Борис Пастернак - Анри Труайя 9 стр.


"У меня всегда было чувство единства всего существующего, связности всего живущего, движущегося, проходящего и появляющегося, всего бытия и жизни в целом. Я любил всевозможное движение всех видов, проявление силы, действия, любил схватывать подвижный мир всеобщего круговращения и передавать его. Но картина реальности, в которой заключены и совмещаются все эти движения, все то, что называют миром или вселенной, никогда не была для меня неподвижной рамой или закрепленной данностью. Сама реальность (все в мире) - в свою очередь, оживлена особым волнением, иного рода, чем видимое, органическое и материальное движение. Я могу определить это ощущение только при помощи сравнения. Как если бы живописное полотно, картина, полная беспорядочного волнения (как, например, "Ночной дозор" Рембрандта), была сорвана и унесена ветром - движением, внешним по отношению к движению, изображенному и видимому на картине. Как будто этот вихрь, вздувая полотно, заставляет его вечно улетать и убегать, постоянно ускользая от сознания в чем-то самом существенном. Вот мой символизм, мое понимание действительности и соотношение с детерминизмом классического романа. Я описывал характеры, положения, подробности и частности с единственною целью: поколебать идею железной причинности и абсолютной обязательности; представить реальность таковой, какой я всегда ее видел и переживал, как вдохновенное зрелище невоплощенного, как явление приводимое в движение свободным выбором; как возможность среди возможностей; как произвольность".

На самом деле, объявляя о своей полной готовности отказаться от поэзии в будущем произведении, которое Пастернак уже рассматривает как историческую фреску, вдохновленную событиями из собственной жизни, писатель отнюдь не запрещает себе включить в роман несколько стихотворений, которые приписывает своему герою. Однако эта легкая уступка радости рифмовать нисколько не затрагивает других его принципов.

Опубликованная 28 января 1936 года "Правдой" редакционная статья "Сумбур вместо музыки", содержавшая резкую критику "скандальной" оперы Шостаковича "Леди Макбет Мценского уезда", по тону даже не критику - разнос, возмутила Пастернака тем больше, что сразу за нею последовала серия статей с анализом новых тенденций в кино, театре, романной литературе. Критики, авторы этих статей, явно повинуясь приказу свыше, разоблачали "формализм и грубый натурализм" некоторых "творцов", которые, ничуть не страшась, охаивали свою родину, вредя ей в глазах сограждан и иностранцев.

Выступая на пленуме правления Союза писателей в Минске, Пастернак со всей силой обрушивается на инструкции, которые политическая власть хотела бы навязать его собратьям по литературному цеху. В своей речи, касаясь проблемы "скромность и дерзость", он обрушился на "учителей", которые, не обладая никакой компетенцией, чтобы управлять выбором истинных творцов, осмеливаются давать им задания. "Искусство без риска и душевного самопожертвования немыслимо, - говорил он, - свободы и смелости воображения надо добиться на практике, здесь именно уместны неожиданности. <…> Я не помню в нашем законодательстве декрета, который запрещал быть гениальным <…> На мой взгляд, гений сродни обыкновенному человеку, более того: он - крупнейший и редчайший представитель этой породы, ее бессмертное выражение".

Прошло немного времени, и снова разгорелись споры по поводу нескольких статей в "Правде", которая по-прежнему пыталась слить воедино "формалистов от литературы" с врагами пролетарской культуры. Выступления негодующего Пастернака вызывали в прессе лавину критики, направленной на тех, кто, как он сам, считают себя выше других, поскольку орудуют пером, а не пилой или рубанком.

Эта буря в мутной водице успокоилась после опубликования 12 июня 1936 года советскими газетами написанной Бухариным под диктовку Сталина новой Конституции СССР. В "Известиях" появляется подписанная Пастернаком заметка с одобрением этого кодекса "правил хорошего тона" России. Но ведь действительно - на бумаге, где описывались отношения между гражданами, всеми как один русскими и, следовательно, послушными и взаимозаменяемыми, - нельзя было вычитать никаких оснований для тревоги. Только что получится на практике? Именно этим вопросом задавался в душе поэт, когда - удивительнейшим образом! - радостно встретился сначала с Андре Мальро, а затем с Андре Жидом. Бориса немножко раздражало проявлявшееся временами простодушие этого последнего, искренне верившего в мессианское будущее коммунистической России. Верный своей всегдашней непредвзятости, Пастернак позволил себе сказать о родной обездоленной стране все, что думает: как хорошее, так и плохое. Его внимательный собеседник, бравший на заметку мельчайшие детали разговора, решил пересмотреть собственные суждения, как только пересечет границу.

