Выбор: Юрий Бондарев - Бондарев Юрий Васильевич 4 стр.


- Я не обижаюсь! - воскликнул с откровенным добродушием Боцарелли и взмахом чутких рук изобразил отсутствие обиды. - Конечно, вы, такой самостоятельный талант, не можете серьезно относиться к профессии куртизанки. Я сам немножко терплю собственную профессию, но другой у меня нет. Я очен понимаю, что всякое творчество - выявленная аномалия, и разбираться в ней должен психиатр… не жалкий критик.

- Зачем преувеличивать?

- Создавать несуществующий мир на холсте красками или словами на бумаге - не аномалия? Даже ваш, синьор Васильев, реализм… как это? Не отражение действительности, а зеркало вашего субъекта… вашего личного "я". И вот такой акт - занятие нормальных людей? Нормален бог, сотворивший наш мир? Иероним Босх жил в пятнадцатом веке, а своим воображением создал страшный современный мир уродства. Его картина "Несение креста" - кто окружает Иисуса? Жестокие, садистские лица, которые представляют, как показала история, большинство человечества. Не инопланетные пришельцы, а жестокие люди распяли любвеобильного чудака. Простите, я очен, очен ушел от разговора, но я всегда думаю: что должен делать талант художника - прощать человечеству кровавые грехи, войны, убийства или сердиться на него? Любить или ненавидеть?

- И прощать, и не прощать. Любить и ненавидеть, - проговорил Васильев, досадуя на неоправданную свою несдержанность, и договорил умереннее: - Я уверен, что искусство - самопознание человечества и его самонаказание.

- Что вы сказали, синьор Васильев? Самонаказание? - спросил Боцарелли и восторженно округлил внимательные глаза, точно схватил главную мысль, необходимую ему. - Имеет это какое-нибудь отношение к мазохизму?..

- Какого черта вы все сводите к одному и тому же, извините! Никакого отношения! Самонаказание - это в смысле исторической вины за всю пролитую кровь, за все страдания. Самонаказание необходимо для самосохранения человечества. Вы поняли меня, синьор Боцарелли? Искусство призвано сохранять человеческое в человеке! Без всяких этих надоевших до черта де Садов, Захер-Мазохов и Фрейдов!

- Почему ты так сердишься? - сказала Мария, пожимая плечами. - Ты грубоват, Володя.

- Разве? - проговорил Васильев вполголоса. - Вот уж не хотел.

"Да, мне что-то не по себе, - думал он, не понимая причину колючего, сжатого в груди раздражения и против нелепого фильма, и против душащего влагой тумана в любимой им Венеции, и против этого неглупого, излишне болтливого критика-итальянца, смахивающего на священника своими чуткими руками, худобой лица, скромной бородкой. - Если я не могу сдерживать себя, то почему я должен показаться этому мальчику, синьору Боцарелли, образцово воспитанным русским, который в светской любезности произносит только два милых слова: "отнюдь" и "весьма"? Ко всем чертям все эти нормы? К черту и к черту! Снова чувства? Дать бы мне бессердечный разум - и все обретет спокойствие. И все в мире станет закономерным, и я буду несказанно доволен, что я в третий раз приехал в Венецию, что наступит скоро утро и я увижу солнце над каналами. Но со мной что-то не так и не по себе, как будто плакать хочется. Никогда так не было…"

- Все, все прекрасно, в общем, - сказал Васильев бодрым голосом, едва скрыв в интонации фальшивую нотку, и продолжал превесело, сознавая, что говорит пошлость: - К счастью, мы остались живы после глупейшего фильма, и поэтому стоило бы сейчас перекусить и что-нибудь выпить.

- О чем ты говоришь? Двенадцать часов ночи. Я устала невыносимо. Но я тебя не задерживаю. Поступай, как хочешь.

Мария искоса посмотрела коротким взглядом, в котором он перехватил мимолетный зимний отсвет, и опять стеснило дыхание, точно бы перебои сердца или непролитые слезы мешали ему. Он овладел собой, уже сердясь на это ненормальное состояние, унижающее его, как казалось ему, и тем, что без особых причин мог сорваться, вспылить каждую минуту.

