Рахманинов глядел на мир людской нищеты зорким, мудрым, печальным, все замечающим взглядом".
Композитор молчал.
Перед отъездом в Европу компания "Стейнвей" просила его продирижировать тремя концертами из собственных сочинений.
Рахманинов ответил, что публика не интересуется его сочинениями, кроме Прелюдии до-диез минор, и, очевидно, уверена, что ничего лучшего он написать не в состоянии.
Когда заходила речь о его популярности и славе, он любил вспоминать случай из своей практики.
Эго случилось по приезде в Англию. Когда пароход начал пришвартовываться к пристани, он увидел на берегу целую толпу фотографов и репортеров. Покорившись неизбежному, композитор начал медленно спускаться по трапу. Он еще не дошел до его половины, как вся орда газетчиков, словно сдунутая ветром стая воробьев, рванулась в сторону и побежала к другому трапу. Оказалось, что на том же пароходе прибыли чемпион по боксу и популярная кинозвезда. Собственный рассказ неизменно приводил его в веселое настроение.
Один из корреспондентов настойчиво допытывался у композитора, почему он не выступает но радио.
Рахманинов ответил:
- Радио недостаточно совершенный инструмент для интерпретации музыки. В то же время оно позволяет слушать ее слишком комфортабельно. Я не думаю, чтобы можно было чувствовать себя очень уютно, слушая действительно великие произведения. Чтобы воспринимать хорошую музыку, нужно быть интеллектуально настороженным и эмоционально восприимчивым. Вы не можете быть таким, когда вы сидите дома, положив ноги на спинку стула. Слушанье музыки вещь более трудная. Нельзя просто "всасывать" ее в себя!..
Не один раз писалось о том, что с уходом за границу замкнутость Рахманинова, как человека, еще возросла. В то же время столбцы современных композитору газет и журналов пестрят высказываниями его по разным вопросам, нередко в духе вовсе не свойственной ему откровенности. Думается, что его потомки и биографы должны подходить к этим высказываниям с большой осторожностью. Нет сомнений, что многое в этом печатном наследстве не принадлежит Рахманинову. Изумляясь беззастенчивости пишущей братии, он в первое время пытался протестовать и опровергать, но вскоре махнул рукой.
Об этом не следует забывать, как бы велико ни было искушение принять все за правду, как бы ни хотелось нам полнее восстановить дорогой для нас образ человека и музыканта.
Не один раз видные литераторы предлагали Рахманинову свои услуги в качестве историографов его жизни в искусстве. Один из них, англичанин Ричард Холт, сделал свое предложение в весьма тактичной форме. Характер задуманной им книги вызывал у Сергея Васильевича интерес. Не имея времени для переговоров, Рахманинов доверил их Софье Александровне Сатиной, чья жизнь все время шла рядом с жизнью музыканта. Весь его долгий и трудный путь она провожала глазами любящей сестры. Он был уверен, что никто лучше, чем она, не сумеет преградить путь малейшей нескромности. Именно в эту пору Софья Сатина начала свой многолетний труд собирания по крупинке жизненной и творческой биографии Сергея Рахманинова. И если сейчас мы что-то знаем о нем достоверно, то именно ей в первую очередь мы этим обязаны.
Холт умер, не приступив к задуманному труду.
В средине второго дета в Клерфонтэн приехал Оскар Риземан - обрусевший остзейский немец, в свое время окончивший консерваторию в Москве. С ним Рахманинов встречался еще у Гольденвейзера. Искренний энтузиазм к задуманной биографической книге и присущая Риземану манера доверчивого простодушия сделали свое дело. Скрепя сердце Рахманинов согласился ему помочь.
Гуляя с гостем в клерфонтэнских рощах, он кое-что рассказал о себе, а затем направил его к Софье Александровне.
Эта встреча через некоторый срок имела далеко идущие последствия, которые в ту пору еще трудно было предвидеть.
