Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский 16 стр.


- Кто его знает, сколько раз за ночь просчитывали - все были, а как под утро снова считать стали - одной как не бывало… И как это мы не доглядели - ума не приложим.

- Что же она, убежала, что ли?

- Куды ей убежать. Свели, верно. Все Алимкины штуки, без него дело не обошлось.

Я знал этого Алимку, конюха деревенского табуна. Часто видел его лихо скачущим верхом по степи с длинным арапником в руке и наводящим порядок в своем огромном табуне. Вид у него был молодого русского богатыря - стройный красавец с вьющейся белокурой бородой. Был как-то и у него в избе, на краю деревни, когда составлял список детей для детской столовой. Он жил бедно, но чисто, имел такую же, как он сам, дородную красавицу жену и двоих детей. В его семье я как-то сразу почувствовал столь редко встречающуюся в крестьянских семьях атмосферу любви, связывавшую всех ее членов. Красивые родители были влюблены друг в друга, как новобрачные, и с большой нежностью относились к своим на редкость чистеньким краснощеким ребятам. И странно было представить себе, что Алимка профессиональный конокрад, еще месяц тому назад отбывавший тюремное заключение.

Конокрадство в самарских степях было больше, чем профессией. Конокрады составляли как бы особую касту, имевшую свои обычаи и законы, свои правила чести и морали. Население же относилось к ним со страхом, не лишенным, однако, уважения.

Правда, при поимке конокрада с поличным мужики с ним расправлялись самосудом самым жестоким образом. Избивали до полусмерти, а часто и до смерти. Таков был издревле установившийся обычай. Сами конокрады признавали этот обычай, считались с ним, и если возникали судебные дела об изувечении и убийстве конокрадов, то лишь по инициативе полицейских властей, а отнюдь не самих пострадавших или их родных. И население, среди которого жил конокрад, никогда не доносило на него властям, а предпочитало расправляться с ним самосудом, но только при самой покраже или уводе лошади. В прочее же время конокрад считался равноправным членом общества. Соседи, наравне со всеми, приглашали конокрадов на свадьбы или поминки и вообще вели с ними знакомство, как с вполне порядочными людьми, в то время как обычных воров, уличенных в краже у соседей зерна или домашнего скарба, презирали и сторонились их. Сами конокрады отнюдь не считали себя ворами. Конокрадство было для них не только средством существования. Они увлекались им, как спортом, сопряженным с опасностью и риском, в котором приходилось проявлять исключительную удаль, лихость и сообразительность.

Редко случалось, чтобы человек, ставший конокрадом, менял затем свою профессию на более мирную. Азарт конокрадства затягивал, как азарт карточной игры. И почти все конокрады, отбыв тюремное заключение, снова возвращались в свою касту, пока не попадались в какой-нибудь неловкой краже и не становились жертвами самосуда.

В самарских степях между кастой конокрадов и населением существовал как бы неписаный договор, заключавшийся в следующем: конокрад, нанимавшийся конюхом табуна, гарантировал хозяевам, что ни одна лошадь из его табуна не пропадет, и всегда честно соблюдал это условие. Ибо все конокрады были связаны друг с другом круговой порукой и ни один из них не имел права выкрасть лошадь из табуна, охраняемого товарищем. Но стоило какой-нибудь деревне или помещику нанять конюхом не конокрада, чтобы лишиться большей части своего табуна.

Понятно, что конюхами табунов, как помещики, так и крестьяне, нанимали исключительно конокрадов. И из табунов лошади не пропадали. Крали лошадей из дворов и усадеб, из обозов, расположившихся на ночлег и т. д. Табуны были неприкосновенны, но служили для укрывательства краденых лошадей. По ночам их перегоняли из табуна в табун и продавали где-нибудь на ярмарке верст за двести-триста. От момента кражи до продажи лошадь проходила через руки 10–15 конюхов-конокрадов. Вероятно, нужна была очень сложная бухгалтерия для распределения барышей между участниками и укрывателями кражи.

Вот одним из таких удальцов-конокрадов был мой знакомый Алимка. Бусурманскую кличку, которая так не шла к этому чисто русскому красавцу, он, вероятно, получил от своих товарищей по профессии - киргизов, которых было очень много среди местных конюхов-конокрадов.

Я решил позвать Алимку и переговорить с ним наедине о пропавшей лошади. Он явился смущенный и сконфуженный. Его всегда веселое и улыбающееся лицо на этот раз было серьезно.

- Ей же Богу, не сводил я вашей лошади, - ответил он мне на ребром поставленный вопрос, нервно теребя руками свою фуражку. - Разве ж я не понимаю, что таких лошадей грешно сводить.

Очевидно, он намекал на благотворительный характер наших лошадиных покупок и хотел мне понравиться.

