В те времена Германия славилась честностью, в особенности по сравнению со славянскими и латинскими странами, но оказалось, что полиция и в ней подкупна. А после войны 1914–1918 гг., в связи с голодным режимом и инфляцией, продажность крепко укоренилась в германском быту, а затем развилась на благодатной почве антисемитизма.
На следующий день, получив свидетельство о благонадежности, я пошел к ректору университета, знаменитому профессору анатомии и депутату рейхстага Вирхову для "имматрикуляции".
"Имматрикуляция" была университетским обычаем еще со средних веков. Состояла она в следующем: ректор созывал всех вновь поступающих в университет юношей и говорил им приветственную речь, после которой каждому пожимал руку. После этого обряда все поступающие провозглашались студентами и получали удостоверение на латинском языке, в котором говорилось, что "vir sapientissimus" такой-то зачислен в студенты.
Так как я опоздал к обшей имматрикуляции, то мне пришлось отдельно явиться на дом к ректору. На мой вопрос - дома ли профессор, важный швейцар поднял палец и произнес: "Nicht Professor, Geheimrath" (не профессор, а тайный советник).
Вирхов был в рейхстаге одним из лидеров "свободомыслящих" - партии оппозиционной и демократической, а все-таки полагалось называть его не профессором или депутатом, а тайным советником. Насколько русские нравы при самодержавном режиме были демократичнее! Немало было тайных советников и среди русских профессоров, но звание профессора считалось много почетнее генеральского, и ни у кого из студентов язык не повернулся бы назвать профессора "вашим превосходительством".
Меня принял маленький сухонький старичок, скороговоркой произнес приветствие и пожал руку. С этого момента я стал студентом берлинского университета.
В берлинском университете было много ученых с европейскими именами и блестящих лекторов. Я слушал главным образом экономистов, среди которых первое место занимал профессор Адольф Вагнер, основатель школы так называемых "катедр-социалистов". Он был как бы предтечей национал-социализма, хотя мыслил эволюцию национал-социализма в формах консервативной конституционной монархии.
Вначале я рьяно принялся за занятия, но ненадолго. Рейхстаг, отвергший ассигнования на увеличение вооружений, был распущен, и началась избирательная кампания. С приехавшим из России в качестве корреспондента моим петербургским знакомым В. В. Водовозовым я каждый вечер ходил на митинги и избирательные собрания, слушая политические речи знаменитых ораторов - Рихтера, Либкнехта, Бебеля и др. По сравнению с Россией Александра III современная ей Германия поражала меня своей политической свободой. Когда ораторы выступали с беспощадной критикой правительства, мне казалось, что в зал должна ворваться полиция и нас разогнать. Но толпа аплодировала, шумела, а присутствовавшие монументальные шуцманы с налитыми пивом животами только снисходительно ухмылялись.
Впрочем, в поведении полиции сказывалось разное отношение власти к различным партиям. Так, на митингах, на которых выступали консерваторы или национал-либералы, полиция дежурила на улице. На собраниях свободомыслящих полицейские присутствовали в публике, а на социал-демократических собраниях один из полицейских сидел на трибуне, за столом президиума. Рядом с ним на столе лежала каска. Если оратор злоупотреблял свободой слова, т. е. либо касался особы императора, либо призывал к революционным действиям, полицейский спокойно брался за каску и, надевая ее на голову, произносил сакраментальное слово - "geschlossen". Тогда митинг считался распущенным и должен был немедленно прекратиться.
Раз мне пришлось присутствовать на бурном собрании. Устроители его были социал-демократы, но на него сплошной толпой проникли "независимые социалисты" (немногочисленная партия, признававшая лишь "прямое действие", т. е. революционные методы борьбы, и отрицавшая борьбу парламентскую). "Независимые" ходили на собрания социал-демократов, срывая их всевозможными методами обструкции. Так действовали они и на этот раз: не давали говорить ораторам, кричали, шумели, мяукали. Настроение с обеих сторон было повышенное, казалось, вот-вот дойдет до драки. Но когда шум и гам достигли апогея, сидевший на трибуне полицейский надел каску и спокойным голосом сказал - geschlossen. Этого было достаточно для того, чтобы разбушевавшиеся страсти моментально улеглись. Все встали со своих мест и спокойно разошлись по домам.
Тогда я пришел в восторг от такой дисциплины немецкой толпы, приписывая ее главным образом влиянию режима законности и свободы, отсутствовавшего в России. Теперь я понимаю, что дело тут было не в "законности и свободе", а в особенностях немецкого народа и его склонности к порядку и подчинению власти.