- Не посетуйте, синьор Боцарелли, - проговорил Васильев. - Я искренне сожалею, что наговорил колкостей, которые, в конце концов, абсолютно бесполезны.

В вестибюле отеля был пригашен свет, и молодой красивый портье, листавший иллюстрированный журнал под настольной лампой, с приветливой улыбкой ("боанасера!") подошел к полочкам с ключами и ключ от номера подал Васильеву вместе с конвертом, плотным, длинным, на котором крупным косым почерком было написано по-английски: "М-м Васильевой" и подчеркнуто дважды.

- Тебе, Маша, - сказал Васильев и увидел, как испуганно засветились ее глаза, пробегая по почерку на конверте, как заколебался в руке листок бумаги, когда она тут же, отойдя немного в сторону, быстро прочитала письмо, должно быть, состоящее из нескольких строк.

- Это мне, - проговорила она, небрежно засовывая письмо в сумочку, но голос был чрезмерно натянут, и, наверное, поэтому она постаралась улыбнуться синьору Боцарелли мягкой, обволакивающей улыбкой: - Спокойной ночи. До завтра. Arrivederci!

И даже взяла под руку Васильева по дороге к лестнице.

Но как только вошли в номер и зажгли свет, она, не снимая плаща, круто повернулась к нему, глядя в его глаза потемневшим, тем же испуганным взглядом, затем сказала шепотом "Боже мой", бросила сумочку на трельяж и стала ходить по номеру, клоня голову, окуная подбородок в поднятый воротник плаща. Он молча следил за ней, предчувствуя, что в эти секунды должно произойти то, чего он боялся, не хотел и вместе с тем ожидал как неизбежность.

- Я не знаю, как тебе об этом сказать, - заговорила она, торопливо закуривая, продолжая ходить по номеру. - Я не знала и не знаю, как тебе все это сказать…

- О чем? - спросил он и подумал с остротой внезапно настигшей ясности: "Вот оно, сейчас…"

- Не знаю, как сказать о том, с кем я встречалась в Риме, - повторила она с гримасой нетерпения. - Впрочем, сам прочти его письмо. Оно адресовано мне, но предназначено для тебя.

"Вот сейчас… Все случится именно сейчас… И она хочет этого. Она как будто хочет избавиться от чего-то тайного, мучительного…"

- От кого? - спросил он как можно спокойней, взял конверт, вынутый ею из сумочки, и спасительно, неожиданно для себя проговорил, усмехаясь: - А стоит ли, Маша, читать чужие письма? Имею ли я право?..

- Читай же! Читай! - крикнула она приказывающим шепотом, и нетерпеливая гримаса изменила ее лицо, сделала его некрасивым, отрешенным, страдальческим.

Он машинально развернул листок глянцевой бумаги с оттиском отеля и прочитал всего несколько фраз по-русски, написанных нервным косым почерком.

"Дорогая и многоуважаемая Маша!

Ради бога, извини меня за то, что я использую сохранившуюся частицу доброго отношения ко мне. Не хочу, чтобы моя встреча с Владимиром произошла вдруг. Такая неожиданность будет раздражительна и неприятна, что я предполагаю. Так же, как и встреча с тобой в Риме, напугавшая тебя, бедную, до полуобморока. Передай ему, ради всего святого, что я буду ждать в ресторане вашего отеля - завтра от 8 до 10 ч. утра. Если он не придет до 10-ти - бог ему судья. Я же не пойму его неприход как казнь свою или ненависть ко мне. Илья".

- Илья?

Он второй раз прочитал письмо, и что-то смутно повернулось в нем, неуловимо промелькнуло в сознании тревожное ощущение давнего, но тотчас даже не это ощущение, а намек на нечто далекое, прошедшее показалось ему невозможностью, обманом собственной памяти об исчезнувшем в небытие времени.

- Илья? Кто этот Илья? - спросил Васильев, уже выбрасывая из сознания эту тень намека, эту слабую догадку без надежды, и проговорил, разделяя слова: - Кажется, среди моих знакомых нет ни одного Ильи. Так кто он? И о чем хочет говорить со мной?

