Пазл мазл. Записки гроссмейстера - Вардван Варжапетян 15 стр.


Рыли пять месяцев, бежали в июне, ночью, число не помню, но в воскресенье, после субботы, дождь лил. Прожектора на вышках и сирену тревоги Эфраимов обесточил. Я по заданию Берла Куличника составил список всех, кого выводить и в какой очередности: по десяткам. Мы с мамой оказались в восемнадцатой десятке. Тридцать человек отказались бежать. Они все погибли. А двести пятьдесят один спустились в лаз и вышли из египетского плена. Охрана открыла огонь; хотя стреляли в дождь, в темноте, но почти треть беглецов погибла. Разбрелись по лесу. Трех наших застрелили партизаны (нечаянно или нарочно, не знаю), еще десяток пристали к другим отрядам, больше ста остались с Куличниками.

А спасло нас то, что одноглазый Берман точно вывел на пионерский лагерь, где он до войны вел военную игру.

Единственный, кто не знал про тоннель, был крещеный еврей из Вены, ему не доверяли. Его увезли в Бобруйск и там, говорят, повесили: гестаповцы ему не поверили. Не может быть, чтоб двести пятьдесят один еврей знал и только один не знал! Не может такого быть. Согласен: не может. Но было.

Не знаю, где мы потерялись с мамой. Еще в подземном ходе.

Я полз. Она, как в оглобли, впряглась в мои костыли, тащила, по мне кто-то бежал, впереди обрушилась земля, взорвалась лампочка, все закричали, стали задыхаться, не соображали, в какую сторону рыть... Я, как мокрица, полз по кому-то...

Так и остались в памяти лесные годы: роем, роем, роем. В каком-то безвыходном погребе, копаемся, щиплем траву, разжигаем огонь, хороним, спим вповалку, не раздеваясь, молимся, дымим махоркой. По пальцам пересчитать, сколько раз я за всю войну выстрелил. Сколько раз спал как мужчина с женщиной.

У женщин прекратились менструации. Они не рожали. Были только выкидыши, без всяких абортов. За все время в лагере три младенца родились живыми: два не дожили до обрезания, только один дожил, Бен-Цви – Сын Войска.

А после войны у Иды случилась внематочная беременность. Она чуть не умерла, выжила, но рожать уже не могла. Да мы и не хотели: у нас была Эстерка, потом появился Шимон – сын Бейлы, двоюродной сестры Иды. Он об этом не знает. Из всех живых теперь только я один знаю. Эстерка, может, догадывается, она самая умная во всей нашей семье.

Вот прочтет, что я тут написал, погладит папку по седой голове: "Старенький мой шлемазл". А Семен опять кому-нибудь пожалуется: "Папа неадекватен".

В лесу всегда недосыпаешь. Проще говоря, дремота в пол-гла за, в пол-уха. Много тому причин: враги, холод, голод, сырость, вредные насекомые, постоянно чешешься. Если хочешь проснуться живым, то и во сне научишься различать голоса, шаги, кашли, хрипы. Это кому-то легко сказать "до завтра". А еврею дожить до хотя бы конца сегодня.

А потом, после войны? В смысле, почему я изменял любимой жене?

Самый глупый вопрос, какой только можно задать мужчине.

Надо же задать такой дурацкий вопрос! И хватит! Уже пальцы не слушаются, в голове сместился центр равновесия. