилась она то в каких-то полуподпольных артелях по выпуску шелковых платков, то в цехах по изготовлению мягких игрушек. Была она доброй, взбалмошной, непутевой. В их коммунальной квартире шел ремонт; у рабочего ("болезненного, хрупкого, очень жалкого и старательного") жильцы украли телогрейку. Рассказ об этой истории она заключает словами: "Мне его жаль потому, что я вижу в нем такого же неудачника, как я сама".

В феврале 1952 года у Минаева случился инфаркт. В больницу, по тогдашнему обычаю, жену не пускали, но он нашел способ с ней увидеться:

"Когда пойдешь, встань у моего окна, на дорожке. Там есть около самой загородки не то столб, не то ствол дерева без ветвей, я не разгляжу. Он находится не у моего окна, а дальше, но с моей кровати он как раз посередине моего окна и мне хорошо виден. <…>

Конечно, лица твоего я не увижу на таком расстоянии, а всю тебя разгляжу. Ты не бойся, я с кровати не встану. Ну, будь здорова, моя родная". Пребывание его там затянулось – и месяц спустя он обычным своим почерком заполнял открытку, отправленную точно в день всенародного праздника: "Пострадавший от инфаркта, / Вместо торта и цветов, / В женский день 8 марта, / В праздник женщин и котов, / О себе напоминая, / Шлю тебе открытку я, / Зоюшка моя родная, / Стрекозоинька моя".

Одним из символов возвращения к жизни после десятилетней депрессии стала работа Минаева над полным сводом собственных стихотворений. Большая часть беловиков, использованных нами в этой книге, была создана именно в начале 1950-х годов: извлекая из черновиков, из старых публикаций, из собственной памяти, он заносил свои стихи аккуратнейшим почерком в специально подготовленные тетрадки, работая с удивительной старательностью. Как минимум семь рукописных книжек (иные – еще и с орнаментированными страницами) были созданы в 1951 году с прицелом на далекого читателя-потомка; два года спустя они достались на изучение лицам столь же прилежным, но отнюдь не настолько доброжелательным.

Одной из последних ниточек, связывавших Минаева с его собственным прошлым, был салон Мальвины Марьяновой. Здесь собиралась разномастная и симпатичная компания лиц, по большей части знакомых друг с другом еще с 30-х годов: поэты Д. Шепеленко и Рюрик Ивнев, литературный функционер Д. Богомильский, скульптор А. Златовратский (упоминавшийся выше); наш герой, знакомый со всеми перечисленными еще с 30-х годов, регулярно там бывал.

Одна из попыток расширения этого круга окончилась трагически.

"В МГБ

Темкина И. М.

Москва, Подсосенский пер., 21, кв. 41

Заявление

В 1950 г. я жил в Успенском пер., д. № 6. В янв. – фев. того года меня встретила гр. Марьянова Мальвина, заявила, что она живет в одном дворе со мной, рекомендовала себя поэтессой, в свое время знакомой с А. М. Горьким. Она стала рассказывать о своих встречах с Горьким на о. Капри. Затем показала журнал, издававшийся не то в Киргизии, не то в Казахстане, в котором была отпечатана статья с воспоминаниями о Горьком. В заключение разговора она попросила одолжить 50 р. и сказала, что у нее часто собираются известные литераторы, представители искусства: во время этих вечеров читаются произведения и критически разбираются. Она попросила меня с женой посетить такой вечер, который состоится на днях и выразила желание, чтобы я прочел какой-нибудь из моих рассказов.

Заинтересовавшись этим, мы с женой посетили ее в указанный ею день. Застали ее мать, которая кажется, спала и пожилого человека интеллигентной внешности, который был представлен как скульптор, сын писателя Златовратского. Мы вступили с ним в беседу, т. к. он был глух, то мы предпочитали слушать его. Он рассказывал о своих встречах с Чеховым и Горьким в Крыму, как он работал над скульптурным портретом Горького, после этого стал читать поэму, посвященную Горькому. Это было слабое ученическое произведение, в поэтическом отношении примитивное, в идейном отношении не представляющее никакого интереса. Этакий обывательский пересказ о встречах с Горьким. Я счел это за чудачество старика, увлекающегося поэзией.

Назад Дальше