Любил Маяковский читать молодежи, которая всегда очень горячо его встречала. В таких случаях и читал и спорил по окончании чтения Владимир Владимирович совсем по-другому, чем на диспутах. На диспутах он всегда был очень остер, блестящ, дерзок. Но все это мне казалось чуть-чуть показным. Он даже одевался умышленно небрежно для этих диспутов, как будто хотел выглядеть неряшливым, хотя в жизни был педантично аккуратен и в одежде и в квартире. Тут он специально небрежно завязывал галстук и ходил огромными шагами, больше обыкновенных.
Когда я сидела в зрительном зале и смотрела на него, я не узнавала Владимира Владимировича, такого простого и деликатного в жизни. Здесь он, казалось, надевал на себя маску, играл того Маяковского, каким его представляли себе посторонние.
И мне казалось, что цель его была не в желании донести свои произведения, а скорей - в финальной части диспута, когда он с такой легкостью и блеском уничтожал, осмеивал, крушил своих противников.
Тут Маяковский не задумывался о критике, не прислушивался к ней, а путем самого жестокого нападения на выступавших опровергал эту критику.
Владимир Владимирович не всегда отвечал по существу. Он острым своим глазом, увидя смешное в человеке, который выступал против него, убивал противника метким определением сразу, наповал. Обаяние Маяковского, его юмор и талант привлекали на его сторону всех, даже если Маяковский был неправ.
Совсем другим бывал Владимир Владимирович, когда выступал в товарищеской атмосфере перед рабочими или перед красноармейской аудиторией, когда читал молодежи - комсомольцам или студентам. Тут основным для него являлось - быть понятным, доходчивым, донести свои произведения до слушателя. Он никогда не оспаривал здесь критику, а терпеливо разъяснял все то, что было непонятного в его произведениях. Внимательно выслушивал замечания, записывал их и после выступления долго волновался и обсуждал эти замечания.
Много раз к нему обращались разные организации с просьбой приехать почитать его произведения. Маяковский никогда им не отказывал. Всегда очень охотно соглашался и никогда не подводил: не опаздывал и непременно приезжал, если давал слово.
Помню, мы встретили как-то Семена Кирсанова, тогда еще совсем юного. Кирсанов был в военной форме (очевидно, он был призван в Красную Армию). Маяковский очень ласково говорил о нем. Говорил, что это его ученик, что он очень талантливый мальчик. Читал тут же на улице отрывки кирсановских стихов.
Позднее сам Кирсанов читал на квартире у Бриков свои произведения.
Помню сейчас два его стихотворения. Одно - посвященное Маяковскому, где он сравнивает Маяковского с кораблем, а другое - под заглавием "Двадцать первый год".
Владимир Владимирович в этот раз шумно хвалил стихи, целовал Кирсанова, потом вдруг страшно смутился и сказал:
- Сема, вы не думайте, что я так доволен, так как вы про меня написали. Нет, это действительно очень здорово!
На другой день Владимир Владимирович все пел одну строчку из кирсановского стихотворения:
Сердце Рикки Тикки Тавви
Словно как во сне
И яичница ромашка
на сковороде.
Пел он это на мотив популярной песенки 19-20-го года "В Петербурге дом высокий". Пел беспрерывно, и я наконец взмолилась, стала просить пощады. Владимир Владимирович засмеялся и сказал:
- Простите, не буду больше, но уж очень хорошо: яичница-ромашка. А ведь она действительно как ромашка, знаете, Норкочка, такая - глазунья…
Но через несколько минут он опять затянул про свою ромашку.
Я помню, ему прислали откуда-то из глуши стихотворение, написанное комсомольцами. В этом стихотворении такая строфа:
И граждане и гражданки,
В том не видя воровства,
Превращают ёлки в палки
В день веселый рождества.
Его очень радовало это четверостишие.
Вера Инбер напечатала в газете стихи:
Посмотрю на губы те,
На вино Абрау,
Что ж вы не пригубите
Мейне либе фрау?
Владимиру Владимировичу понравилась рифма. Он сказал:
- Подумайте, Норкочка, это - очень здорово! Никак не ожидал такого от этой дамочки.
Очень высоко Маяковский ставил Пастернака, но говорил, что творчество Пастернака чересчур индивидуальное.
Пастернак пишет только для себя. Он очень талантлив, у него интересные ассоциации и ходы мысли, но Пастернак никогда не будет доходчивым и доступным для масс.
Владимира Владимировича приводила в неистовство лень, халтура, пошлость. Он возмущался, я помню, Уткиным и Молчановым. Говорил, что это люди не без способностей, но что они сладко пересюсюкивают свои маленькие "чувственята" и довольствуются легким успехом у "барышень", не заботясь и не волнуясь о том, к чему такой творческий путь приведет в дальнейшем.