Уезжая, Риземан пригласил Рахманиновых к себе в Швейцарию. Он жил на озере Четырех Кантонов.
Едва ли приглашение было бы принято. Но именно в эти дни пришла, с большим опозданием, весть о ^смерти Любови Петровны Рахманиновой. Всю жизнь и при всех обстоятельствах Сергей Васильевич помогал матери материально. Но переписывались они редко.
Она никогда, еще в давние годы, не пыталась, а может быть, просто не умела подойти к сыну ближе, теплее. А его несмелые попытки на этом пути встречала холодно.
Что пользы теперь бередить свою совесть, допытываться, почему так сложилась их жизнь, когда все счеты покончены навсегда.
Но в Клерфонтэне среди постоянного шумного многолюдства сделалось композитору непереносимо тяжело. Мигом собравшись, он вдвоем с женой выехал в Швейцарию на автомобиле.
В дороге давнишние раздумья об уходе из Америки и постройке собственного гнезда вновь вернулись к композитору.
В ранних сумерках, выехав из Люцерна по дороге Аксенштрассе, он глянул на озеро, зыбившееся оловянным блеском под набежавшим мелким дождем, и вдруг остановил машину у обочины.
- Ты помнишь это место? - спросил он жену.
Подумав немного, она вспомнила. Да, это была та же массивная, увенчанная деревьями скала, нависшая над тихою водою. Они много раз любовались ею в дни медового месяца, почти тридцать лет тому назад.
Сейчас из-за деревьев выглядывала какая-то довольно уродливая постройка. На полуразрушенных воротах белела табличка "Продается". Они проехали мимо. А через два дня он сказал Наталье Александровне, что купил скалу и хочет на ней строиться.
Она только всплеснула руками. Это безумие! Им, обоим выросшим в степном приволье, поселиться в горах над водою на этом огромном камне,
ночью и днем омываемом дождями… Одна мысль об этом внушала ей ужас и отвращение.
Он не стал спорить и промолчал.
Глава третья СЕНАР
1
Рахманинов всегда был далек от той мышиной суетни, которая шла непрестанно в эмигрантских кружках и группах. Попытки вовлечь его самого в орбиту каких бы то ни было политических махинаций были тщетны. Композитор общался с немногими, по преимуществу с музыкантами, кому также чужда была эта шумная ярмарка живых мертвецов.
Он верил непоколебимо в то, что каждый должен сам расплачиваться за сделанные им промахи и ошибки.
Но, погруженный в свой труд, в свои раздумья, он, наверно, просто проглядел минуту, когда над его родиной зажглось, замерцало хмурое утро. Позднее он с болью понял, что какое-то роковое для него мгновение потеряно безвозвратно.
Напрасно теперь он пытался на страницах московских газет разглядеть черты новой жизни. Когда друзья писали ему о шумном успехе, который неизменно сопровождает концерты из его произведений, он верил им только наполовину. Кому он сам и его искусство нужны в этом кипучем, целеустремленном мире! Если он сегодня вернется домой, на него взглянут, пожалуй, как на одного из тех, кто творит пресловутое "русское дело" за столиками парижских кафе. И кто такой он сам в конце концов? Арион - "таинственный певец", выброшенный грозою на чужой берег, или просто незадачливый пассажир, отставший от поезда, который ушел далеко вперед.
Если композитор, как он писал, никогда не ходил "на собрания и конференции, на которых русские пытались объединиться", то устроители этих собраний настойчиво, годами, шли за ним по пятам. Им нужен был, разумеется, не он сам, а его имя, прогремевшее на двух континентах. Совсем нечаянно их ожидания увенчались успехом.
В январе 1931 года под одной из деклараций, опубликованных в связи с выступлением Р. Тагора о народном образовании в СССР, в числе многих подписей появилось имя Рахманинова.