И на самом деле, едва вернувшись во Францию, Андре Жид публикует "Поправки" к своей знаменитой книге "Возвращение из СССР". Стоило им появиться на прилавках книжных магазинов, эти "отпирательства" бывшего подпевалы Москвы вызвали бурю гнева в Союзе писателей, и на Пастернака посыпались обвинения в том, что он предал свой лагерь. От Бориса потребовали присоединиться к коллективному протесту собратьев по перу, но он не мог взять назад ни слова из того, что было сказано им Андре Жиду, и он отказался набрасываться на книгу, о которой сказал так: "не читал и ее не знаю". Русская пресса не хотела слышать его объяснений и по-прежнему упрекала поэта в низком соглашательстве с человеком, заподозренным в том, что он агент французского капитализма.

Неожиданная кончина Горького 18 июня 1936 года на некоторое время отвлекла внимание публики от "дела" Пастернака, но власти и журналисты продолжали требовать от него высказываний по поводу самых разных вопросов совести и не упускали случая дать ему по рукам, если он пытался отклониться от "генеральной линии". В высших правительственных сферах не прекращались чистки. После вынесения смертного приговора Каменеву и Зиновьеву Пастернак, перепуганный остервенением, с каким убирали "неудобных", отказался поставить подпись под коллективным требованием расстрела маршала Тухачевского и еще нескольких человек, обвиненных в государственной измене. Однако, несмотря на его протесты, когда документ был опубликован, поэт увидел в списке подписавших свою фамилию. Оправданием для его друзей служило то, что, если бы подпись Пастернака не стояла там, где положено, полиция укоряла бы поэта в недостатке гражданственности до конца его дней.

И впрямь, всякий раз, когда Пастернак занимал какую-то позицию, это записывалось в журналах Лубянки, где ему выставлялись оценки, как школьнику, причем все это накапливалось, накапливалось, накапливалось… Минутное колебание, проявление слабости - пресса тотчас подкрутит гайки, проявил добрую волю - получи оплату натурой.

Так, например, в благодарность за поддержку новой Конституции СССР Пастернаку была выделена комфортабельная квартира в доме Союза писателей, находившемся по адресу: Лаврушинский переулок, 17, и дача в одном из пригородов Москвы, Переделкине, "писательском городке", мирной гавани, где творцам предписывалось размышлять о способах наилучшего служения народу.

Подобный курс на самом деле был отнюдь не бесполезен в отношении некоторых, потому что жизнь в Советской России с каждым днем делалась все более хаотичной и необъяснимой. Каждый день заново сотрясал и без того шаткое существование людей. Когда вместо Ягоды наркомом внутренних дел стал Ежов, в Пастернаке затеплилась надежда на хотя бы недолгую передышку в полицейских преследованиях. Но этот новый народный комиссар оказался маньяком систематических чисток на предмет избавления от подозрительных элементов. Осуждения следовали одно за другим в каком-то адском ритме. 21 июля 1937 года был арестован и препровожден неизвестно куда близкий друг Пастернака - грузин Тициан Табидзе, никакого явного повода для этого не было. 22 июля еще один из его друзей, поэт Паоло Яшвили, покончил с собой. Затем Борис увидел, как двое в форме уводят его соседа по переделкинской даче, и больше этот человек никогда не появился. Бухарина и Рыкова тем временем исключили из партии. Даже самые высокопоставленные оказались под угрозой. Но достаточное ли это было утешение для остальных?

А посреди всех этих потрясений, посреди всех этих исчезновений - рождение нового человека. В ночь под Новый, 1938 год Зина Пастернак произвела на свет второго сына Бориса, которого тут же окрестили Леонидом в честь дедушки по отцовской линии. У Зины уже было двое детей от первого брака: Адриан и Станислав, - Борис относился к новым членам семьи с такими нежностью и самоотверженностью, словно эти мальчики были его собственными. И вообще, по его мнению, кровные узы - нелепая условность, а единственное значение имеют узы сердца.

