Александр I - Александр Архангельский 17 стр.


Глава XII. АВГУСТ.

Августа 5-го дня, 1793 года, пожалован Алексей Аракчеев артиллерии майором, а от армии подполковником.

Августа 18-го дня, 1816 года. Государь Император Александр 1-й в Москве, посетил мать графа Аракчеева, в ее квартире, в доме, нанимаемом генерал-майором Ильинским.

Источник: Русский Архив. 1866. Стр. 922–927.

В публикации "Русского Архива" записи Аракчеева разобраны "по бревнышку" и заново выстроены в хронологическую цепь, в соответствии с прямой последовательностью событий: февраля 2-го, 1782 года… ноября 8-го дня, 1796 года… декабря 12-го 1796 года… Лучше вернуться в исходное положение, воспроизвести композицию оригинала: не по годам, а по месяцам, начиная с сентября, как велит допетровский календарь (которому в своих преобразовательных расчетах следовал и Сперанский). Добавив для остроты деление на главы, мы увидим, в какой проекции сам граф мыслил свою судьбу, в какое временное измерение ее помещал. Собственные "труды и дни" Аракчеев не регистрировал в "порядке поступления", но расставлял по месяцам, словно по ящичкам, потому что ощущал их не как свершение и путь, а как разбегающуюся вширь данность. Факты его жизни не сцеплялись по закону взаимопорождения причин и следствий, а накапливались, нарастали, увеличивались в объеме. Жизнь графа была не побегом, а гроздью. Потому и рассказ о ней должен был уподобиться книге миниатюр, заведомо лишенной новеллистического сюжета. Потому и календарь следовало предпочесть не реальный, а символический. Потому и записи полагалось вести на прокладных листах Святого Евангелия, напрямую соотнося книгу своей судьбы с Книгой Жизни.

История Аракчеева, им самим рассказанная, не есть история неуклонного восхождения к вершинам карьеры (как то было у Сперанского), но есть миф о вечном приближении и удалении, вращении и раскачивании вокруг единого, неустраняемого, неподвластного времени центра - монаршего престола. Государства, персонифицированного в Государе. Именно персонифицированного. Высшей наградой был для графа Указ от 14 декабря 1807 года, согласно которому объявляемые Аракчеевым высочайшие повеления приравнивались к именным указам императора.

Вопреки позднейшей репутации, Аракчеев не был бюрократом; бюрократ для него - самозванец, поставляющий себя на место царедворца; безличия Алексей Андреевич не любил. В мемориях архимандрита Фотия Аракчеев будет аттестован так: "Муж преизящнейший". Внешность мужиковатого графа "преизящнейшей" не была. (Скорее, по отзывам современников, обезьяноподобной.) Еще менее тонкими были его манеры. Но все-таки Фотий попал в точку. Само отношение к монархии (а значит, и к жизни) было у Аракчеева вполне прециозным; он был, если угодно, самодержавный персоналист.

Что же до "ценностных оснований" такого рода воззрений, то мы ровным счетом ничего не знаем о "духовных запросах" графа; знаем только, что формально-обрядовую традицию он соблюдал исправно и столь же исправно соблюдал традицию помещичьего отступления от нее, открыто проживая в двойном браке. Ни то ни другое ни о чем не говорит; в жизни бывает всяко. Но не подлежит сомнению, что аракчеевский монархизм был самодостаточным, в богословских обоснованиях он не нуждался и был связан не с верой и не с правдой, а с привычкой; Аракчеев столь же яростно оберегал от "демократических" посягновений пустую скорлупку монархии, сколь яростно устранял ее с пути прогресса прагматичный и предельно ответственно мысливший Сперанский. Но, в отличие от Державина, Аракчеев не собирался наполнять ее личной верой.

Зато в преданности графа царю было, по словам Петра Андреевича Вяземского, "даже что-то рыцарское и поэтическое". После кончины любимого государя Аракчеев обустроил свой кабинет наподобие мемориального музея: бюст, сорочка царя, часы, ежедневно в час кончины Александра бившие "Со святыми упокой…". А при жизни императора он не имел никаких "мирских" пристрастий, кроме государственного делания. Самый быт его в имении Грузино был устроен по-монастырски (в том смысле, в каком бывает "уха по-монастырски": рецепт иноческий, зал - ресторанный) и отлажен так, что полностью соответствовал возлюбленному государем идеалу "блаженного уголка". Если все это и было ролью, то сыгранной безупречно, с полным перевоплощением.