- Это он, он! Понимаешь, он! - крикнула Мария, подходя к окну, и зачем-то отдернула тяжелую штору; туман стоял над каналом, кое-где пробитый белесыми пятнами фонарей. - Это он, Илья, именно Илья! Он жив, он живет в Риме! Он был на твоей выставке, он знает о тебе все! - повторяла она, едва не плача, не оборачиваясь от окна: - Да, мы можем удивляться, не верить, но это он, Илья Рамзин! И он хочет встретиться с тобой, а мне это ужасно не нравится, хотя у меня и был с ним разговор в Риме! Если хочешь знать мое мнение, то не встречайся с ним! Вы разные люди, все это бессмысленно, совершенно бессмысленно!..

- Ну, этого не может быть! - проговорил Васильев отрывисто, все же полностью не веря, и махнул рукой. - Илья Рамзин? Живет в Риме? Чушь какая-то! Мистика! Илья погиб на Украине в сорок третьем году. Мы с ним воевали в одной батарее, командовали взводами. Илья Рамзин? Тот самый? Илья? Встречался с тобой в Риме? Вот уж чего быть не может так не может!

Она сердито перебила его, поворачиваясь от окна:

- Почему ты так настойчиво говоришь, что этого быть не может? Надеюсь, ты не думаешь, что вот это письмо я написала себе сама? Да, я раз встречалась с ним в Риме, когда ты был на приеме в студии Спинела, и говорила с ним, живым, в течение часа. Никакой подделки, Володя! - добавила она с горькой убедительностью. - Представь - никакого кича, никаких восковых фигур из музея мадам Тюссо. Я разговаривала с живым, живым, настоящим Ильей! И ты в этом завтра можешь убедиться, но я не хочу, чтобы вы встречались, вовсе не хочу! Дай мне спичку, пожалуйста, сигарета погасла… - сказала она, и голос ее споткнулся и дрогнул. - Господи, господи, как я суеверна. Он сейчас думает о нас обоих. Несчастный…

"Илья? Значит, он жив? Но каким образом он здесь? Плен? Он остался в живых? Неужели Илья? Последний раз я видел его в сорок третьем году… Илью разыскивали после войны. Его матери приходили ответы: "в списках живых не значится", "пропал без вести"… Тридцать лет о нем не было ни единой весточки. И до сих пор… Нет, есть вещи, в которые невозможно поверить!.."

- Несчастный? - переспросил Васильев и пошарил в карманах спички. Скажи, как он выглядел? Ты узнала его? Его можно было узнать? В последний раз ты, кажется, видела его в сорок первом?

- Кажется, шестнадцатого или семнадцатого октября, когда были ужасные дни в Москве… Вы тогда вернулись из-под Можайска.

Он стал зажигать спичку, чтобы она прикурила, но сломал ее, и она нетерпеливо взглянула поверх поднятого воротника плаща истемна-серыми глазами, подошла и высвободила из его пальцев спичечный коробок.

- В наш век мы должны бы не удивляться, Володя, хотя все странно… - заговорила Мария поспешно. - Что ж, узнать Илью при некотором усилии можно, если бы не седина… и если бы не что-то чужое в костюме, в глазах… в жестах, что ли…

- Ты сказала "несчастный"?

Она передернула плечами, словно озябла у окна, обложенного туманом.

- Потому что… потому что он надеялся увидеть в нас прошлое. Меня как-то знобит… Если я не приму сейчас горячую ванну, то заболею после венецианской сырости.

Она покусала губы и быстро сбросила плащ, вынула ночную пижаму из раскрытого чемодана и пошла в ванную комнату, а он тотчас же подумал, что она не договаривает, скрывает что-то, связанное с этой ее немыслимой встречей с Ильей в Риме, которой нельзя было дать логическое объяснение, ибо погибший или пропавший без вести Илья, лейтенант Рамзин, его одноклассник, друг детства и юности, был жив и почему-то не в Риме, где открылась выставка, а здесь, в Венеции, искал теперь встречи с ним.

