Вечером я была дома. Владимир Владимирович позвонил, мы долго и очень хорошо разговаривали. Он сказал, что пишет, что у него хорошее настроение, что он понимает теперь: во многом он не прав и даже лучше, пожалуй, отдохнуть друг от друга дня два…
13 апреля днем мы не видались. Позвонил он в обеденное время и предложил 14-го утром ехать на бега.
Я сказала, что поеду на бега с Яншиным и с мхатовцами, потому что мы уже сговорились ехать, а его прошу, как мы условились, не видеть меня и не приезжать.
Он спросил, что я буду делать вечером. Я сказала, что меня звали к Катаеву, но что я не пойду к нему и, что буду делать, не знаю еще.
Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:
- Я был уверен, что вы здесь будете!
Я разозлилась на него за то, что он приехал меня выслеживать. А Владимир Владимирович сердился, что я обманула его и приехала. Мы сидели вначале за столом рядом и все время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много.
Я помню: Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина , Регинина, Маркова.
Яншин явно все видел и тоже готовился к скандалу.
Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно.
Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское.
Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
- Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях.
Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества.
Конечно, я боялась и за себя (и перед Яншиным, и перед собравшимися здесь людьми), боялась этой жалкой, унизительной роли, в которую поставил бы меня Владимир Владимирович, огласив публично перед Яншиным наши с ним отношения.
Но, повторяю, если в начале вечера я возмущалась Владимиром Владимировичем, была груба с ним, старалась оскорбить его, - теперь же чем больше он наносил мне самых ужасных, невыносимых оскорблений, тем дороже он мне становился. Меня охватила такая нежность и любовь к нему.
Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.
Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться.
За мной потянулись все.
В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил:
- Норкочка, погладьте меня по голове. Вы все же очень, очень хорошая…
Когда мы сидели еще за столом во время объяснений, у Владимира Владимировича вырвалось:
- О господи!
Я сказала:
- Невероятно, мир перевернулся! Маяковский призывает господа!.. Вы разве верующий?!
Он ответил:
- Ах, я сам ничего не понимаю теперь, во что я верю!..
Эта фраза записана мною дословно. А по тону, каким была она сказана, я поняла, что Владимир Владимирович выразил не только огорчение по поводу моей с ним суровости.
Тут было гораздо большее: и сомнение в собственных литературных силах в этот период, и то равнодушие, которым был встречен его юбилей, и все те трудности, которые встречал на своем пути Маяковский. Впрочем, об этом я буду писать дальше.
Домой шли пешком, он провожал нас до дому.
Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же.
Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:
- Михаил Михайлович!
Но на вопрос: - Что?
Он отвечал:
- Нет, потом.
Я умоляла его не говорить, плакала. Тогда, сказал Владимир Владимирович, он желает меня видеть завтра утром.
Завтра в 10 1/2 у меня был показ пьесы Немировичу-Данченко.
Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.
Потом он все-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались.
Это было уже 14 апреля.
Утром Владимир Владимирович заехал в 8 1/2, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.
Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.
- Как хорошо, - сказала я. - Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
- Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10 1/2 репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не смогу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
- Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь - это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно увидев, в какую минуту он пришел, свалил книги на тахту и убежал.
Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры - нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.
Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания.
Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает - то, что было вчера, - отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.
Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
- Значит, пойдешь на репетицию?
- Да, пойду.
- И с Яншиным увидишься?
- Да.
- Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
- Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
- Но увижу тебя сегодня?
- Не знаю.
- Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
- Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
- Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
- Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
- Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
- Нет.
Он дал мне 20 рублей.
- Так ты позвонишь?
- Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.
Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье, в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.
Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:
- Что вы сделали? Что вы сделали?
Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.
Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.
Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно.
Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть.
Набежал народ. Кто-то позвонил, кто-то мне сказал:
- Бегите встречать карету "скорой помощи"!
Я ничего не соображала, выбежала во двор, вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять вбежала по лестнице. Но на лестнице уже кто-то сказал:
- Поздно. Умер.