Декларациям всякого рода в те далекие годы не было числа, и эта, без сомнения, забылась бы, как забывались другие. Но случилось иначе. Роль "услужливого медведя" сыграл на этот раз давнишний приятель Рахманинова, в прошлом дирижер Мариинского театра Альберт Коутс.
Отличный и талантливый музыкант, прекрасный интерпретатор русской музыки, он, подобно очень многим своим товарищам по искусству, был до предела наивен в вопросах политического такта.
Такими же, как это ни странно, оказались и устроители его московских концертов.
Именно в эти дни, непосредственно последовавшие за опубликованием злополучной декларации, и было объявлено три "экстренных симфонических концерта" Коутса. Гвоздем программы были "Колокола" Рахманинова, показанные с еще небывалым блеском: хор и оркестр Большого театра, солисты Нежданова, Петров.
Кое-кем это выступление было воспринято как открытый вызов. И тут еще многочисленным, по- разному замаскировавшимся российским декадентам и формалистам всех направлений представился долгожданный случай. Последовал ряд шумных резолюций, смысл которых сводился к одному уничтожающему слову - бойкот.
Рахманинов внешне был, как всегда, невозмутим. Наедине со своей совестью он не мог не сознаться, что и на этот раз Москва кругом права. Не только ему, но и его музыке путь на родину закрыт навсегда.
Композитор молчал.
Никто не знал, что у него на душе. Одна только музыка его выдавала.
"…Его игра, - писал "Бруклинский орел" о концертах в Калифорнии, - всегда блестяща, но на этот раз блеск был бездушным…"
Одно письмо из Клерфонтэна, написанное в начале лета, приподнимает края завесы. "…Последние события обрушились на нас, как гроза. Не стоит больше жить на земле!.. И мне кажется, что худшее еще впереди".
2
Постройка дома на скале требовала больших затрат и циклопического труда. Но ничто не могло поколебать музыканта, даже то, что, если верить Бедекеру, бассейн озера Ури издревле славится как одно из самых дождливых мест в Европе.
Однажды вечером на исходе лета в Клерфонтэне приехавший накануне из Парижа Альфред Сван осторожно осведомился о творческих замыслах композитора.
Сергей Васильевич бросил на гостя косой лукавый взгляд.
- Я только что написал вариации для фортепьяно на тему "Фолиа" Корелли… - И, подумав немного, добавил: - Ну что ж, пойдемте наверх.
Он играл, перелистывая рукопись, но лишь изредка поднимал на гостя глаза.
Слушатель весь насторожился, стараясь не проронить того неповторимо важного, что принудило композитора нарушить долгий обет молчания.
К этой древней португальской мелодии "Фолье" в свое время обращались Вивальди, Керубини, Бах и Лист. Мало того, как выяснилось позднее, "Фолья" была известна еще задолго до того, как ее нашел Арканджелло Корелли. Глубокая и суровая сдержанность напева, сосредоточенность большого человеческого чувства приковали к себе внимание композитора. Но не холодная стилизация, не реставрация старины стали движущей силой сочинения.
С первых же тактов Сван почувствовал внутреннее духовное сродство "Ла Фольи" с темой Третьего фортепьянного концерта. Одна за другой вариации вели слушателя лабиринтом сложных мелодических и ритмических фигур, словно чья-то неторопливая рука переворачивает страницу за страницей книгу большой неспокойной жизни художника.
- Вот эта сумасшедшая беготня, - говорил Рахманинов, продолжая играть, - нужна затем, чтобы скрыть тему…
Какую тему?.. "Ла Фолью" или другую, более глубокую и важную?
Неразрывная связь музыки с жизнью, прожитой в искусстве, ощутима едва ли не в каждом такте. Никакая "беготня" не в состоянии ее заглушить. В третьей вариации рокочет зловещий подголосок ре-минорной прелюдии (в темпе менуэта), в четвертой явственно сквозят черты мрачной хоральной вариации "на тему Шопена". В пятой на фоне зыбких качаний и мерцаний встает, как живое виденье, "неуловимой сверкнув красотой", лик самой "музыки".