За дверью ванной не слышно было движений Марии, отдаленно и ровно шумела из кранов вода, от этого сиротливо-однообразного плеска стало неприютно, одиноко в номере, и Васильев неуспокоенно заходил по комнате, засунув руки в карманы, наконец сказал около двери ванной:

- Маша, я - в бар за сигаретами, скоро приду!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В ночном баре, тихом, свободном, Васильев купил две пачки "Сэлем", слабые сигареты с ментолом, которые нравились Марии, затем, как это делал всегда, не зная чужого языка, чересчур самоуверенно показал бармену глазами куда-то в джунгли бутылок среди зеркальной неразберихи, сказал на понятном во всех ресторанах мира полуанглийском, полунемецком языке:

- Джин унд тоник, плиз, битте зер.

Толстолицый бармен в ярком малиновом жилете, виртуозно поигрывая бутылками, льдом и бокалами, ослепляя эмалью снежных зубов, сицилийской чернотой глаз, сверканием крупной булавки в галстуке, радостно поприветствовал Васильева, как давнего почтенного знакомого, хотя видел впервые, и ответил охотно, принимая его за немца:

- Ein Moment. Danke, vielen Dank.

Справа за стойкой сидела молодая пара вполне современной наружности, двое одинаковых длинноволосых, в одинаково грубых свитерах, она держала сигарету в тоненьких пальцах, сонно потягивала из бокала, смотрела перед собой прозрачным стеклянным взором, загибая улыбкой края пухлого, детского рта, а он, обняв ее за плечи, шептал что-то на ухо ей, целовал в щеку, в шею, в губы, она же бесчувственно продолжала изгибать углы младенческого рта улыбкой, пребывая в неподвижном, мнилось, наркотическом забвении. Рядом с ними пили коктейль пожилые американцы, видимо, супруги, он худой, до блеска кожи выбритый, заметно молодящийся, в спортивном клетчатом костюме, не по-стариковски острыми глазами оглядывал бар, молодую пару, Васильева, стоявшего у стойки, и одновременно негромко говорил что-то своей спутнице, будто перекатывая во рту целлулоидные шарики, а она, тоже молодящаяся, подрумяненная, крупная телом, в довольно-таки кокетливой шляпке (наверняка купленной во время очередного приезда в Париж, 8 часов на "Боинге", аэродром Кеннеди, Нью-Йорк - аэродром Орли), посасывала через соломинку фиолетовую жидкость, посмеивалась басом, выказывая прекрасные выпуклые фарфоровые зубы. И, как подумалось Васильеву, их любопытство, их незастенчивая жизнерадостность были хорошо обоснованы беспечальным странствием по Западной Европе, где не менее приятно, чем в Америке, тратить деньги, наслаждаться комфортом, сервисом, переменой мест, хорошим аппетитом и европейскими музеями.

Слева от Васильева, в угрюмой сосредоточенности, уставясь на кофейный автомат, распространявший теплый, тропический запах, одиноко сутулился над стаканом виски нелюдимого вида толстяк, тяжко сопящий; его багровая шея складкой наплывала на воротник пиджака, спина была круглой, подобная подушке; и был он похож на бывшего борца или тяжелоатлета, заработавшего деньги и теперь бесцельно путешествующего по миру, на волосатых руках переливались голубым огнем перстни, и пальцы его наводили на мысль о пристрастии к картам, крупной игре и азарту.

Это была привычка Васильева - наблюдать за людьми подробно, подчас вовсе уж открыто, делая нужные отметки в памяти, но сейчас его интересовало другое. Ему представилось, что Илья, следуя за ними из Рима, остановился здесь, в одном отеле, и, вероятнее всего, можно было его встретить либо в ресторане, либо в баре. Ресторан, мимо которого он прошел, был совершенно пуст, пригашенный свет бра дремотно горел по бокам стеклянных дверей, только бар в вестибюле был весь в красноватом дымном озарении, тихонько шелестела музыка, успокоительно плыла из этого зарева, и Васильев сел к стойке, осматриваясь. Нет, человека, которого он мог бы мгновенно узнать и назвать Ильей, облик которого с детства врезался в сознание, не было в баре.