Точнее, почти безупречно, с почти полным. О том, почему - почти, поговорим в свое время. Пока же вернемся к ситуации декабря 1809 года; представим ужас, отчаяние и ревность Аракчеева, наравне со всеми извещенного об учреждении и открытии Государственного совета и наедине с собою обдумавшего дальние следствия государева решения. Терять графу было нечего. Поражение могло лишь ускорить развязку, а внезапная удача способна была надолго (если не навсегда) упрочить положение. Его лично - и всей Империи в целом.

Аракчеев пошел ва-банк.

Государю отправлено было письмо, на фоне эпистолярной нормы почти вызывающее.

"Всемилостивый Государь!

Пятнадцать уже лет я пользуюсь Вашими милостями, и сегодняшние бумаги есть новый знак продолжения оных… Я, Государь, прежде отъезда моего все прочитал и не осмелюсь никогда иначе понять, как только сообразить свои собственные познания и силы с разумом сих мудрых установлений.

Государь! Вам известна мера бывшего в моей молодости воспитания; оно, к несчастию моему, ограничено было в тесном самом круге данных мне пособий, а чрез то я в нынешних уже своих летах не более себя чувствую как добрым офицером, могущим только наблюдать в точности за исполнением военного нашего ремесла…

Ныне же к точному исполнению мудрых ваших постановлений потребен министр, получивший полное воспитание об общих сведениях. Таковой будет только полезен сему важному сословию и содержит сие первое в государстве звание военное….

Я к оному, Государь, неспособен….

Государь! Не гневайтесь на человека, без лести полвека прожившего, но увольте его из сего звания, как Вам угодно".

Прочтя письмо, Александр должен был ощутить (ибо есть вещи, о которых ни при каких обстоятельствах не говорят прямо - табу!): любимец уходит не потому, что его разлюбили, а потому, что в воздухе пахнет грозой. Грозой, которая ничего хорошего не сулит и его императорскому величеству.

Особенно красив какой-то особой, двусмысленной, соблазнительной красотой придворной лести последний абзац письма "без лести преданного". Я ухожу - ибо остаюсь верен Престолу; я ухожу - ибо Престолу грозит опасность ("не мне, не мне, а Имени Твоему!"); и пусть я буду последним, кто ушел не по решению Совета, а по священной воле Императора.

"Увольте… из сего звания, как ВАМ угодно".

Александру Павловичу было угодно уклониться от решения; он ответил формально жестко, но скорее в недоуменно-увещевательном духе:

"Не могу скрыть от вас, Алексей Андреевич, что удивление мое было велико при чтении письма вашего.

Чему должен приписать я намерение ваше оставить место, вами занимаемое? Говорить обиняками было бы здесь не у места. Причины, вами изъясняемые, не могу я принять за настоящие. Если до сих пор вы были полезны в звании вашем, то при новом устройстве Совета, почему сия полезность может уменьшиться? Сие никому не будет понятно.

Все, читавшие новое устройство Совета, нашли его полезным для блага Империи. Вы же, на чье содействие я более надеялся, вы, твердивший мне столь часто, что, кроме привязанности вашей к Отечеству, личная любовь ко мне вам служит побуждением, вы, невзирая на оное, одни, забыв пользу Империи, спешите бросить управляемую вами часть, в такое время, где совесть ваша не может не чувствовать, сколь вы нужны оной, сколь невозможно будет вас заменить…

Но позвольте мне, отложа здесь звание, которое я на себе ношу, говорить с вами, как с человеком, к которому я лично привязан, которому во всех случаях я доказал сию привязанность. Какое влияние произведет в глазах публики ваше увольнение от должности в такую минуту, где преобразование, полезное и приятное для всех, введено будет в правительстве? Конечно, весьма дурное для вас самих…

В такую эпоху, где я право имел ожидать от всех благомыслящих и привязанных к своему Отечеству жаркого и ревностного содействия, вы одни от меня отходите и, предпочитая личное честолюбие, мнимо тронутое, пользе Империи, настоящим уже образом повредите своей репутации.

…При первом свидании вашем вы мне решительно объявите, могу ли я в вас видеть того же графа Аракчеева, на привязанность которого я думал, что твердо смел надеяться, или необходимо мне будет заняться выбором нового Военного министра".