…И отразился,
И покачнулся.
Не то улыбнулся,
Не то прослезился…
Но глубина и страстность душевных порывов остается скованной какой-то безвестной скорбью. Только семнадцатая вариация поднимает ненадолго край завесы. Это как бы далекое эхо одной из самых пленительных песен юности Рахманинова "Не пой, красавица". Оно возвращается снова и снова, чтобы напомнить "другую жизнь и берег дальний". Не тот ли берег, к которому мысленно простирает свои большие, прекрасные, могучие и бессильные руки великий русский художник?..
Вскоре шумные, стремительные каскады смывают навсегда дорогой и заветный образ.
Но последняя, завершающая страница вариаций исполнена как бы тихого раздумья перед нерешенной загадкой молчаливого ожидания, может быть, надежды. Что там дальше за приотворенной дверью?.. Столь необычное завершение крупного замысла чем-то напомнило Свану заключение "Колоколов".
Окончив играть, Рахманинов о чем-то задумался, потом взглянул на завороженного слушателя и опустил глаза на свои пальцы.
- Сосуды начинают лопаться, образуются кровоподтеки, - проговорил он тихо своим медленным низким голосом. - Дома я помалкиваю об этом. Но это может случиться в любом концерте. Тогда несколько минут я не смогу играть. Наверно, старость!.. А в то же время отнимите у меня концерты, и мне конец.
После первого исполнения вариаций в ноябре известный критик и теоретик Яссер пророчил, что "новое сочинение, бесспорно, займет одно из крупнейших мест в вариационной литературе и будет заигрываться пианистами до потери сознания".
Но он ошибся. И по сей день Вариации на тему Корелли - одно из глубочайших и, быть может, прекраснейших сочинений Рахманинова - незаслуженно остаются в тени.
Зимой композитор писал Метнеру, что проиграл Вариации примерно пятнадцать раз, но только одно исполнение было хорошим. "Мною руководит кашель в публике, - писал он. - Когда кашель усиливается, я склонен сократить количество вариаций. В одном городишке кашель был так силен, что я сыграл только десять. В Нью-Йорке я довожу до восемнадцати. Впрочем, я думаю, Вы будете играть все двадцать и не захотите кашлять…"
Он закончил письмо шутливо, слегка перефразируя слова пушкинского Варлаама: "Плохо, сыне, плохо! Ныне христиане скупы стали, деньгу любят, деньгу прячут. Мало богу дают…"
Апогеем сезона был концерт в Чикаго. В программе "Остров мертвых", этюды-картины, Третий концерт.
В одном порыве поднялся весь зал. Все оставались стоять, покуда оркестр отгремел свои фанфары и после того как Рахманинов вывел к рампе дирижера Стона.
"Никогда в жизни, - писал рецензент, - я не видел такого восторга ни в симфоническом, ни в камерном концерте, ни в опере. И никогда, по моему глубокому убеждению, успех не был таким заслуженным. За непреходящую красоту этой музыки, которую он внес в духовные богатства мира, радость всегда будет жить в нашей благодарной памяти".
Почти накануне отъезда в Европу Рахманинова посетил Иосиф Яссер. Беседа шла о разработанной Яссером 19-ступенчатой тональной гамме. Рахманинов в разговоре вскользь выразил сомнение в правильности пути, избранного современными композиторами, и в их искренности. Яссер возразил, что новое в музыке выражает прежде всего не чью-то индивидуальность, но безостановочный ход истории. Поэтому едва ли можно порицать за это современных музыкантов, живых и мертвых. Не кажется ли Рахманинову, что в наши дни несколько поздно сомневаться, скажем, в искренности Дебюсси или Скрябина!
Рахманинов проговорил, весь как бы погруженный в прошлое:
- Ну, Скрябин… это совсем особый случай…
Была необыкновенная теплота в интонации его голоса. Точно он пожалел рано ушедшего и, как казалось ему, "заблудшего" товарища юных лет.