Особенно шумную кампанию вела вновь образовавшаяся тогда партия антисемитов. На одно из их собраний, несмотря на помещенное на афише предупреждение, что на собрание приглашаются "только немцы", я имел неосторожность пойти вместе со знакомым русским, похожим на еврея. Публика заметила нас, тем более, что мы разговаривали по-русски. Нас окружали толстые немцы с зверскими физиономиями, сжимавшие кулаки и хором кричавшие - "долой жидов". Воспользовавшись появлением на трибуне оратора, отвлекшего от нас внимание толпы, мы поторопились уйти, чтобы нас не избили.
Антисемиты, несмотря на шумную агитацию, провели тогда в рейхстаг всего двух-трех депутатов, а через несколько лет они совсем исчезли из политической жизни Германии, вытесненные из своих избирательных округов социал-демократами. Бебель тогда утверждал, что антисемитизм является порождением малой культурности масс. "Антисемитизм - это социализм дураков", - самоуверенно заявлял он. Ни он и никто другой не мог тогда себе представить, что через сорок лет, когда Германия стала еще значительно культурнее, звериный антисемитизм овладеет большинством немецкого народа.
В Берлине я встретил знакомого приват-доцента петербургского университета доктора Костенича, который ввел меня в кружок командированных за границу с научной целью врачей и юристов. Этот кружок собирался каждую субботу на чаепития в семье доктора Николая Карловича Чермака. Чермак, впоследствии ставший профессором юрьевского университета, был очаровательным человеком необычайной доброты и мягкости.
На субботах у Чермаков я встретился со знаменитым студентом Синявским, тем самым, судьба которого в 1887 году волновала русскую молодежь. Отбыв наказание в арестантских ротах, Синявский учился теперь в Берлине на медицинском факультете на средства, собранные для него в России.
Здесь он также прославился, и опять из-за пощечины, но уже не "политической", а по пьяному делу. Пощечину он дал какому-то студенту-еврею на русской студенческой вечеринке. Когда возмущенные товарищи потребовали от него извинения перед оскорбленным, он стал на колени перед ним и, бия кулаком себя в грудь, сказал заплетающимся языком: "Смотрите все, как русский дворянин стоит на коленях перед жидом". Не удивительно, что этот бывший герой русской радикальной молодежи был после этого скандала зачислен в черносотенцы и исключен из товарищеской среды. Проспавшись, Синявский, конечно, сожалел о своем пьяном хулиганстве, но уже было поздно. С горя он запил, но на его счастье судьба свела его в одном из медицинских кабинетов с добрым Н. К. Чермаком, который сжалился над ним и ввел в свой кружок.
Синявский был, что называется, рубаха-парень. Добрый товарищ, охотник до спиртных напитков, но при этом очень недалекий и совсем малокультурный. Для меня стало ясно, что его студенческое бунтарство носило не идейный, а эмоциональный характер, и "героем", из-за которого несколько сот студентов поплатились своей судьбой, он стал совершенно случайно.
Так же случайно сложилась его семейная жизнь. Нанимая комнату у квартирной хозяйки, он завел роман с ее молоденькой дочкой Клэрхен. Вскоре Клэрхен забеременела, и Синявский, не лишенный известного благородства, решил на ней жениться. Бракосочетание, на котором я присутствовал в качестве одного из шаферов, происходило в русской посольской церкви. Посольский священник Мальцев совершил православный обряд на немецком языке, для того, чтобы Клэрхен сознательно к нему отнеслась.
Перевод этот сделал сам протоиерей Мальцев для православных немцев, потомков песенников Преображенского полка, подаренных Александром I прусскому королю Фридриху Вильгельму I.
Король построил для этих песенников, оказавшихся его собственностью, деревню возле Потсдама, женил их на немках, и от них пошли уже немецкие поколения. Однако русское правительство заботилось о том, чтобы немецкое потомство русских песенников сохраняло православную религию. Русская казна давала субсидии тем из них, кто оставался в православии, и в их деревне была сооружена церковь, в которой посольский священник обязан был раз в месяц совершать богослужение. С целью удержать этих немцев в православии протоиерей Мальцев и перевел богослужение на немецкий язык. Все эти меры в конце концов оказались мало действенными. В третьем и четвертом поколении русских песенников православие сохранила только одна семья Яблочковых, которая стоила русскому правительству довольно дорого, принимая во внимание получавшуюся ею субсидию и прогонные деньги священнику и причту на ежемесячные поездки из Берлина в Потсдам. А этот Яблочков говорил интервьюировавшим его русским: "Mein Nahme ist Jabloschkoff. Es heisst Apfelmann, nicht wahr?" (Меня зовут Яблочков. He правда ли, это значит Апфельман?).
Вот, венчая Синявского, я и слушал церковную службу, переведенную на немецкий язык для этого Апфельмана.