Но не милости искал Аракчеев, а жертвы, сулящей стократную милость. И потому он повторил демарш, чтобы в конце концов уступить министерское кресло Барклаю-де-Толли и занять пост председателя Департамента дел военных в Государственном совете.

Должность по видимости менее значимая. Но только по видимости.

Жертвуя качеством, Аракчеев выигрывал позицию. Он по-прежнему ни от кого не зависел, кроме государя; по-прежнему оставался визирем; придворная Личность торжествовала над безликостью бюрократии…

ГОД 1810. Май. 9.

День св. чудотворца Николая.

Саров.

Вернувшийся в монастырь после многолетнего жительства в пустыни о. Серафим затворяется в келий. Через несколько лет затвор ослаблен, дверь отворена, но подвиг молчания продолжается.

"В течение недели он прочитывал весь Новый Завет по порядку: в понедельник - Евангелие от Матфея, во вторник - от Марка, в среду - от Луки, в четверг - от Иоанна, в остальные дни - Деяния и послания св. Апостолов. В сенях, сквозь дверь, иногда слышно было, как он, читая, толковал про себя Евангелие и Деяния св. Апостолов".

ПРОДОЛЖАТЕЛЬ И СОВЕРШИТЕЛЬ

Сравнение вельможных дарований графа с административным гением его тогдашнего противника рискует уподобиться гоголевскому сопоставлению поссорившихся Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича:

"…Впрочем, несмотря на некоторые несходства, как Иван Иванович, так и Иван Никифорович прекрасные люди".

И все-таки, как сказал тот же писатель о тех же героях, их "сам черт связал веревочкой. Куда один, туда и другой плетется". Кажется, Сперанский и Аракчеев были одновременно выдвинуты Александром не для того, чтобы уравновешивать друг друга, как правое уравновешивается левым, плюс - минусом. Что-то равноблизкое себе находил в них Александр Павлович; что-то взаимно необходимое для задуманного им и совершаемого ими государственного дела. Как находил он что-то общее в конституционной перспективе и в учреждении военных поселений. Не забудем: Запасной Елецкий мушкетерский полк был поселен в Могилевской губернии (Климовецкий повет Бобылевского староства), а коренные жители за ненадобностью переселены на новоосваиваемые Новороссийские земли тогда же, когда обдумывалась "структурная перестройка" России!

Конечно, в довоенных планах военных поселений заключен был иной смысл, нежели в послевоенных, - об этом еще будет сказано; но все-таки не абсолютно иной. И схождение в 1810–1811 годах сверхлиберального проекта всеобщих реформ с военизированным планом организации поселений, столь же невероятное, как схождение прямых, было столь же закономерным, сколь одновременное возвышение Сперанского и Аракчеева, и сколь естественной была последующая перемена их ролей, когда Аракчеев в 1818-м подготовил план освобождения крестьян, а Сперанский в 1823-м переобосновал уже осуществленный замысел военных поселений.

Общее в Сперанском и Аракчееве замечал отнюдь не только царь; будущий декабрист Гавриил Батеньков, служивший под началом и того и другого, все-таки рискнул дать их сопоставительную характеристику, указать на качества, их сближающие; но сейчас нам важно понять именно точку зрения русского царя. Для него соединительным звеном между Сперанским и Аракчеевым, между реформой и поселением, между порывом и ограждением от порывов был его юношеский наставник Лагарп, зачинатель той грандиозной утопии пересоздания России на совершенно новых началах, продолжателем которой стал Сперанский, а завершителем будет - Аракчеев.

Сперанский, подобно Лагарпу, "не чувствовал или скрывал от себя, что он, по крайней мере частию своих замыслов, опережает и возраст своего народа, и степень его образованности и самодеятельности; не чувствовал, что, увлекаясь живым стремлением к добру, к правде, к возвышенному, он, как сказал некогда немецкий писатель Гейне, хочет ввести будущее в настоящее, или, как говорил Фридрих Великий про Иосифа II, делает второй шаг, не сделав первого". (Так писал о Сперанском любивший его Модест Корф.) Другое дело, что, в отличие от Лагарпа и Аракчеева, он имел мужество меняться, отказываясь от первоначального в пользу последующего. Придет пора, воцарится Николай I, и Сперанский займется тем звеном, мимо которого он проскочил в утопическое царствование Александра: кодификацией уже действующего русского права; черновыми работами, без которых, однако, двигаться вперед было невозможно, было опасно, было бесполезно.

