Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев 21 стр.


И вообще поводом для этого моего рассказа послужила совсем другая, недавняя история в другом бруклинском ресторане "Чинар", о которой судачило всё наше русское землячество. Сам я там не был, но слышал ее в нескольких вариантах, вот один из. Как гуляли там врачи, и взрослой имениннице подарили большую куклу, и девочка-малолетка стала ее канючить у мамы: "Хочу куклу. Хочу куклу", а когда ей отказали, схватила микрофон и прокричала: "Если мне не дадут куклу, расскажу, как ты дяде Грише пипку целовала". Вот тут всё и началось, а потом как в ковбойском фильме. Ресторан разнесли в щепки: как булыжник - орудие пролетариата, так орудие нашей мишпухи - столы и стулья. 12 полицейских машин, "скорые помощи", 18 человек в больницах, гинекологу Грише, которому пипку целовали, свернули скулу, а заодно и врачебную практику, сильнее всех досталось минетчице. "А не целуй чужую пипку", - сказал я вчера на русскоязычнике, посвященном как назло дню равноденствия и гармонии в мире. "Тем более при детях", - добавил здешний журналист Володя Козловский. Но тут выяснилось, что муж продолжал бить жену, когда та уже была в коме, и она умерла, присоединившись к трагическому ряду от Дездемоны до Анны Карениной. Не до смеха.

Это свежая и общеизвестная история, а положенная в основу этого рассказа - частная, невостребованная, давно позабытая. На фоне бруклинского раздрая она тускнеет в масштабах и во времени: далекое прошлое. Хотя как сказать.

Соперничество Гены с бывшим одноклассником Таты продолжалось до самого отъезда того из Америки. Местом действия стало еврейское кладбище в Куинсе, на котором похоронен Довлатов: там есть небольшой отсек для неевреев. Тата лежит на участке 9, секция Н (эйтч), недалеко от Сережи, с которым была едва знакома. Гена продолжал по утрам приходить на могилу жены, а днем туда прибывал ее школьный товарищ. И так всякий божий день. И каждый приносил цветы, выбрасывая цветы соперника. Мелодрама эта иногда переходила в водевиль: одноклассник как-то посадил на могиле куст рододендрона, а Гена на следующий день его с корнем вырвал и выбросил в помойный бак у входа на кладбище. Потом школьный товарищ отбыл на родину, и Гена остался один на один с Татой.

Мы с ним теперь почти не пересекались, хотя в одном микрорайоне живем. Он так и не восстановился, выпал из жизни, стал хроником. Он и мне как-то предложил "пропустить рюмашку", но какой из меня выпивоха? Его бизнес окончательно накрылся, Маша устроилась временно home attendant (как сказать по-русски? в России и профессии такой - прислуги от государства за стариками - нет, зато на Брайтоне уже давно в ходу англицизм: "хоматенда"). Параллельно училась на каких-то медицинских курсах и продолжала жить с отцом.

- Хорошо хоть не один. Маша с ним, - сказал я, повстречав Татину сиделку.

- Да что ж хорошего! - сказала она. - Живут как муж с женой.

Сначала я не понял, а когда дошло, возмутился:

- Не факт!

- Винить тут некого - как говорят, форс-мажорные обстоятельства, - усмехнулась сиделка. - Да и Маша со странцой, жалостливая, вся в мать. Вот и пожалела отца однажды. С тех пор и пошло. А Гена, может быть, мстит таким образом покойнице. Если бы Тата знала!

Ощущение у меня было такое, что я всё больше запутывался в лабиринте чужих жизней.

- А вы откуда знаете? - спросил я, заметив еще с сороковин нездоровое любопытство сиделки к семейным тайнам. - Со свечой не стояли.

- От Маши. Мы с ней сдружились тогда у смертного одра. Как покойница пожалела школьного товарища, так теперь дочь "жалеет" отца. Без комплексов.

Я почему-то вспомнил нашего жильца Брока с его тоской по падчерицам-подросткам.