Ценил Юрия Олешу, автора "Зависти", за богатейшую фантазию, романтичность и яркий язык, но говорил, что презирает его за образ жизни. Маяковский готов был поручиться, что из Олеши ничего не выйдет: все поведение Олеши очень показное. Олеша считает, что, написав одну хорошую книжку, он уже достиг вершин и что его в достаточной мере не понимают, не ценят. А это наиболее легкий путь: таскаться по кабакам и кричать, что он непризнанный гений, вместо того чтоб сесть за черную работу и делать из себя писателя. А жаль, говорил Владимир Владимирович, возможности у него большие.
Но наравне с суровостью ко всему тому, что он считал дурным, Маяковский был очень чуток к хорошим книгам и вообще к литературным удачам своих товарищей.
Хорошие стихотворения его очень радовали.
Я помню, он восторгался стихотворением Светлова "Гренада" и сказал о Светлове такую фразу:
- Этот мальчик далеко может пойти.
Владимир Владимирович очень ценил поэта Асеева. Говорил, что Асеев - большой, хороший мастер. А как-то даже сказал про Асеева, что Асеев без пяти минут классик.
Владимир Владимирович ценил Северянина, которого он считал талантливым словотворцем. Маяковскому, например, нравилось придуманное Северяниным слово - "вмолниться".
Моя дежурная адъюнтесса
Принцесса…
Вмолнилась в комнату быстрей экспресса…
У Северянина, говорил Владимир Владимирович, стоит поучиться этому искусству многим современным поэтам.
Владимир Владимирович говорил, что он в молодости многое заимствовал у Северянина.
Владимир Владимирович обладал редкой способностью критически подходить к своим произведениям. Очень остро он понимал и оценивал все недостатки и достоинства своих стихов. Правда, он очень редко признавал свои ошибки, всегда упорно дрался за свои произведения, но я научилась понимать, отстаивает ли он сделанное им - плотью и кровью, - потому что убежден, что это хорошо и правильно, или из упорства и самолюбия. Так было и с его пьесой "Баня".
В последний период работы Владимир Владимирович ежедневно прочитывал мне "Баню" по кусочкам. Он сдавал мне уроки, которые просил меня ему задавать. Он прочитывал мне две-три страницы из своей книжечки, иногда и больше, тогда он очень гордился, что перевыполнил задание. Иной раз приходил ко мне, с виноватыми глазами, смущенный, как школьник перед строгой учительницей, и робко протягивал книжечку с чистыми отмеченными страницами.
Я была горда и счастлива и была настолько наивна, что считала, что очень помогаю Маяковскому в работе.
Когда "Баня" была закончена, была устроена читка на квартире у Бриков. Не могу совсем вспомнить, кто присутствовал на читке, помню, что был Яншин. Пьеса имела большой успех на этой читке. Мнения были единодушные и восторженные. Наверное, успех в большой мере шел за счет чтения Владимира Владимировича, который и всегда очень талантливо читал, а в этот вечер читал лучше, чем всегда.
Помню тогда мнения: Это значительно лучше "Клопа". Это совсем новая драматургическая форма. Блестяще по образам. Замечательный язык и т. д.
Яншин был в восторге от пьесы. На другой день говорил в театре о новом событии, которое создал Маяковский "Баней", убеждал, что пьесу нужно ставить в Художественном театре. Была назначена читка пьесы в Художественном театре, которая почему-то не состоялась.
После читки и обсуждения Владимир Владимирович отозвал меня почему-то в кухню и спросил:
- Ну как?
Я впервые слышала пьесу целиком. Владимир Владимирович так интересовался моим мнением, потому что был уверен в моей предельной искренности и правдивости в отношении него. Я восторженно отозвалась о пьесе. Владимир Владимирович был, казалось, доволен, но все что-то задумывался. Потом "Баня" читалась в Театре Мейерхольда и рабочим организациям. Рабочие приняли пьесу очень положительно, театр тоже, Мейерхольд горячо говорил о пьесе. После каждой читки критики многое не принимали в пьесе, но, в общем, мнения были хорошие и казалось, что пьеса будет иметь большой успех.
Маяковский был рад, но какие-то сомнения все время грызли его, он был задумчив, раздражен…
На премьере "Бани" Владимир Владимирович держал себя крайне вызывающе. В антрактах очень резко отвечал на критические замечания по поводу "Бани". Похвалы выслушивал рассеянно и небрежно. Впрочем, к нему подходило мало народу, многие как бы сторонились его, и он больше проводил время за кулисами или со мной. Был молчалив, задумчив. Очень вызывающе кланялся, после конца поговорил со зрителями.