Но то будет в другую эпоху. Пока же Сперанский готов скользить в пустоте реформаторской схемы, не соотнесенной с грешной русской землею; он верит, что умный и хитро закрученный закон сам собою преобразит узакониваемую реальность, сделает небывшее - настоящим.

Аракчеев в это не верит. Аракчеев верит в другое. Однако стоит к Лагарпу (столь непохожему на занудливо жестокого и вполне ограниченного временщика!) гораздо ближе, чем Сперанский. И метафизически и биографически: Аракчеев не пришел на смену либеральному швейцарцу, но наряду с ним взращивал в юном Александре Павловиче утопическую мечту об идиллической России, похожей на рейнские уголки, женевские фермы, гатчинские плацы. Взращивал - а затем поддерживал ровное горение утопического огня.

Всякий читатель писем Александра I, воспоминаний о нем, записок современников улавливает два сквозных мотива, которые, переплетаясь, аукаясь, рифмуясь, оркестровали всю его жизнь. Первый мотив - размах, порыв за пределы наличной истории; второй - уклонение от масштабов чересчур величественного бытия, стремление удалиться в "обитель счастья", скрыться в маленьком уютном раю. Олицетворением александровского размаха был Зимний дворец; олицетворением обители счастья станет таганрогский "дворец", где прошла их последняя с Елисаветой совместная осень 1825 года: одноэтажный дом, минимум прислуги, еще меньше приближенных, рядом Крым, где можно "жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы".

Еще легче будет угадать идиллический подтекст в покупке Ореанды у графа Кушелева-Безбородко тою же последней осенью александровского царства. "Счастливый уголок" на самом берегу Черного моря; покой, неподвижность жизни, протяженность времени, скромность. Именно тогда будут произнесены знаменитые слова: "Я скоро поселюсь в Крым… я буду жить частным человеком. Я отслужил 25 лет, и солдату в этот срок дают отставку". А князю Петру Волконскому сказано: "И ты выйдешь в отставку и будешь у меня библиотекарем…"

Но те же самые мотивы звучат и в письмах Аракчеева, адресованных Александру; особенно в тех, где речь идет о военных поселениях, этом грандиозном замысле устройства в России великого множества счастливых дисциплинированных "уголков". Из письма в письмо повторяется один и тот же словесный жест - вовсе не "социально-политический", а какой-то особенно личный, задушевный, выказывающий желание чуткого придворного задеть тайную струну в душе государя: "Во всех военных поселениях, слава Богу, батюшка, все благополучно, смирно, тихо". Аракчеев понимал, что почти маниакальный интерес Александра к делам военных поселений не был только лишь интересом государственного деятеля к определенной области государственной жизни (хотя бы и очень значимой); то было внимание садовода к любимому и единственно ухоженному уголку огромного запущенного сада.

Поселяне и поселянки военных поселений были счастливыми персонажами государственной пасторали, разве что переодетыми в казенную форму (впрочем, переодевания - вполне в традициях жанра; вспомним пушкинскую "Барышню-крестьянку"). Образцовая чистота поселенских улиц (их вылизывали после завершения трудового дня в поле), единообразие архитектурного облика, все это значимо противостояло реальности, в которой господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон; все части управляются дурно. Точно так же противостояли ей все излюбленные Александром уголки России, куда во время бесконечных путешествий он непременно заезжал и где жили немногочисленные носители "протестантской этики" - немцы, финны, сектанты-меннониты…

В задуманной до войны Александром и осуществленной после войны Аракчеевым системе военных поселений без труда будет различима структура утопии. Когда младший брат Александра, будущий император Николай I попадет на фабрику Нью-Ленарк, устроенную социал-утопистом Оуэном, он проницательно заметит, что нечто подобное в России затевает г-н Аракчеев. Точнее было бы сказать - государь.

Но в том-то и дело, что русский Оуэн будет располагать не клочком земли, а простором Империи. В конце концов, по его воле, стараниями Аракчеева, внутри страны возникнет еще одна страна, свободная от исторической инерции России, упорядоченная, подчиненная единой воле и организованная в целостную систему. В военных поселениях год от года станут разрастаться автономные производства и службы; питейные заведения, подконтрольные государству, в округе будут закрываться и откроются свои, доход от которых поступит в "поселенский" бюджет. (То есть держава поделится с поселениями монополией на продажу спиртных напитков - естественно, без всяких откупов; Державин до этих времен не дожил, иначе бы он огорчился.)

Назад Дальше