Что же до материальных затруднений, связанных с увеличением семьи, ему было на них наплевать: он сроду не умел ни просчитывать наперед, ни рассчитывать в принципе. И, смеясь, похожий на пирата, готового идти на абордаж, отвечал жене, когда та временами тревожилась из-за растущих расходов, что его мнение по поводу собственности и личных благ ей хорошо известно. "Мы на земле только гости", - писал он в одном из писем Зине и добавлял, что деньги имеют цену лишь как средство обеспечения свободы и спокойствия при работе, которая есть единственный человеческий долг.

Впрочем, широта натуры и терпимость в чувствах мешали Борису воспринимать любой разрыв отношений как конец его привязанности к тому или к той, с кем он расставался. После развода с Женей в 1931 году они продолжают видеться, Пастернак посылает ей свои книги, и его письма к бывшей супруге остаются простыми и искренними. Точно так же, сойдясь с Зиной, он сохраняет дружбу с ее покинутым мужем, пианистом Генрихом Нейгаузом. Единственное, что имеет для него цену, это не мнение других о себе или собственное о ком-то, но атмосфера изначального доверия и опыт теплых отношений, в которых он нуждался, чтобы перо не падало из рук в середине фразы.

Несмотря на природный оптимизм, в то самое время, когда ему не хотелось слышать ничего, кроме музыки слов, приходилось нервничать, думая о последствиях уже третьего в Москве судебного процесса.

Громкий процесс, о котором идет речь, начался в марте 1938 года, а на скамью подсудимых на этот раз попали самые важные шишки советского режима. Жизнь подсудимых была под угрозой, поскольку их взяли как соучастников "антисоветского блока правоуклонистов и троцкистов", с которым они якобы состояли в заговоре. Некогда всемогущий Бухарин, бывший глава правительства Рыков, один из старейших (с 1903 года) членов партии Крестинский - все, вплоть до Ягоды, которому еще вчера поручались репрессии за антисоветские происки, были приговорены к смертной казни. Наведя таким образом порядок в своем ближайшем окружении, Сталин дополнил обновление команды, убрав Ежова, только что рьяно управлявшего великой революционной чисткой, и заменив его своим адъютантом, Берией. Был ли это конец организованного террора? Пастернаку очень хотелось в это верить, и с этим ощущением счастливой перспективы он встречал в июне Марину Цветаеву, которая после долгих колебаний решилась наконец оставить Францию, где эмигрантская среда становилась все более враждебной к ней, и вернуться с сыном в Россию, куда уже уехали ее муж Сергей Эфрон и дочь Ариадна. Трое взрослых "возвращенцев" надеялись на триумфальный прием родиной-матушкой. Не тут-то было! Прибыв в Ленинград, а оттуда в Москву, Марина узнала, что ее сестра Анастасия, пылкая революционерка, арестована и сослана неизвестно куда, муж Сергей, которого во Франции обвиняли в шпионаже в пользу русских, со дня на день ждет ареста, ибо плохо выполнил свой долг стукача, и что она сама, как бывшая эмигрантка, на дурном счету в отечестве…

Напрасно Пастернак пытался примирить Марину с желчным настроением соотечественников. Если люди иногда и выказывали благожелательность по отношению к ней, то государственные организации продолжали хмуриться. Как он ни старался втолковать Цветаевой, что Советскому Союзу глубоко чуждо прекрасное слово "покаяние", она отказывалась верить, что и русский словарь переменился вместе с режимом. И вот 27 августа 1937 года - спустя два месяца после возвращения Цветаевой на родину - приходят за Ариадной. Уводят. За что? По какой причине? Тайна. Наверное, здесь полагают, будто всякий "раскаявшийся" привозит на себе следы капиталистических миазмов?

Пастернак снова пытался разъяснять смысл таких "полицейских оплошностей", но тут он узнал, что несколькими днями ранее умерла его мать - в изгнании, в Лондоне. Вот только кому интересна потеря одного человека накануне бойни планетарного масштаба? Безумию людей уже отвечало безумие мира. Англия и Франция объявили войну Германии, а Красная Армия бросилась на помощь Польше, чтобы, как говорили, защитить братьев-славян, соседей Украины, от прожорливого Гитлера. Теперь, когда у всех русских совершенно ясно обрисовался общий враг, думал Борис, они прекратят сражаться друг с другом, перестанут лелеять и раздувать идеологические конфликты. Однако в следующем же месяце - если быть точным, 20 октября 1937 года - милиция является к Цветаевой и арестовывает ее мужа, Сергея Эфрона, прямо у нее на глазах. Предписание об аресте подписано лично грозным Берией. Пастернак, призванный на помощь, мог только осознать свое бессилие перед столь всесокрушающей властью. Не будучи в состоянии осуществлять масштабные замыслы в этой предвоенной атмосфере, он довольствуется переводом "Гамлета", заказанным ему Мейерхольдом, и приступает к работе над сборником избранных переводов, которые едва обеспечивали семье поэта средства к существованию.