Между затяжками сигаретой он выпил джин с тоником, освежающий льдистым холодом (кусочек гладкого льда коснулся его зубов), заказал "дубль" и снова осмотрел немногочисленных посетителей в баре, уже не понимая, почему так хотел сию минуту увидеть Илью, подталкиваемый подсознательным чувством. Но это чувство вдруг предупредило его об опасности, и разум начал тихо подсказывать сдержанную позицию умудренного опытом человека.

"Значит, боюсь встречи с ним? - подумал Васильев с презрением к самому себе. - Что я боюсь? Илью? Последствий разговора с ним? Нет, я обязан увидеть его в живых, своего бывшего друга, с которым в школе и на войне три пуда соли съели… Неужели действительно жив Илья? Не могу представить, что я его увижу!.."

- Noch einmal?

Он услышал общительный голос бармена, произнесшего эти понятные для международного общения слова, и увидел, что тот, взбалтывая коктейль, весело косится в сторону американской пожилой пары, которая деловито наклоняла головы над разложенной на стойке свежей газетой "Коррьере делла сера", после чего заинтересованно взглядывала в направлении тучного человека с нелюдимой наружностью бывшего борца.

- Грацие, нох айнмаль, битте, - ответил Васильев на изобретенной им итальяно-немецкой смеси, стараясь разгадать причину веселой оживленности бармена, и тотчас убедился, что внимание американской супружеской пары направлено не на тучного человека, а на него, и бармен участвует в этой игре, являясь посредником между американцами и Васильевым.

С ослепительной и вместе извиняющейся улыбкой проворный бармен ("Excuse me, very sorry") осторожно потянул газету у американцев, осторожно пододвинул ее к Васильеву, выражая счастливое изумление на подвижном толстом лице, произнес, исполненный уважительного восторга: "О, вери гуд! Бон! Ка-ра-шо!" И вверху газетной полосы Васильев увидел фотографию, на которой он вполоборота стоял около своих картин, выставленных в Римском салоне, вспомнил, что вчера утром в отеле давал при помощи Марии интервью рыжеволосой девице дон-кихотского роста, голоногой, не в меру накрашенной, быстро чиркающей таинственные стенографические загогулины в блокноте, подумал, что "Коррьере делла сера" опубликовала вчерашнее интервью и либо бармен, либо американцы узнали его, хотя, конечно, маловероятно было встретить русского художника в этом отеле, да еще сидящим в ночном баре.

- Синьор Вас-силь-ефф? - сказал по слогам бармен вкрадчивым голосом и затем произнес длинную фразу, смысл которой, очевидно, заключался в приятной благодарности, потому что понятно было единственное слово "грацие".

"Упаси меня от заграничного тщеславия", - подумал Васильев, смеясь над своим самолюбием, с ужасом представил, какой утомительный разговор без знания языка могли надолго завести с ним, и, заметив любопытные взгляды, кивки, означавшие готовность к знакомству, молодящихся американских супругов, казалось, намеренных незамедлительно подсесть вплотную, он забормотал "грацие, грацие" и поторопился расплатиться, сделав вид, что и бармен и американцы ошиблись.

Ему было как-то не по себе оттого, что именно сейчас, именно здесь, в баре, появилась газета с интервью и его узнали, что не так уж часто бывает, ибо хорошо изучил людскую ненаблюдательность - совпадения случайностей в доказательствах обманчивой известности не льстили и не утешали его, утомляя фальшью вынужденного внимания.

Подымаясь в номер на второй этаж, Васильев неожиданно остановился на повороте лестницы и, стиснув зубы, подумал: "Я не прощу себе никогда, если не увижу его! Никогда не прощу!.."

В номере красновато брезжил ночник, но, как только Васильев вошел, у изголовья разобранной постели вспыхнул узкий луч в лимонном колпачке, освещая на подушке лицо Марии, почудившееся утонченно-восточным, совсем девическим, бледным под цветным мохнатым полотенцем, наподобие чалмы обматывающим ее еще не просохшие волосы.

Назад Дальше