Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев 22 стр.


Кстати, о Новом годе. Он не относится к моим любимым праздникам - томлюсь-тоскую до двенадцати, а еще больше - после. Самый скучный Новый год был у скушнера (прошу прощения за невольный каламбур), где Битов весь вечер долбил Лидию Яковлевну Гинзбург разговорами о смерти, страх перед которой был единственным живым проблеском этой весьма рациональной старухи. Один только забавный момент был, когда пьяненькая Лена Шварц села на рюмку и я приподнял субтильную поэтессу, чтобы собрать осколки: рюмка была цела-невредима. Такие вот чудеса. Или такая меткость - так точно приземлилась! Еще трезвый Битов тут же откомментировал: соитие с рюмкой. Еще Лена Шварц пускала дым из двух сигарет одновременно и говорила, что она крейсер "Аврора". Господи, как давно это было. Теперь и здесь, в Америке, я праздную День благодарения и Рождество, в Новый же год, то есть в день обрезания Христа, предпочитаю сидеть дома. А лучший в моей жизни Новый год в России я провел с Юнной в том же ЦДЛ. Я предусмотрительно выспался днем и, мне кажется, на этот раз соответствовал предложенному Юнной расписанию.

Еще с нами была супружеская парочка левых эфэргэшников Хельга и Уве Энгельбрехт из "Дагенс Нюхетер" с очень неплохим русским, но едва ли они схватывали смысл нашего новогоднего трепа. Тем более немка затеяла подстольное путешествие к моей ширинке, и я зря боялся, что кто-нибудь заметит. Лена вообще не ревнива, наивна и рассеянна, Юнна увлечена собой, немец сломал руку в Сибири, ему там ее три раза неправильно сшивали, а потом распиливали и сшивали заново, теперь она у него висела как плеть и ему было ни до чего. К слову: когда мы образовали "Соловьев - Клепикова-пресс", леваки немцы даже не соизволили к нам прийти, зато американские и британские коры сделали из нашего независимого агентства новость № 1, а нас - "факирами на час", как однажды написал я уже в Америке, и педант Довлатов будил общих знакомых ночью, чтобы сообщить, что я спутал халифа с факиром. Ну, спутал - велика беда. Я тут недавно процитировал Блока: "…чтобы от истины ходячей всем стало больно и смешно" - московский редактор поправил на "светло", а Лена осудила меня за ошибку, как за преступление. Ошибки, описки, опечатки, оговорки - в природе человека. Загляните в примечания к Тургеневу или Достоевскому - как они перевирали цитаты. Тем более я - простой смертный среди бессмертных писателей. В этой книге они неизбежны ввиду дополнительной причины - не скажу какой.

Из всех моих разговоров самые умные - с Юнной. То же самое с письмами: самые умные - от нее. Потому, собственно, она и не мой тип как женщина, что у нее типично мужской ум, который редко когда встретишь и у мужчины. Одно письмо мне она подписала: "С титанической платонической любовью - твой Мориц". И это "твой" неоднократно потом повторяла. Она и глаголы применительно к себе ставила в мужеском роде: я понял, я сказал, я подумал. Сначала решил, что оговорка, потом - что игра или принцип. Ни то, ни другое, ни третье - она себя чувствовала мужчиной, на слово "поэтесса" обижалась, пока не открыла "поэтку", а мужиков отпихивала одного за другим (включая отца своего сына), пока не нашелся Юра Васильев, много ее моложе, с очевидным женским началом.

Когда я как-то где-то написал об употребляемом иногда Юнной мужском роде, получил неожиданный отклик от Нади Кожевниковой из Колорадо, которая писала мне по-русски латиницей, так как кириллицу мой электронный почтальон - то бишь провайдер - упорно тогда игнорировал: "Kak vsegda sdelano masterski. No chto eto Vy, Volodya, tak neostorozhno-dvusmyslenno upomyanuli Moritc? Chto ona, govorya o sebe, upotreblyaet glagoly v muzhskom rode. Vy zhe ne mozhete ne znat’ pro ee lesbiiskuyu orientatciyu. Vy ved’ obychno vse znaete, i menya udivili".

Это, так сказать, á propos: я этого не знал, не знаю и знать не хочу. Чайковского мы любим не за это.

Так как быть с ее письмами? Одно лучше другого, не все сохранились, увы. Как материальная собственность, они принадлежат мне, как интеллектуальная - Юнне. На что у меня в рамках действующего авторского права есть легитимное право - на отдельные строчки или абзацы. Вот им и воспользуюсь, да и не думаю, чтобы Юнна протестовала. Когда я привел их в "Записках скорпиона", не пикнула. Почти все ее письма до электронной почты - от руки (иногда красными чернилами), а за одно, отпечатанное на машинке, она извиняется - что на правой руке завелся тромбофлебит, "но письмо это, меж тем, в одном только экземпляре и потому не отличается от рукописного по существу".