Много раз я, понимая, какая ответственность лежит на мне как на человеке, знавшем Владимира Владимировича в последний год его жизни и вошедшем в его жизнь, пыталась вспомнить свои встречи с ним, его мысли, слова, поступки.
Но катастрофа 14 апреля была для меня так неожиданна и привела меня сперва в состояние полнейшего отчаяния и исступления.
Отчаяние это закончилось реакцией какого-то тупого безразличия и провалов памяти.
Я мучительно заставляла себя вспомнить его лицо, походку, события, в которых он принимал участие, - и не могла. Была полнейшая пустота.
Только теперь, через 8 лет, я могу, хоть и обрывочно, восстановить этот год с мая 1929 года по 14 апреля 1930 года.
Этот год самый несчастный и самый счастливый в моей жизни.
Я хотела в первой части этих заметок восстановить и вспомнить ощущения той Полонской, которой я была в то время, ощущения той девочки 21 года, которая не знала жизни и людей и на долю которой выпало огромное счастье близко узнать замечательного, громадного человека - Маяковского.
Конечно, сейчас я все воспринимаю совсем по-другому.
И как мучительно мне хочется повернуть жизнь назад, возвратить себе этот год! Конечно, все было бы иначе.
Долго после 14 апреля я, просыпаясь по утрам, думала:
"Нет - это сон".
Потом вдруг отчетливо выплывало: Маяковский умер. И я опять начинала воспринимать это как факт, впервые вошедший в мое сознание.
Маяковский умер.
И как не понять, будучи в этот период таким близким для него человеком, как не понять, что он явно находился в болезненном состоянии временного затмения и только в этом состоянии он мог выстрелить в себя.
А я говорю себе: все же нельзя было поверить, чтобы такой человек, как Маяковский, с его верою в конечное торжество идей, за которые он боролся, с его дарованием, с его положением в литературе и в стране, - пришел к такому концу.
Что могли значить все трещины, какие встречались на его пути, в сравнении с тем огромным, что ему дано было в жизни.
И, когда он заговорил о самоубийстве 13 апреля у Катаева, я ни на секунду не могла поверить, что Маяковский способен на это.
Я видела, что он находился в невменяемом состоянии, но была убеждена, что он пугает меня, как девочку, доведенный всей цепью обстоятельств до предела, запугивает меня, чтобы ускорить развязку наших отношений.
А разговору 12 апреля о "включении меня в семью" я просто не придала значения, не поняла его…
Конечно, не надо забывать, что я не была свидетелем, а была действующим лицом драмы. И если я причиняла ему боль и обиды, то мне приходилось терпеть от него боль и обиды еще больше. И взаимные упреки, ссоры откладывались в душе, невысказанными, неизжитыми…
Жизни я не знала. Близких людей в этот период у меня не было.
Я ото всех отошла. Во-первых, потому, что моя жизнь была полна через край Маяковским, а во-вторых, благодаря ложности моего положения я ни с кем не могла говорить о своих отношениях с Владимиром Владимировичем. Все приходилось переживать одной, смутно…
Конечно, я отлично понимаю, что я сама рядом с огромной фигурой Маяковского не представляю никакой ценности. Но ведь это легче всего установить с позиций настоящего.
Тогда - весною 30-го года - существовали два человека, оба живые и оба с естественным самолюбием, со своими слабостями, недостатками.
Теперь постараюсь вспомнить, каким Маяковский представляется сейчас, после 8 лет, вне наших отношений.
Очень ясно вспоминаю один диспут в санатории врачей, где я была с ним. Маяковский читал свои произведения.
Была чудесная южная, черная ночь. Читка происходила на плоской крыше - террасе санатория.
Разместились слушатели кругом, как в цирке. В центре этого большого круга стоял Маяковский, он чувствовал себя очень хорошо на своеобразной арене.