- Больше никто не знает? Вы одна? - спросил я.

- Все знают. Мать Гены первая догадалась, умная старуха, а что она может? Кто не знает, догадывается. Белыми нитками…

Сиделка мне нравилась все меньше и меньше: сплетница. Как сорóка на хвосте: если все знают, то с ее слов. Язык что помело: раззвонила. Недержание информации, а может и диффамации. Приставучая, клеится. Как я мог положить на нее глаз на той вечеринке? А теперь только и думал, как отвязаться. Она, наоборот, не отпускала меня. Но сейчас, когда жена на месте, я вообще на сторону не глядел.

Свернул разговор, сказал, что опаздываю, и был таков. "Сплетни. Сплетни. Сплетни", - убеждал я себя, подходя к дому.

- Кто знает. Неисповедимы пути Господни, - пошутила жена, когда я ей выложил эту историю.

И тут же потеряла к ней интерес.

Ответ жены раздосадовал меня еще больше, ибо допускал у нее опыт, какого у меня не было и быть не могло.

"Сплетни", - успокоил я себя еще раз.

Быть Юнной Мориц
Поэтка: сумбур или стереотип?

Глава с эпистолами

Как хорошо, когда за тебя находит название твой герой! Я уже вычленил у Юнны стиховую строку, но из утвердительного жанра и даже повелительного, императивного, присущего ей в жизни еще больше, чем в стихах - "Сломать стереотип и предпочесть сумбур", - вывел альтернативу: "Сумбур или стереотип?" Потому что и в самом деле так: интуиция, ворожба, колдовство - и одновременно умственность, притворство, стратагема, рациональное задание себе самой; короче, брюсовщина.

Как совместны - и до каких пор совместны? - утонченные стихи и грубая психея? Или Время опять вмешивается в мое писательство, и поздняя Юнна заслоняет раннюю? Нет, помню до сих пор ее ранние стихи и тогда же ее грубый, мужичий смех, ее погруженность в бытовой меркантилизм, в бабий вещизм - буржуазка, короче. А здесь и того хуже: когда Лена водила ее по Метрополитен-музею, а я возил на Лонг-Айленд, она искренне недоумевала и глядела не на картины и не на живые виды, а на нас. ("Я дико застенчива", - сказала она, когда я, пожалев ее мочевой пузырь, буквально втолкнул ее в женскую уборную на пляже, а Жеку в аналогичной "застенчивой" ситуации убедил, сказав, что он повсюду тащит с собой стакан мочи.) Не в осуждение - кому я судья? - но в дневнике обнаружил эту замету о ее недоумении, которое, может, ничего и не значит - не мне решать. Пруст поначалу назвал свой великий антимемуарный роман "Против Сент-Бёва" - потому что Сент-Бёв шел к писателю через его био, а его био отгадывал по его книгам. Менее всего Прусту хотелось, чтобы в нем угадали монстра, коим он, несомненно, был ("жесток с бесконечной чувствительностью" - его собственные слова), что не помешало ему написать лучший после Сервантеса и Достоевского роман. Я - не Сент-Бёв, хотя подглядел монструозность во многих живых тогда авторах, включая самого себя, но моя монструозность оттого, что я - скорпион. Не по рождению - во все эти знаки зодиака у меня никакой веры, но по художественному заданию самому себе. Да, литературы ради готов на что угодно, ставя ее превыше всего, включая такую эфемерность, как дружба и даже любовь. А коли скорпион, то и спрос с меня невелик.