А как быть с нашими разговорами? Они были вровень, но у Юнны по отношению ко мне проскальзывали необидные дидактические нотки - причина, может, в том, что она старше (все того же, 37-го года, разлива)? "Объясняю" - рефрен ее трепа со мной. Только со мной? Или все упирается в мою инфантильность? Вот и у Лены Клепиковой незнамо откуда взялся вдруг поучительный тон со мной, а ведь она, наоборот, младше меня - на целых пять дней!

Когда я сочинял в Москве свой питерский "Роман с эпиграфами" - будущие "Три еврея", - спросил у Юнны разрешение на несколько цитат. "Например?" - сказала она. Я привел. "Дурачок! Это же ты мне сказал!" Я опешил. Сколько угодно, когда авторы с пеной у рта доказывают свой копирайт, но чтобы приписывали друг другу? Лжеатрибуция, по Борхесу. Так я и не знаю, кому принадлежат те несколько анонимных наблюдений, которые я привел в "Трех евреях" - ей или мне? Но несколько ссылок на Юнну там все-таки осталось. Да Юнна и не отнекивалась.

Когда я пожаловался ей, что меня таскали в КГБ, Юнна меня успокоила:

- Всех таскают - не тебя одного: всех без исключения. Ты что - хочешь быть исключением?

Я хотел быть исключением, и мне это не удалось.

Вот еще несколько связанных с Юнной фраз из этого подпольно-исповедального романа, который уже выдержал несколько "тиснений" - в Нью-Йорке, Питере и Москве.

Однажды я приехал в Москву с Сашей Кушнером и познакомил их с Юнной, которая успела мне шепнуть, имея в виду Сашин рост:

"Ты что - привез его в спичечном коробе?"

Спустя много месяцев я уже буду жить в Москве, и Юнна приедет раздосадованная и возбужденная из Ленинграда и резко заявит, что этот город склоняет ее к мании преследования.

- Это не мания, - скажу я, без пяти минут москвич, бывший ленинградец, никто и ничто, половинчатый житель загадочной станции Бологое - одна нога здесь, другая там. - Это не мания, при чем здесь мания? Это реальность.

А вот теоретический абзац со ссылкой на Юнну, которой понадобился всего один образ, тогда как я потратил слов двести.

Это было время, когда советская поэзия, восстанавливая прерванные связи со своей русской коллегой, реабилитировала и ввела в свой постоянный обиход слово "душа", и пииты с самозабвением пророков стали на все лады повторять эти пройденные еще в прошлом веке и затверженные эпигонами, но полузабытые в наше столетие поэтические азы; когда, казалось, поэзия предала забвению божественное свое происхождение и божественное назначение, но срочно, экстерном, сдает школьный курс по собственной истории; когда открытием было сказать, что душа бессмертна, хотя об этом, по-видимому, подозревали уже Адам и Ева. Так вот, именно в это инфантильное для поэзии время И. Б. совершенно для всех неожиданно, не стыдясь ни классических теней, ни анемичных современников, со всей ответственностью и легкомыслием, ему тогда свойственными, заявил, что душа за время жизни приобретает смертные черты. Литературным эпигонам казалось, что духовную эссенцию можно пить в чистом виде, припадая непосредственно к святым источникам русской классики, или, как однажды зло, но точно выразилась Юнна Мориц об одном поэте: "Я бы судила его за ежедневное изнасилование русской Музы", - в то время как эту эссенцию необходимо было добывать собственноручно из дерьма современной отечественной жизни.

Что я заметил, то это как "слова являются о третьем годе", так и проза - у меня - в самые резкие сломы жизненной инерции, когда старая колея прервана, а до новой - или в новую - не вспрыгнуть на полном ходу. Ах, Юнна, разве в нашей воле сломать стереотип и предпочесть сумбур? Это делается помимо нас, стереотип сломан, мы выбиты из своей орбиты, и проза заменяет тогда жизнь - иначе дышать нам нечем, и мы умрем.

Замечательно, что строчка эта - "сломать стереотип и предпочесть сумбур" принадлежит не поэту-чувственнику, а поэту-рационалисту, чьи лучшие, или, как говорил Бродский, изумительные, стихи скорее иррациональны. Инстинкт поэтического самосохранения подсказывал Юнне отвергнуть умственные стереотипы ради невнятицы. И это в русских традициях: "Я понять тебя хочу, темный твой язык учу…" Прошу прощения за трюизм: поэзия - это езда в незнаемое.