Последнее было важно, ведь с той поры, как немецкие войска вторглись на территорию России, жить семье Пастернаков становилось с каждым днем все труднее и труднее. В начале июня 1941 года власти приказали населению больших городов регулярно участвовать в тренировках по гражданской обороне. Зина с младшим сыном, маленьким Леней, эвакуировалась на Урал - в город Чистополь на реке Каме. Там было не так опасно, как в Москве, которую уже сотрясали первые удары с воздуха. Оставшись дома один, Пастернак старался оправдать свое пребывание в полупустом городе, дежуря на крыше здания. "Третью ночь бомбят Москву, - писал он Зине 24 июля 1941 года, - 1-ю я был в Переделкине, так же, как и последнюю, с 23-го на 24-е, а вчера, с 22-го на 23-е, был в Москве на крыше (не на площадке солярия, а на крыше) нашего дома <…> в пожарной охране. <…> Сколько раз в теченье прошлой ночи, когда через дом-два падали и рвались фугасы и зажигательные снаряды как по мановенью волшебного жезла в минуту воспламеняли целые кварталы, я мысленно прощался с тобой, мамочка и Дуся моя. Спасибо тебе за то, что ты дала мне и принесла, ты была лучшей частью моей жизни, и ты и я недостаточно сознавали, до какой глубины ты жена моя и как много это значит. <…> Кругом была канонада и море пламени. Душу в объятиях тебя, Леню и Стасика. Все живы и здоровы. Адик в безопасности".

Несколько дней спустя, когда Зина встревожилась из-за того, что в нем якобы "бездействует поэтическое воображение", Борис поспешил ее успокоить: "Я мог бы, наверное, писать что-нибудь очень свое, и жалко, что недостаточно смел, чтобы на все плюнуть и приняться за это (ты не думай: с войною и всем нынешним, но сильно и правдиво, как мне подсказывают глаза и совесть). Тебя огорчит, что у меня пока все неудачи. Но деньги некоторое время еще будут". Желая окончательно убедить Зину, он заявляет, что по-прежнему крепок физически и интеллектуально и что "со страстью и удачей" трудится "над высокими материями вроде Гамлета, когда творчество так же бесхитростно в своей силе, как топка печей или уход за огородом".

В ожидании, пока его посетит вдохновение, унося к "большой работе", Борис зарабатывает небольшие суммы публикацией переводов и половину денег отправляет Зине. Пастернак ждет возможности соединиться с семьей в Чистополе, мечтает о встрече, и вдруг - узнает о самоубийстве Марины Цветаевой: эвакуированная в Елабугу административным предписанием, та повесилась. Что послужило причиной - одиночество, нужда, отчаяние? К чему искать мотивы самоубийства? А он разве не подумывает об этом тайком в то самое время, когда вслух заверяет, будто способен преодолеть любые трудности, на которые так щедра жизнь? "Если это (самоубийство Цветаевой. - А. Т.) правда, то какой же это ужас! - пишет он Зине. - <…> Какая вина на мне, если это так! <…> Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ею. Она была на очень высоком счету в интеллигентном обществе и среди понимающих, входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья… Так как стало очень лестно считаться ее лучшим другом и по многим другим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно!"

Немцы приближались к Москве, и Пастернаку на пятьдесят втором году жизни пришлось, превозмогая горе, заняться военной подготовкой. "Встаю на рассвете, - рассказывает он жене, - кое-что пишу для заработка (из-за всей этой сволочи (курсив А.Т.) опять пришлось перейти на переводы - латыши, грузины), мчусь (из Переделкина. - А.Т.) в Москву <…>, с 4-х часов за Пресненскую заставу в тир и на полигон, целыми днями ничего не ем, питаюсь ночью, по возвращении в Переделкино, впотьмах. И все-таки чудно, если ты взаправду любишь меня".

Назад Дальше