Очень Владимир Владимирович увлекался всякой работой. Уходил в работу с головой. Перед премьерой "Бани" он совсем извелся. Все время проводил в театре. Писал стихи, надписи для зрительного зала к постановке "Бани". Сам следил за их развешиванием. Потом острил, что нанялся в Театр Мейерхольда не только автором и режиссером (он много работал с актерами над текстом), а и маляром и плотником, так как он сам что-то подрисовывал и приколачивал. Как очень редкий автор, он так горел и болел спектаклем, что участвовал в малейших деталях постановки, что совсем, конечно, не входило в его авторские функции.
Например, перед постановкой пантомимы "Москва горит" в цирке он ежедневно заезжал в мастерскую к художнице и проверял всю подготовку к постановке, вплоть до бутафории, просматривал все костюмы, даже каждый самый незначительный костюм для массовых сцен он внимательно разглядывал и обсуждал с художницей.
Владимир Владимирович с большой чуткостью и вниманием относился к каждому человеку. Обычно люди талантливые, чувствующие себя выше окружающей их среды, особенно если они обладают даром остроумия, считают своим долгом быть центром общества, в котором они находятся. Я не раз наблюдала писателей, актеров, как они разговаривают с людьми. Они обычно предпочитают говорить, острить сами, но вдруг в собеседнике блеснет что-то эгоистически нужное для этого писателя, актера - и он тотчас настораживается, делается внимательным, а когда получит от собеседника интересное для себя, человек становится ненужным, он прерывает его или слушает уже рассеянно, думая о своем.
Владимир Владимирович, конечно, всегда был центром общества, в котором он находился, но он сам не искал этого, это происходило само собой, так как все в его присутствии как бы стушевывались перед его обаянием, талантом и остроумием и ждали от него особенных, неожиданных слов и поступков, присущих только ему. И к людям Владимир Владимирович подходил совсем иначе, глубже. Он любил людей и был к ним внимателен, его интересовало все в человеке. Владимир Владимирович с настоящим, хорошим любопытством говорил, глядел, общался с людьми.
Из всего написанного о Маяковском лучшим мне кажется написанная Львом Никулиным маленькая статья под заглавием - "Во весь голос". Это меня тем более удивило, что Никулин был просто знакомый Маяковского, даже не очень хороший знакомый.
А схватил Никулин сущность Маяковского, с моей точки зрения, необычайно остро, верно, глубоко.
Вот по этой маленькой брошюрке парижских воспоминаний Маяковский встал передо мной как живой и многие его жизненные поступки, действия как-то заострились, стали более понятными благодаря нескольким страничкам.
Да, Маяковский был таким, каким его представляет Никулин. Даже внешний образ Маяковского Никулин рисует очень верно, остро и ярко.
Мне хочется привести здесь строки, в которых Никулин описывает одиночество Маяковского:
"Немногие думали о том, что происходит, когда он остается один в тесной комнате на Лубянском проезде или в мрачном и тесном номере гостиницы. Фурии одиночества и сомнений бросаются на него и грызут этого сильного, прикрывающегося иронией человека…
И жизнь пройдет, и "любимая местами скучновата", как и пьеса, которой отдано три месяца нечеловеческого труда. И фурии одиночества овладевают сердцем и стихом и диктуют:
"Я хочу быть понят моей страной, а не буду понят, что ж"… Проклятое терзающее сердце сомнение в смысле нечеловеческой борьбы поэта лирического с поэтом политическим, поэта, превосходно владевшего тайной прямого лирического воздействия и отказавшегося от приемов лирика-гипнотизера".
Я считаю все это очень верным.
Прав Никулин, когда пишет о картах. Ведь карты занимали довольно много места в жизни Владимира Владимировича, и для многих эта карточная страсть Маяковского звучала нехорошо. Никулин пишет:
"Такой запас сил был у Маяковского, такая непотухающая энергия, что ее хватало на нечеловеческую работу, на литературные споры и драки, и оставалось еще столько, что некуда было девать этот неисчерпаемый темперамент, и тогда мотор продолжал работать на холостом ходу, за карточным и биллиардном столом и даже у стола монакской рулетки. Ханжи фыркали, негодовали, упрекали, не понимая, что это была не игрецкая страсть, не корысть, а просто необходимость израсходовать избыток энергии. Для него было важно одолеть сопротивление партнера, заставить его сдаться, для него важна была подвижность мысли, которую он мог показать даже здесь, за карточным столом, и он был неутомим и, в сущности, непобедим в игре".
И действительно, для Владимира Владимировича совершенно не имел значения материальный проигрыш и выигрыш. Он любил выигрывать из азарта, от проигрыша же расстраивался, как спортсмен, который проиграл игру.