Чтобы быть более точным, эпитет "изумительный" Бродский прилагал не к стихам Юнны, а к ней самой: "Юнна - изумительная", но имел в виду конечно же ее стихи. Когда он это говорил, они еще и знакомы не были. "Мне больно каждый раз слышать их победоносные рассказы о том, как плохо и одиноко Иосифу", - писала мне Юнна весной 74-го. А познакомились Юнна и Ося только в Америке, в 87-м, на конференции под эгидой журнала "Нью Репаблик", и подробности сообщала уже из Москвы: "Иосиф необычайно красив, хоть и взял одежду напрокат у героев Чаплина: это его старит, всасывает в старческий обмен веществ; ритм скелетный и мышечный, а также сосудистый - лет на шестьдесят".

Далее идет злоречивая характеристика скушнера, который хоть и навяз уже в зубах читателя, но неизбежно появится в приводимых ниже Юнниных письмах. Именно ее злые, желчные, язвительные характеристики - без разницы, насколько справедливы - на редкость точны и остроумны. Вот уж кто припечатывает словом, так это она. Один известный поэт, которого Юнна тоже припечатала, и я еще приведу эту характеристику, сравнил ее язык с бритвой, но и сам в долгу не остался, назвав ее надувной куклой для матросов, а подумав, добавил: не для наших, а для марсельских, нашим не подошла бы.

Как раз в лучших своих стихах - подчеркиваю, того времени, когда мы с ней тесно общались - Юнна избегает быть остроумной и не злоречива вовсе. В поэзию она входит, как в храм, оставив за порогом те качества, за которые одни ее любят, другие - наоборот. "Состав земли не знает грязи" или "О если б знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда" - противоположные ей принципы при несомненной ее любви к авторам этих строк. Юнна Мориц, наоборот, фильтрует базар реальности, впуская в стихи не всю себя. Мориц в стихах и Юнна для друзей и врагов - два разных человека. Можно сказать и так: не равна самой себе. Такой вот пример: Мориц пишет в стихотворении о младшей сестре, а когда Юнна познакомила меня с ней, сестра оказалась старшей. А помните автобиографическую эпопею Пруста, где Марсель конечно же единственный сын, тогда как на самом деле у него был младший брат Робер? Вот уж действительно, поэзия и правда. Или, как пишет Юнна Мориц, вымысел с правдой сличая…

Что касается лично меня, то, перелетев Атлантику, я несколько поостыл к поэзии вообще и к стихам Юнны Мориц в частности, хотя были, конечно, исключения: отдельные стишки Бродского, Тимур Кибиров (опять-таки ранний) да совсем недавно анонимный интернетный - по старинке, самиздатный - поэт с активным использованием слова "е*ло", от него производных и им подобных. Ну да, Орлуша - очень в адекват времени, в самое яблочко. Время в России настало мало сказать непоэтическое - лжепоэтическое. Но вот благодаря FaceBook у меня появились поэты-френды: Геннадий Кацов, Виктор Куллэ, Евгений Лесин, Татьяна Щербина. Да, чуть не забыл Дмитрия Быкова и Игоря Иртеньева. Вот их всех и читаю регулярно - спасибо Марку Цукербергу.

Юнна тоже даром время не теряла и овладела жанром политизированной лжепоэзии по преимуществу с антиамериканской тенденцией, но лжепоэзия меня по любому не колышет. Даже в тех случаях, когда я относился к описанным ею в рифму событиям столь же негативно - бомбежки Белграда, война в Ираке. Но ее точка зрения выражена столь прямолинейно, примитивно, злобно и ругательно, что хочется выслушать и противоположную точку зрения, а иногда самому возразить, хотя по сути разногласий у меня с ней тогда не было. Так у меня случается и с Леной, когда она кого-то вполне справедливо, но с пеной у рта поносит: готов взять под защиту хоть Гитлера. У нас здесь так не пишут даже те, кто с Юнной в унисон. Это даже не лжепоэзия, а в чистом виде PR, пусть и в рифму. Лучше бы уж без рифмы. А потом уже пошел и вовсе стихопонос - говорить не о чем.

Зато письма Юнны каждый раз раскрывал с нетерпением, приходили ли они с оказией, по почте или - позднее - E-mail. Даже когда ее заносило в характеристиках своих коллег, Евтушенко и евтушенок, все равно интересно. Во времени все сгладится, не все останется в основном корпусе, что-то уйдет в сноски, а то окажется и вовсе за пределами книги истории, но по таким вот страстным, тенденциозным, иногда несправдливым письмам можно восстановить угловатую, колючую, противоречивую реальность, пусть и субъективно смещенную. В письмах Юнна равна своим стихам, адекватна своему таланту, было бы преступлением перед литературой скрыть их от читателя. Время следует восстановить в его сплетнях, злословии, стиле. Со ссылкой на Черчилля:

"По миру распространяется огромное число лживых историй, и хуже всего, что добрая половина из них - правда".