Через несколько лет меня снова судьба свела с Синявским в его родном городе Смоленске, куда он приехал со своей Клэрхен и двумя детьми, окончив берлинский университет. Поселился он в собственном домишке на окраине Смоленска и очень бедствовал, подготовляясь к необходимому для медицинской практики в России экзамену. После семи лет пребывания за границей этот русский человек был в полном упоении от русской жизни. Немцев ненавидел и был преисполнен квасным патриотизмом. А бедная Клэрхен, попав из очень скромной, но культурной берлинской обстановки в пригородную смоленскую слободу с ее грязью и вонью, не зная русского языка, а потому лишенная возможности даже общаться с соседями, плакала горючими слезами с утра до вечера. Дальнейшая судьба этой несчастной семьи мне неизвестна.
На чаепитиях у Чермаков я познакомился с группой стипендиатов русского правительства, учившихся в семинарии по римскому праву. Этот семинарий, руководившийся берлинскими профессорами, был учрежден на средства русского правительства в период его борьбы с университетской автономией. В берлинский семинарий министерством народного просвещения, по его выбору, отправлялись молодые люди, окончившие юридические факультеты в России, для завершения научного образования. По отношению к своим товарищам, командированным университетами, они находились в привилегированном положении: получали повышенные стипендии и пользовались правом, по возвращении в Россию, занимать профессорские кафедры без полагавшихся для других магистерского и докторского экзаменов.
Заканчивая описание своего пребывания за границей, хочу упомянуть об одном полученном мною ярком впечатлении.
На Троицу я приехал из Берлина в Иену навестить своего гимназического товарища, Д. Е. Жуковского, учившегося в иенском университете. Иена расположена совсем рядом с Веймаром, в котором Гете прожил более полувека. Понятно, что поклонники Гете со всего мира постоянно посещают этот маленький германский городок. Но особенно много гостей появлялось в Веймаре в дни Троицы, когда в веймарском театре ставились обе части Фауста и лучшие актеры со всей Германии съезжались туда для участия в этом традиционном спектакле.
Решили и мы с Жуковским посмотреть на это исключительно интересное представление. Приехав в Веймар утром, мы с трудом нашли номер в одной из его переполненных гостиниц и взяли билеты на спектакль.
Оперу Фауст я видел много раз, но на представлении подлинного гетевского Фауста присутствовал единственный раз в жизни.
Сам Гете своего Фауста не приспособил для сцены, и постановка его была задачей исключительно сложной для режиссера. Во-первых, вместо четырех-пяти действий обычных театральных произведений, перед глазами зрителя проходило бесконечное множество сцен со сменяющимися декорациями, и перемена декораций после каждых пяти-десяти минут действия представляла огромные технические трудности. Но еще было труднее поддерживать внимание зрителей на представлении, длившемся с 5-ти часов дня до 2-х часов ночи. Без дополнительных эффектов это было просто невозможно. И вот Фауст, с сохранением полного его текста, был превращен в мелодраму, и все действие шло с аккомпанементом очень красивой музыки. Временами музыка была лишь фоном действия и игралась заглушенно, но иногда, как например в сцене народного гулянья, становилась в центре внимания. Все это было сделано с величайшим вкусом и производило совершенно неизгладимое впечатление, усиливавшееся превосходной игрой актеров.
До сих пор помню целый ряд сцен из этой постановки Фауста в Веймаре. Из наиболее эффектных сцен запомнился мне пролог, где Мефистофель в своем сатанинском виде - с рожками и козьими копытами, с накинутой поверх трико звериной шкурой - вылезает из ада, вход в который застилает пламя и из которого слышатся жуткие бесовские звуки. А наверху сцены, в облаках, ангелы поют горние мотивы. Мефистофель обращается с вызовом к Богу, который ему отвечает из-за сцены.
Театральная цензура несколько испортила впечатление от пролога, ибо Богу, именовавшемуся в афише "Der Herr", а не "Der Herr Gott", запрещено было петь мужским голосом, и из-за сцены этот "Herr" пел женским контральто.
Вернулись мы в гостиницу с представления Фауста в два часа ночи, совершенно подавленные огромностью впечатления, но и разбитые усталостью от напряжения, в котором находились в течение всего представления, длившегося 9 часов. Смотреть на следующий день вторую часть Фауста просто не было сил, и мы решили вернуться в Иену.
Когда окончился год, ассигнованный мною на свою заграничную поездку, я возвратился в Россию, мало обогатив свои познания в политической экономии, но зато хорошо познакомившись с политической жизнью Германии.