Я подхватил эту мысль и стал стыдить его.

- Не я, видит Бог, не я свел лошадь, - продолжал он твердить. И вдруг опять засиял своей добродушной улыбкой и, хитро подмигнув, добавил: - А знаешь что, барин, отпусти-ка ты со мной твоего кучера и пару лошадок под верх предоставь нам. Авось разыщем.

Через пять минут они ускакали в степь. А к вечеру вернулись и привели украденную лошадь.

Кучер мне рассказал, как они ездили от табуна к табуну, как Алимка о чем-то перешептывался со всеми конюхами и как, наконец, когда проехали верст сорок, сказал: "Айда домой". Кучер подумал, что приходится возвращаться с пустыми руками. И вдруг, отъехав верст пять от последнего табуна, он увидел возле дороги мирно пасущуюся лошадь. "Она самая", - спокойно сказал Алимка и ловким движением накинул на нее аркан.

Молва об этом замечательном случае и о моей таинственной власти над всесильными конокрадами распространилась по всему уезду. И вот, недели через две, пришла ко мне старушка. Приплелась пешком верст за сорок из деревни, в которой я никогда не бывал. Пришла и - в ноги. Плачет… - Заступись, кормилец. Рассказала, что у нее со двора свели лошадь.

- Одна лошадка у нас всего и была. Остатнюю свели, ироды. Мужики бают, будто видали меренка моего позавчерашней ночью в мордвинском табуне, у Алимки… Так вот я к тебе: уж будь милостив, прикажи Алимке, чтобы он мне меренка вернул. Без лошади семейству хоть помирать.

Я решил попробовать счастья и переговорить с Алимкой. Когда он пришел, я снова попытался играть на его добрых чувствах, стараясь разжалобить его судьбой бедной плачущей старушки. Оказалось, однако, что существует предел моему всемогуществу в деле возвращения краденых лошадей. Алимка признался, что действительно два дня тому назад лошадь эту привели к нему в табун, но что она теперь уже далеко, под Оренбургом.

- Кабы ты раньше сказал - достал бы, ей Богу, а теперь и рад бы тебе услужить, да никак не выйдет, не догонишь.

Может быть он правду говорил, а может быть и лукавил. Во всяком случае не верить ему у меня не было оснований.

Незадолго перед моим отъездом из Николаевского уезда мне пришлось быть свидетелем глухого брожения, возникшего в поволжских деревнях в связи с появившейся холерной эпидемией.

Весной 1892 года эпидемия вспыхнула в Астрахани и оттуда стала постепенно распространяться вверх по Волге. Холеру разносили люди, в панике бежавшие из астраханского района, а с этими паническими людьми бежали и слухи, нелепые, зловещие и фантастические слухи о докторах, отравляющих колодцы, об агентах "англичанки", снабженных баночками с холерным ядом, о том, что в городах людей насильно сажают в "черные дома" и там убивают, и т. д. Мы, сколько могли, боролись с этими слухами. Собирали крестьян, читали им газеты, рассказывали им о том, что такое холера и как от нее уберечься: крестьяне нас слушали без возражений, но видно было, что они думают что-то свое, от нас скрывавшееся.

Как-то пришел ко мне знакомый крестьянин, бывший гвардеец, хорошо грамотный и вообще бывалый. Он находился в большом возбуждении, рассказывал мне всякие небылицы о холере, сообщенные ему татаркой, бежавшей из Астрахани, которую он встретил на дороге.

Я убеждал его не верить вздорным рассказам глупой бабы, но тщетно.

- Как же не верить, В.А., - говорил он, - ведь я ж с этой женщиной говорил вот так, как с вами теперь. И не с чужих слов она болтала. Сказывала, что ее самое в саван завернули и в гроб положили. Так живьем бы и схоронили, да народ за нее вступился. По дороге к кладбищу отбили…

Против столь "достоверных" свидетельских показаний спорить было невозможно.

Вскоре в наших местах стало совсем тревожно. В 70-ти верстах от нас, за Волгой, в Хвалынске, уличная толпа убила доктора во время санитарного осмотра базара. Участники этого кровавого действа бежали оттуда от преследования властей и скрывались в наших местах. Проходя по деревенской улице, я стал встречать незнакомых мне подозрительного вида людей, глядевших на меня исподлобья с вызывающим видом.

По рукам ходили таинственные "списки". Говорили, что это списки лиц, отравлявших колодцы. В них были помещены фамилии ряда известных в уезде купцов, земцев, земских начальников, докторов. Было несомненно, что в подготовке холерного бунта участвовала какая-то организация. Но какая?

Списки, которые мне показывали, были написаны коряво, рукой полуграмотного человека. В подборе имен не чувствовалось никакой определенной тенденции. Пестрели в них имена правых и левых, местного начальства, народников-интеллигентов и сельских кулаков.