Вспоминаю эти карточные игры в комнате Владимира Владимировича в гендриковской квартире. У Владимира Владимировича были разноцветные фишки, он любил красные, всегда спорил из-за них. Был обычно очень весел и остроумен в игре, тут же на лету изобретал свои словечки, обозначающие карты и их значение.
Перед началом игры Маяковский всегда говорил:
- Давайте играть по принципу сухого чистогана.
То есть у кого кончаются деньги, тот выходит из игры без долгов. Разумеется, в игре это никогда не осуществлялось. Если Владимиру Владимировичу не везло, он вытаскивал какие-нибудь предметы из своего письменного стола - карандаши, коробочки, ключи и т. д. - и клал около себя на столе или брал Бульку на колени и говорил:
- Это на счастье. Вот теперь мне повезет.
За игрой все время что-то бормотал, пел, говорил, подбирал рифмы, и было очень весело играть с ним, и просиживали долгие часы не столько из-за самой игры, сколько из-за Маяковского, уж очень его поведение было заразительно.
Маяковский воспринимал мир, действительность, предметы, людей очень остро, я бы даже сказала - гиперболично. Но острота его зрения, хотя была очень индивидуальна, в отличие от Пастернака не была оторвана от представлений, мыслей, ассоциаций других людей, очень общедоступна.
У Маяковского все сравнения очень неожиданны, а вместе с тем понимаешь - это именно твое определение, твоя ассоциация, только ты не додумалась, не сумела обозначить именно так мысль, предмет, действие…
А сами его определения так ярки и остры, что понимаешь: это именно так, иначе и быть не может.
Владимир Владимирович в первый раз пришел на квартиру к моей маме. Вошел на балкон. Посмотрел в сад с балкона и сказал:
- Вот так дерево - это же камертон.
И действительно стало ясно, что это дерево ассоциируется именно с камертоном, что это замечательное определение, а люди, десятки лет смотрящие с этого балкона на дерево, не могли этого увидеть, пока Маяковский этого не открыл.
Если гиперболичность Владимира Владимировича помогала ему в его творчестве, в видении вещей, событий, людей, то в жизни это ему мешало. Он все преувеличивал, конечно, неумышленно. Такая повышенная восприимчивость была заложена в нем от природы. Например, Владимир Владимирович как-то зашел за мной к маме:
- Нора у вас?
- Нет.
Не выслушав объяснения, он менялся в лице, как будто бы произошло что-то невероятное, непоправимое.
- Вы долго не шли, Владимир Владимирович, Нора пошла к вам навстречу.
Сразу перемена. Лицо проясняется. Владимир Владимирович улыбается, доволен, счастлив.
Этот гиперболизм прошел через всю его жизнь, через все его произведения. Это было его сущностью. Я описываю главным образом то, что было со мной во время наших встреч. Описываю даже мелкие эпизоды из наших взаимоотношений, потому что, если мелочи вырастали для него в события, как же должны были его терзать крупные, значительные события жизни.
И опять, возвращаясь к его смерти, ко всем предшествующим обстоятельствам, вспоминая все, что его мучило и терзало, вижу, как это свойство чудовищно преувеличивать все, что с ним происходит, не давало ему возможности ни на минуту успокоиться, разобраться в самом себе, взять себя в руки. Наоборот, все вырастало и причиняло ему огромные страдания и заставило Маяковского, такого мудрого и мужественного, так поддаться временным неудачам.
Этот же гиперболизм Владимира Владимировича сыграл такую трагическую роль в наших отношениях. Именно это его свойство превратило нашу размолвку утром 14 апреля в настоящий разрыв в его глазах и привело к катастрофе.
Ведь для меня вопрос жизни с ним был решен. Я любила его, и если бы он принял во внимание мои годы и свойства моего характера, и подошел ко мне спокойно и осторожно, и помог мне разобраться, распутать мое окружение, я бы непременно была с ним. А Владимир Владимирович запугал меня. И требование бросить театр. И немедленный уход от мужа. И желание запереть меня в комнате. Все это так терроризировало меня, что я не могла понять, что все эти требования, конечно, нелепые, отпали бы через час, если бы я не перечила Владимиру Владимировичу в эти минуты, если бы сказала, что согласна.
Совершенно ясно, что как только бы он успокоился, он сам понял бы нелепость своих требований.
А я не могла найти нужного подхода и слов и всерьез возражала на его ультиматумы. И вот такое недоразумение привело к такому тяжелому, трагическому концу.
Владимир Владимирович, несмотря на отсутствие у него партийного билета, является образцом замечательного коммуниста огромной чистоты и идейности.
Точка зрения Владимира Владимировича на жизнь, на окружающую его действительность была всегда и во всем (казалось мне всегда) полностью советской.