Глава 7
Общественное движение в Петербурге 90-х годов
(1893–1896)
Мое поступление на службу в министерство земледелия. Петербургская бюрократия. Похороны Александра III. Слухи о новом императоре и первые разочарования. Идейный раскол интеллигенции. А. Н. Потресов и П. Б. Струве. Первая попытка основать легальный марксистский орган печати. Журнал "Начало" и его редактор-издатель. Группировки радикальной интеллигенции в Комитете грамотности и в Вольном экономическом обществе. Г. А. Фальборк и В. И. Чарнолусский. Воскресно-вечерние школы для рабочих. Братская школа и ее краткая история.
С осени 1893 года, вернувшись из-за границы, я снова водворился в Петербурге. Настало время окончательно избрать себе какую-либо деятельность. Меня привлекала работа по земской статистике, но не хотелось еще покидать Петербурга, где ощущалось заметное нарастание настроения общественной борьбы. Поэтому я решил поступить временно на службу в министерство земледелия, в отдел сельской экономии и сельскохозяйственной статистики, что, как мне казалось, давало мне некоторую подготовку в будущей земско-статистической работе. Поступив сначала в качестве причисленного к министерству, я через несколько месяцев получил штатную должность "младшего редактора", что соответствовало должности столоначальника в других департаментах. Моя бюрократическая карьера начиналась блестяще. Большинство молодых бюрократов дослуживалось до должности столоначальника после 3–5-ти лет службы.
У меня, однако, не было никаких карьерных стремлений, и я скоро стал службой тяготиться. Дела у нас было очень мало. Мы приходили в министерство к часу дня, а уходили в половине шестого. Рабочий день, следовательно, продолжался всего четыре с половиной часа. Но значительную часть и этого краткого служебного времени мы проводили в буфете за чаепитием и разговорами. Только в сроки выпуска печатных бюллетеней о состоянии посевов и урожая нам приходилось работать по-настоящему, но и этой срочной работой мы главным образом занимались по вечерам, у себя на дому, прерывая ее хождением в министерство, где в общей атмосфере безделья работать было трудно.
Я не хочу этим сказать, что петербургские чиновники вообще ничего не делали. Были и в нашем и в других министерствах отделения, где работы было больше, но наш отдел во всяком случае не составлял исключения. Несомненно, в Петербурге было перепроизводство чиновников, и многие из них на низших должностях не имели достаточно работы. Работали по-настоящему высшие должностные лица, начиная с начальников отделений, а министры были перегружены работой.
Таким образом, служба давала мне много досугов, которые я мог посвятить общественным делам, для меня более интересным.
Краткий период моей государственной службы совпал с переменой царствования: умер Александр III и на престол вступил злополучный Николай II.
Хорошо помню похороны Александра III, на которые я смотрел из окна Академии Художеств. Я не знал тогда, что присутствую при последних похоронах русского императора, совершаемых по традиционному пышному ритуалу.
Гроб с останками Александра III прибыл из Крыма на Николаевский вокзал, откуда и потянулась похоронная процессия через весь город: по Невскому, мимо Исаакиевского собора, через Николаевский мост, по набережной Васильевского острова, и далее - до Петропавловской крепости. Думаю, что длину этого пути нужно определить километров в десять. Самая процессия заняла не менее 5-ти километров. Впереди двигались гвардейские кавалерийские полки в парадных мундирах. Непосредственно за ними - две символические фигуры: рыцарь в золотых латах верхом на белой лошади и пеший рыцарь в черных латах с опущенным забралом, вероятно, символизировавшие жизнь и смерть повелителя России. Мне говорили, что с трудом удалось найти богатыря, способного прошагать через весь Петербург закованным в латы, но такой мощный человек все-таки нашелся. За рыцарями длинной вереницей шли лошади, покрытые черными покрывалами с длинными шлейфами, на которых были вышиты гербы всех российских земель в соответствии с "большим" императорским титулом. Лошадей вели под уздцы чиновники средних рангов, а шлейфы их несли чиновники низших рангов в соответствующих мундирах. Наконец, появилась траурная колесница с гробом, на которой, держась за кисти балдахина, тряслись четыре генерала самых высших рангов. Я видел этих несчастных стариков из окна Академии Художеств, среди них узнал генералов Ванновского и Ганецкого, после того, что они проехали в таком неудобном положении большую часть пути. Вид у них был чрезвычайно жалкий. Колесницу окружали тоже старики - сенаторы и члены Государственного Совета. Они несли подушки с приколотыми к ним орденами покойного императора. Старые сановники едва передвигали ноги, а подушки беспомощно болтались в их уставших руках. За гробом шли и ехали в каретах члены царской семьи, иностранные монархи и их представители, придворные и т. д. Наконец, шествие замыкалось пехотой и артиллерией.