Человек - не только поэт или художник - сделан не из одного материала, как скульптуры Микеланджело. В каждом - доктор Джекилл и мистер Хайд, монстр и ангел, монструозное и ангеличное. В поэте - тем более: "пока не требует поэта к священной жертве Аполлон" и т. д. Не "быть может", а точно: "всех ничтожней он". Чем больше возвышен Аполлоном, тем ниже падает, когда сам по себе. Понятно, герои этой книги - те, кто живые, а тем более, мертвые - предпочли бы, чтобы их изваяли из мрамора, а их супостатов - наоборот - в карикатурном, шаржированном виде вырезали из картона. Я в этом убедился, когда стал печатать первые портретные наброски из "Записок скорпиона" - Евтушенко перестал со мной общаться (потом, правда, сам позвонил и признал мою правоту), Юнна сбросила мне электронку с лапидарным завершением "Конец связи", даже покойники обиделись - через вдов. А теперь вот и вдовы почти все вымерли. Одна редакторша, отказывая мне в "Post mortem", так и написала: "Как я после этого в глаза знакомым посмотрю".

А как - я?

Короче, я печатал кус о Юнне под эффектным и приблизительным заголовком "Сумбур или стереотип?" - в сокращенном и приглаженном виде, с многочисленными эвфемизмами и пропусками - в американской периодике, хотя точнее было бы - "Сумбур или стратегия?" А тут как раз огромная подборка ее стихов в "Литературке" под общей шапкой "Поэтка".

Поэтка так поэтка.

- Ты это сказала.

Ну как тут критику, а тем более мемуаристу не воспользоваться. Тем более поэтка никак не принижает, не требует извинений либо изъяснений: поэтка и есть поэтка. А поэт тогда будет поэтик?

Сколько произвольных производных: Мандельштам - поэтик, пусть и гениальный, Маяковский - поэтище, все равно какой, Кузмин - поэтуля, зато Пастернак - просто поэт, божьей милостью.

Юнна - поэтка по самоопределению. Не думаю, что в самоощущении. Слóва в простоте не скажет - пишу это не в укор, а как характеристику: человеческую и поэтическую.

Мы так давно знакомы с Юнной - при таком чудном имени и фамилию называть не надо, - что я уже не помню, когда и каким образом с ней познакомился. Не в Коктебеле, где я, тогда еще питерец, пас своего мальца и знакомился с москвичами. Не в московских редакциях и тусовках, как с Шаламовым, Можаевым, Домбровским, Арсением Тарковским. Не в ЦДЛ, где я впервые увидел вдрызг пьяного тогдашнего классика Юрия Казакова, который полз на четвереньках в известном только одному ему направлении. Не на фестивальных празднествах русско-чьей-нибудь еще литературы, как с Дэзиком Самойловым в Вильнюсе, где мы жили в одном номере, он донимал меня ночными чтениями своих стихов, а у меня от выпитого коньяка слипались глаза, но он будил, а потом - в три часа ночи - звонил в Москву жене Алика Городницкого и жаловался, что его сосед по номеру, критик Владимир Соловьев, собирается выкинуть его с тринадцатого этажа: "Так вы убийца, - задумчиво сказал он, повесив трубку. - Убили Городницкого, прихлопнув его статьей, как муху. А теперь - моя очередь".

Так где же все-таки я познакомился с Юнной? Не через театр, где я работал завлитом - как с Булатом (тоже без фамилии, ибо единственный в русской литературе с таким именем): отвергнутый на "Ленфильме" сценарий он переделал по моей просьбе в пьесу. Не путем взаимной переписки, с которой началась у нас дружба с Фазилем (и снова фамилия излишня), а потом я переехал в Москву и жил с ним окно в окно в Розовом гетто на Красноармейской. Кто же меня свел с Юнной? Женя Рейн, который как-то позабыл в ресторане ЦДЛ фотографии Юнны с ее - ему - автографами, а в другой раз - я об этом тоже рассказывал - в том же ЦДЛ, в фойе, подавал ей шубу, но вдруг уронил на пол и бросился - по чину? - подавать шубу Вознесенскому? Или Наташа Иванова, тогдашняя неразлучная, интимная подружка Юнны, но ко времени моего знакомства с обеими просто знакомая или даже врагиня? От Наташи я знаю про Юнну забавные истории, но не вправе их разглашать, увы. Да и что забавного в том, что Юнна отбила у Наташи ее любовника и родила от него ребенка, а потом не давала ему даже глянуть на Митю, считая себя отцом и матерью? А письма Юнны ко мне - прекрасные письма, причем в таком изобилии, как ни от кого другого: каллиграфическим почерком школьницы-отличницы? С годами менялись идеи, настроения, стиль, но не почерк. Почерк, как и голос, дан нам навсегда, нет? Может, и воспроизвести их не курсивом, а факсимиле?