Что нужно было этим таинственным людям, подготовлявшим холерный бунт? Рассчитывали ли они поживиться чужим добром во время беспорядков? Сводили ли личные счеты с занесенными в списки людьми? Были ли это просто озорники, или говорила в них бунтарская кровь их предков, соратников Стеньки Разина? В самарских степях ведь жила еще легенда (мне ее рассказывали крестьяне) о том, что Стенька не умер, а со своим братом Фролкой бежал на Урал, где нечистая сила их запрятала в железную пещеру. Но придет время, когда братья снова выйдут на свет божий и снова пойдут гулять по Волге-матушке… Как бы то ни было, какая-то темная агитация была налицо и находила благоприятную почву. Народ волновался…

Приехав однажды по делу к земскому начальнику нашего участка А. А. Ушакову, я застал его в крайне нервном состоянии: он только что получил от грузчиков ближайшей волжской пристани полуграмотное письмо, в котором сообщалось, что народ приговорил его к смерти и что грузчики сами придут с ним расправиться.

Сам он не считал себя вправе дезертировать со своего поста, но семью отправлял в Самару. В соседней комнате шла спешная укладка вещей и горничная выносила в сени увязанные чемоданы…

Наконец и о нас стали поговаривать нехорошо. Гипотеза о нашем царском происхождении все больше уступала место гипотезе о том, что мы слуги антихриста. Нам передавали, что в соседнем селе Захаркине даже священник в разговорах с крестьянами поддерживал эту гипотезу.

Один мой знакомый захаркинский крестьянин в тайне от своих односельчан приходил ко мне с предупреждением:

- Не грех бы вам отсюда уехать: народ невесть что болтает; как бы чего не случилось. Вот наденьте мой армяк и шапку, да и айдате в Самару. Потом вернете с кучером. Так-то вернее будет… Господам нынче в дорогу пускаться вовсе неладно: за дохтура примут, али еще за кого… А мужиком всюду проберетесь.

Мне не пришлось воспользоваться услугами моего тайного доброжелателя. Холера распространилась по Волге, а затем и по всей России, но почему-то пощадила Николаевский уезд, где население готово было ее встретить бессмысленным бунтом. Народное возбуждение улеглось и темные слухи о нас прекратились.

Перед нашим отъездом из Николаевского уезда крестьяне нам подносили благодарственные адреса и служили благодарственные молебны, на которых пели "многая лета" нам и… царской фамилии. Адреса, написанные витиеватым стилем, долго хранились в моем письменном столе, но через 15 лет были отобраны у меня при обыске. Все же я запомнил из них некоторые характерные выражения. В одном из них крестьяне благодарили "Владимира Андреевича Оболенского и Владимира Александровича Герда за то, что они от голодной смерти нас спасали и от болезней наших излечили посредством сестры милосердия Питерской". Милая фельдшерица Б. Г. Питерская, выхаживавшая тифозных больных, не заслужила в качестве "бабы" благодарности крестьян, а за ее самоотверженную деятельность благодарили нас, представлявшихся им ее начальством. В другом адресе, составленном волостным писарем из бывших дьячков, велеречиво говорилось в церковно-славянском стиле о таких наших благодеяниях, что "око не виде, ухо не слыша и на сердце человеческо николи взыдоша". Когда волостной старшина после молебна, служившегося на площади огромного села Селезнихи, читал нам в присутствии собравшейся толпы крестьян этот высокопарный адрес, то, дойдя до слова "взыдоша", прослезился от умиления, а бабы в толпе завыли и стали причитать… А еще одна деревня постановила на сходе послать о наших подвигах статью в "Московский Листок", копия которой нам была вручена при торжественной обстановке. Статья тоже была чрезвычайно высокопарная. В ней говорилось, что мы кормили голодных "в бурю и непогоду, не щадя живота своего".

Осенью мы все, "ходившие в народ", снова собрались в своих городских центрах. В Петербурге кому-то пришла мысль подвести итоги. Было устроено собрание молодежи для заслушания наших впечатлений, на котором, кроме учащейся молодежи, присутствовали и более солидные люди. Среди них помню В. Г. Короленко. Большинство докладчиков категорически утверждало, что крестьяне настроены революционно и что революционная пропаганда встречала горячий отклик в крестьянских сердцах. Один студент сообщил, что вел с крестьянами систематические беседы по государственному праву и что все они вполне усвоили преимущества конституционного и республиканского образа правления по сравнению с самодержавием.