Аудитория состояла из отдыхающей молодежи, которая разместилась в задних рядах на перилах террасы, профессоров и пожилых врачей, которые заняли первые ряды. Эти седовласые, седобородые люди обрамляли и замыкали круг, по которому прохаживался Маяковский. Чтобы усилить освещение, внесли керосиновые лампы и поставили на столах. Свет фантастическими бликами падал на Маяковского и на совершенно белые, как будто специально подобранные головы стариков.
Я подумала: почему он сам, его голос, его стихи так сливаются с этим небом, ветром, этими яркими звездами? Да ведь Маяковский - южанин. До этого как-то забывалось его происхождение, уж очень у него был, как удачно отметил Лев Никулин, "интернациональный облик поэта".
После выступления Маяковского было обсуждение прочитанного. Мнения сразу резко разделились. Молодежь принимала Маяковского как всегда восторженно, старики врачи, явные поклонники старой классической поэзии, были настроены критически.
Владимир Владимирович был в духе, задиристо и даже озорно стал спорить с пожилым профессором, который сказал, что произведения Маяковского он даже не может рассматривать как поэзию.
- Где плавность стиха, - говорил старик, - плавность, которая ласкает слух, где приятные размеры и т. д. Стихи Маяковского режут уши, как барабанная дробь, - закончил профессор. - А вот Пушкин - подлинный поэт.
Владимир Владимирович вначале пытался отвечать "вежливо". Говорил, что ритмы Пушкина и его времени далеки от нас, переживших 18-19-й годы. У нас в жизни совсем другой темп и ритм, это обязывает к совсем иной, стремительной стихотворной форме, к рваной строке и т. д.
Для профессора эти доводы были мало убедительны, и он упрямо повторял:
- Нет, вы не поэт, а вот Пушкин…
Тут Владимир Владимирович обозлился и обрушился на профессора всей мощью своего темперамента, юмора. Под хохот, под аплодисменты всей аудитории он перетащил на свою сторону не только молодежь, но и товарищей этого профессора - пожилых врачей.
Бедный профессор стал просто смешон. Он изъяснялся длинными периодами, старомодным стилем и притом - заикался. Ему стали кричать "довольно" и "замолчать" и прочее. А он все говорил. Владимир Владимирович одолел его блестяще, просто совсем изничтожил.
Досталось профессору и за взгляды, и по поводу заикания, и за очки, и за калоши. Не помню, к сожалению, острот Маяковского, но он был в большом ударе в этот вечер. Тогда Владимир Владимирович говорил:
- Пушкина ценят еще и за то, что он умер почти сто лет тому назад. У Пушкина тоже есть слабые места, которые сильно критиковались при жизни поэта его современниками. А теперь Пушкина окружает ореол гения, так как он лежит на пыльной полке классиков. И сам Маяковский через сто лет, может быть, тоже будет классиком.
К сожалению, не могу вспомнить два примера слабых стихов Пушкина, которые тут же были приведены Владимиром Владимировичем.
После этого профессор разъярился, вскочил и, сразу помолодев, произнес неожиданно очень хорошую речь в защиту Пушкина.
Он даже заикаться почти перестал.
Когда мы ехали с диспута на машине, я говорила Владимиру Владимировичу, что, мне кажется, он не совсем правильно говорил о Пушкине. Конечно, своим остроумием Владимир Владимирович совсем уничтожил старика. Но победил остротами, а не по существу. Этот бедный поруганный заика во многом прав. Владимир Владимирович слишком бесцеремонно обошелся с Пушкиным.
Владимир Владимирович задумался и сказал:
- Может быть, вы и правы, Норкочка. Я перегнул. Пушкин, конечно, гениален, раз он написал:
Я знаю: жребий мой измерен;
Но, чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я.
Я много бывала с Маяковским на его выступлениях в Сочи и помню, как он замечательно читал перед красноармейской аудиторией. Владимир Владимирович волновался и спрашивал меня, хорошо ли его слушали? Доходили ли до красноармейцев его произведения или нет и т. д.