И не только ее письма.

С эпистолярным жанром мне повезло благодаря тому, что жил в Питере: вот я и получал письма из Москвы от Тани Бек, Евтушенко, Искандера, Окуджавы, Рейна, Слуцкого, Сухарева, Шаламова; больше всех и длиннее - от Юнны. Переписка прекратилась, когда я перебрался в Москву - с помощью Юнны, возобновилась, когда нас вытурили из России за "Соловьев - Клепикова-пресс" (ее московские письма приходили к нам в НЙ с оказиями, а потом, с началом гласности, прямой почтой) и оборвалась несколько лет назад. Нам обоим много лет, хоть она меня на пять лет старше - это уже навсегда. Так ссориться можно только с женой, чтобы потом мириться: ночная кукушка перекричит дневную. Увы, не тот случай, да и времени не осталось, чтобы выкурить с Юнной трубку мира, хотя она предпочитает сигареты, а я давно бросил.

А что бы сказали, прочитав про себя, другие мои герои - Довлатов, Бродский, Слуцкий, Эфрос, Булат, Шукшин? Булату, Слуцкому, Эфросу, Довлатову, Шукшину, - наверное, понравилось бы, Бродскому - не знаю, Юнне - скорее всего, нет. Мне все равно, я пишу о них, а не для них, живых и мертвых. А для кого?

Для себя.

Для своего alter ego.

Для гипотетического читателя.

Немногие мне нужны,

мне нужен один,

мне никто не нужен.

Нет, это не Лермонтов и не Гейне, а Ницше. Хотя, возможно, он был больше поэтом, чем философом. По крайней мере, в этой апологии одиночества и самодостаточности.

А я?

Вот даже Лена Клепикова не хочет прочесть большую главу о самой себе из будущей книги, мою песнь песней, хоть и с жалобными интонациями Отелло. А меня считает экстравертом - откуда еще эта жгучая потребность рассказать обо всем, что со мной по жизни случилось и чего не случалось?

Бабье лето и лебединые песни - одна за другой.

- Сема, за что тебе дали пятнадцать суток?

- Кидал лебедям хлеб.

- И что здесь страшного?

- В принципе ничего, если не считать, что это было в Большом театре на "Лебедином озере".

Смех смехом, но какая, однако, сила воображения! Или сила искусства? Вот где кроется причина моих лебединых песен в мое бабье лето. Марафон, да? Из молодых, да ранний, я стал из старых, да поздний. Мое эрегированное воображение не дает мне покоя, вот я и е*у читателей. Не знаю, как у них, у меня - оргазм за оргазмом. Какое мне до читателей дело!

Когда я наезжал из Питера в Москву, Юнна носилась по магазинам в поисках каких-то шмоток как раз для Лены Клепиковой (мы расплатились, когда ходили с ней по нью-йоркским шопам). На пару месяцев нас с Леной взяли на высшие курсы в Литинститут, и мы жили в общежитии на Добролюбова, но потом Лена укатила в Питер, а я остался по делам в столице. В мою холостяцкую комнату захаживали поэты - чаще других Мориц, Евтушенко и Окуджава. В самом общежитии их тоже было навалом - включая, двумя этажами выше, костромского поэта, моего соименника и однофамильца, о котором я и не подозревал, как и он обо мне. Я ждал телеграммы от Лены, но, так и не дождавшись, помчался на Ленинградский вокзал ее встречать и чисто интуитивно угадал ее поезд и вагон. Это, конечно, любовь - я узнаю Лену на расстоянии с милю - визуально это невозможно, да еще с моей близорукостью: в Венеции, в Турции, на Лонг-Айленде, где угодно. До сих пор догадываюсь, куда ушла и где искать. А здесь, прямо на платформе, где Лене пришлось меня пять минут прождать, получил от нее реприманд:

- Но я же послала тебе телеграмму!