Я не мог не высказать своего скептицизма по поводу этих утверждений. Не отрицая, что с отдельными крестьянами и нам удавалось достичь взаимного понимания, я утверждал, что масса крестьянства живет еще в полной темноте и ни о каком сознательном революционном движении не может быть и речи. В подтверждение своего вывода я привел целый ряд иллюстраций из того мира легенд, который меня окружал во время голодной кампании. Мое выступление было встречено слушателями недружелюбно, а одна юная курсистка с милым личиком и горящими глазками заявила: "Совершенно очевидно, что вы держали себя барином и не сумели подойти к народу".

Семь месяцев, проведенных мною на голоде, оказали большое влияние как на направление моих мыслей, так и вообще на всю мою будущую судьбу. Русская деревня по-прежнему осталась близка моему сердцу, но реальные крестьяне, хоть и симпатичные мне, утратили в моих глазах сходство с сентиментальными образами сусальных мужичков, о которых я читал в народнической литературе.

В постоянных разговорах с крестьянами я познакомился с их хозяйством и с общинными порядками, от которых получил самые отрицательные впечатления. Пресловутая русская община, считавшаяся народниками проявлением духа высшей справедливости, предстала передо мной в неприкрашенном виде, с постоянными раздорами и тяжбами, с кулаками и эксплуататорами и с вопиющим неравенством и несправедливостью.

По своим политическим настроениям я остался революционером, но мне стало до очевидности ясно, что упования русских революционеров-народников на темного крестьянина как на главного двигателя предстоявшей революции совершенно ошибочны.

Однако все это были мысли, еще не оформленные окончательно. Я чувствовал, что мои наблюдения еще слишком поверхностны, и решил в будущем их углубить, тем более, что все виденное мною в Николаевском уезде усилило мой интерес к крестьянской жизни. И впервые, обдумывая свою предстоящую деятельность, я связывал ее мысленно с земством, с работой которого я тоже познакомился, пробыв два месяца на голоде в Богородицком уезде Тульской губернии.

Глава 6
Поездка за границу
(1892–1893)

Я еду продолжать свое образование в Берлин. Скромный Берлин того времени. Вильгельм II, играющий в солдатики. Интерес к политике мешает учению. Выборы в рейхстаг. Первая вспышка антисемитизма. Доктор Чермак и его семья. Синявский. Потухающий очаг православия под Берлином. Семинарий римского права, подготовляющий русских профессоров. Возвращение в Россию.

Работа на голоде нарушила мои учебные планы. Юридический факультет я рассчитывал окончить года в два, но год уже был потерян. Кроме того, я уже прикоснулся к большой практической работе и не хотелось надолго засаживаться за учебники. Поэтому я решил для пополнение своего образования ассигновать еще только один год, и с этой целью я поехал за границу и поступил в берлинский университет.

В Берлине я поселился в центральной части города, недалеко от университета, на Dorotheenstrasse, в скромном пансионе. Дешевизна жизни была тогда удивительная. За маленькую, но хорошо меблированную комнату с полным пансионом я платил всего 100 марок в месяц. Большинство русских студентов, селившихся преимущественно в районе Моабита, устраивалось еще значительно дешевле.

Из своего окна я часто наблюдал, как Вильгельм II, тогда еще молодой император, проезжал на рослой гнедой лошади из дворца в казармы своего любимого полка, который затем под своей командой выводил на прогулку по городу. Такой игрой в солдатики этот роковой человек забавлялся почти каждое утро.

Берлин был тогда еще одной из скромных европейских столиц. Лучшая часть нынешнего Берлина состояла из пустырей, отделявших от него пригород - Шарлотенбург. Новое здание рейхстага, подожженное впоследствии гитлеровскими провокаторами, тогда только строилось и было окружено лесами, из которых торчала его золотая верхушка. Об этой верхушке берлинцы острили: "Der Gipfel des Reichstages ist der Gipfel der Geschmaklosigkeit" - (верх рейхстага есть верх безвкусия).

Я несколько запоздал к началу университетских занятий. А между тем для поступления в университет от русских подданных требовалось предъявление свидетельства о благонадежности от прусской полиции. Знакомые предупредили меня, что получить таковое в ускоренном порядке невозможно, если не дать взятку, правда - в размере всего 2–3 марок. Это было неприятно. Мне и в России не приходилось давать взяток, и я не мог себе представить, как я дам взятку в "честной" Германии. Тем не менее, отправляясь в полицию, я сунул во внешний карман пальто три серебряных марки.

Меня принял аккуратно одетый чиновник интеллигентного вида. Взяв мое прошение, он заявил мне, что, к сожалению, начальник полиции болен, а потому раньше месяца я едва ли получу ответ.

Не решившись прямо предложить деньги этому почтенному с виду чиновнику, я положил руку в карман и, как бы нечаянно, звякнул в нем монетами.

Услышав этот соблазнительный звук, чиновник любезно улыбнулся и сказал: "Завтра получите свидетельство". Тогда я уже смело вынул три марки из кармана и положил перед ним на стол.

Назад Дальше