Как пишет Юнна про эпистолярный стиль, да еще на таком расстоянии, как у нас с ней теперь, "проистекает из этого некий мутный ручей разобщенности, недоверия и обид". Несколько размолвок у нас и в самом деле возникло именно по этой причине: отсутствие живого голоса, поправок, касания друг друга. Зато от электронной почты она пришла в полный восторг: "Я теперь так вот чудесно переписываюсь со всем глобусом".

Последняя емелька, понятно, меня огорчила, но не так, полагаю, сильно, как разгневанная Юнна надеялась. Короста старческого равнодушия, да?

А теперь вот не всегда понимаю, о чем в этих письмах речь - то ли они выпали из контекста, то ли я, и мне изменяет память. Вдобавок, помимо естественных для поэтки метафор, еще и эзопова феня, чтобы избежать вуайеристов и перлюстраторов. Письма весьма субъективные, эготичные, эгоцентричные - о себе ли, о других, все равно. Плюс субъективность составителя, то есть моя, хотя привожу куски независимо от моего согласия или несогласия: субъективность, помноженная на субъективность. Но в любом случае это была та живая литературная жизнь, полная склок, интриг и борьбы, по которой я немного тосковал сначала в Питере, а потом в Нью-Йорке. Другая цель этих отрывочных, фрагментами, публикаций - вернуть Юнну в ее пиковое время, дать слово какой ее мало кто знал, а тем более - знает. Может быть, один я, так как письма написаны лично, интимно, касаются нас двоих, хотя кое-что я как раз уберу - по принципу "интим не предлагать". Зато оставлю всё касаемо литературы, а иногда и политики, которая меняется, конечно, но и возвращается на круги своя - потому и придаю эти отрывки гласности. Не первый, впрочем, раз. После их публикации в "Записках скорпиона" возражений со стороны автора не последовало. Мне казалось и кажется до сих пор, что Юнна заинтересована в их публикации. Не привожу писем Жеке, моему сыну, и моей маме, с которыми Юнна была дружна, тонка, заботлива. Опускаю деловые мемо и открытки, а таковых было множество. Отсутствуют мои письма - далеко не всегда под копирку, да и сохранившиеся копии (без чисел) трудно точно подогнать к письмам Юнны, а главное - мой скорпионий голос и без того присутствует в этих записках перволично.

В хронологическом порядке эти эпистолы выглят так - отточиями обозначаю пропуски (сугубо информационного, интимного или семейного характера), а также унифицирую даты, все арабскими цифрами и перед письмом (в скобках, нормальнным шрифтом, - мои пояснения):

В Ленинград

10.3.74 (в ответ на мою большую статью "Необходимые противоречия поэзии", с которой "Вопросы литературы" начали бесконечную дискуссию и к которой, с погромной статьей против меня, подключилась "Молодая гвардия". Мы тогда еще были на "вы").

Статья в "Воплях" - талантливая, свободная, умная. Поразительно свободная - как если бы другой, номенклатурной, холодной, критики не было вовсе. И главное - никакого маскарада, никаких косметических ухищрений ради общедоступности, никакого флирта ради любого приятия.

Это первое, что особенно важно для меня как поэта, все надежды которого и все энергетические мощности нацелены на извлечение чистых элементов свободы из атмосферы, загрязненной чудовищными испарениями литературных невольников и центурионов. Глава "Четвертое измерение" поразительна в этом смысле, и сам факт ее опубликования - это, Володя, награда, премия, так сказать, за оборону позиций, на первый взгляд безнадежных. Однако же! Все выше сказанное самым прямым образом относится к проблеме влияния критика на поэта.

О Слуцком Вы написали замечательно, убедительно, мудро и с блеском. Придется перечитать его последние вещи, потому что было у меня предубеждение, что все эти усилия питаются энергией коммунальной и платить за нее надо по счетчику в определенные числа месяца.

О Вознесенском - удивительно точно, он рухнул, шурша, как тюфяк. Он будет, несомненно, еще барахтаться и напрягаться, но уже очевидно, что он - полосатый, и стружки внутри. И какой бы живой водой он ни смачивал теперь свое тело, все равно видно, что это не живая рыба, а тюфяк. Смешно! А ведь млели, и благоговейные критики самозабвенно сыпали корм в воображаемый океанариум, где он якобы мог разговаривать на всех человеческих языках. И какая многочисленная критическая обслуга была вовлечена в это мероприятие! Вам еще за него достанется. Он непременно организует отповедь, он начеку, и хватка у него административная. (В чем я имел случай убедиться, когда он побежал в ЦК и добился снятия моей дискуссионной статьи о нем в "Литературке" на одной полосе с восторженной.) Я много знаю о том, как он выколачивает предисловия, мнения, транжиря на это сколько угодно времени и не испытывая никакого стыда за эксплуатацию инфантильного образа.

Назад Дальше