- Я ее не получил!

Уже в общежитии выяснил, что адресованную мне телеграмму отдали поэту, который похитил мое айдентити. Или я его? Поднялся к нему - рожа алкашеская, тип испитой, на полу полые бутылки, - спрашиваю про телеграмму. Выяснилось, что тот сам был в недоумении, когда неизвестная ему Лена предлагала встретить ее на вокзале, поезд такой-то, вагон такой-то. Полночи пил в раздумье, а потом разорвал телеграмму и выбросил в окно. Так и есть - у него под окном на свежем снегу нашел пару обрывков. Потом как-то мне, шутки ради, принесли статью из березофильской "Советской России" под заголовком "Поэтический мир Владимира Соловьева". Моего двойного соименника хвалили за патриотические стихи.

Между прочим, Лена время от времени причитает, как она могла (официально) взять мою фамилию, оставаясь в литературе, в журналистике и для всех Клепиковой:

- Даже Иванов оригинальнее!

У меня есть рассказ-пустячок "Мой двойник Владимир Соловьев", к которому и отсылаю читателя, но там главным образом про Владимира Сергеевича и Владимира Исааковича, а тут вот появился еще телевизионщик Владимир Рудольфович, затмив нас обоих (временно, надеюсь).

Само собой, когда Лена уехала, ко мне приходили не только поэты, а стенки в общежитии тончайшие, чего я не учел: мои соседки пожаловались комендантше: в моей комнате происходят оргии, но это не было точным определением того, что происходило на самом деле - оргии подразумевают групповой секс, в который я никогда вовлечен не был: просто кровать стояла впритык к стене, а партнерша орала за троих. Комендантша меня вызвала и сказала, что, помимо жалоб моих соседок, есть сообщение от вахтерши, будто Юнна ушла от меня в три часа ночи. Тут я искренне возмутился: мы с Юнной в самом деле провели вместе полночи, но в беседе. Есть апокриф про девственника Андерсена, который ходил в бордель и ночь напролет беседовал с голой бля*ью.

Слуцкий, который прекратил отношения с Юнной после того, как ее муж и его друг Леон Тоом выпал из окна квартиры на Калининском (он доставал Юнне наркоту, но это был период, когда я с Юнной знаком не был), удивлялся моей с ней связи: "Неужели вы с ней спите?" Понятно, я никому не обязан был отчитываться - ни комендантше, ни Слуцкому, в котором внешне много было от комиссара, хотя добрее человека среди литературной братии не встречал. "Дружбы с ней тоже не одобряю", - резанул Слуцкий. Или "не понимаю"?

Cама Юнна в той нашей полуночной беседе говорила, что не видит большой разницы между дружбой и сексом. К тому времени - далеко за полночь - я тоже уже не видел разницы: ни в чем и ни между чем. Был в полной отключке, глаза слипались, мало что соображал. А Юнна - свеженькая как огурчик. Ночница - ложится под утро, а ночь напролет курит, работает, пьет кофе. Это и понятно: она - сова, я - жаворонок. Как себя помню, всегда встаю в 6–7 утра, тогда как для Юнны день начинался дай бог в полдень. Это и есть физиологическое несовпадение - не постельное, а жизненное, бытовое. Чтобы Юнна пришла вовремя в гости - да никогда! На новогоднюю тусовку в одну московско-грузинскую семью, куда нас привели Искандеры (понятно, до абхазско-грузинского конфликта), явилась после боя курантов. Даже на наши "похороны", как тогда называли проводы, пришла, когда последний гость стоял в дверях: может, из предосторожности? Я шутил, что гэбухе бесполезно ее вербовать - они ее не дождутся.

Назад Дальше