Рахманиновы приехали в Швейцарию в конце марта 1932 года.
Будущий дом уже обрел свое имя - "Сенар" (Сергей и Наталия Рахманиновы).
Шли дожди. На площадке щебень, грязь, лужи воды.
Но к концу лета участок стал неузнаваем. Трава зазеленела, высадили в грунт лиственницы, клены, серебристые ели. Больше всего Рахманинов хлопотал вокруг берез, приживавшихся не очень охотно. Над берегом уже темнели сосны, серебрились плакучие ивы.
В разгар всех этих событий, в мае месяце, Татьяна вышла замуж за Бориса Юлиевича Конюса. "Вот и старость!" - подумал музыкант с невеселой усмешкой.
Под конец лета он устал. Творческие замыслы были принесены в жертву будущему Сенару.
Финансовая депрессия в Америке и в Европе родила чувство всеобщей подавленности. Люди искали иных возбудителей.
"Огромный пустой зал… - писал Рахманинов. - А позавчера на футбольном матче было пятнадцать тысяч человек. Через пять-десять лет концертов больше не будет… Армия голодных артистов будет маршировать в Вашингтон, где их будут избивать резиновыми дубинками. Так им и надо! Пусть не играют на фортепьяно и не занимаются чепухой…"
В сарказмах композитора было, по сути, очень мало веселого.
Совсем не в пору подоспел шестидесятилетний юбилей. Торжества были задуманы на широкую ногу. Но, едва речь зашла о публичном чествовании, концертная администрация почему-то воспротивилась. Устроители были возмущены и оскорблены. Однако пришлось смириться. Празднества ограничились поднесением лаврового венка после концерта и дружеским обедом в скромном ресторане.
Курьезная опечатка в одной из американских газет о предстоящем "восьмидесятилетии" композитора сперва насмешила его, но тут же напомнила, что годы идут.
Под конец сезона в Сан-Антонио произошло нечто напугавшее близких музыканта. Едва он кончил играть, острая боль пронзила его спину. Лишь после того как опустили занавес, ему помогли встать и уйти.
Во время болезни он с жадностью читал письма Чехова. Эти письма были неожиданностью для композитора и сделались неисчерпаемым источником радости до конца его дней. "Какое наслаждение! - повторял он. - Какой мудрый и прекрасный человек… И как жаль, что лишь после смерти я узнал, каков он был на самом деле. Но это естественно. Мы узнаем только после того, как теряем…"
Часто в сумерках, когда он закрывал глаза, ему слышался шум ветра среди молодых кипарисов и хруст морской гальки под неторопливыми шагами хозяина ауткинской дачи.
В Сенаре из россыпей щебня, гравия и битого кирпича поднимались стены и своды дома. На его проект вместе с архитектором он затратил не меньше времени и труда, чем на создание любой из своих крупных симфонических партитур. Деревья буйно зазеленели. Глаз уже угадывал основные массивы будущего парка.
Казалось, что все трудное уже позади и ничто не стоит более между Рахманиновым и его новым замыслом. Но все пошло прахом.
В хлопотах и трудах композитор почти забыл о существовании Риземана и его книги. Велики поэтому были ужас и недоумение музыканта, когда в одно прекрасное утро ему прислали сразу вторую корректуру внушительной книги на английском языке.
Одно уже заглавие просто ошеломило.
"Воспоминания Рахманинова, рассказанные О. Риземаном". Бесцеремонность и нелепые домыслы, которые автор пытался выдать за подлинные, дословные высказывания композитора, неуместные рассуждения о характере и привычках благополучно здравствующего человека показались последнему верхом человеческого бесстыдства.
Он немедленно снесся с лондонским импрессарио Иббсом и наложил свое "вето" в первую очередь на заглавие книги. "Снимите его, и тогда можете писать все, что вам угодно!"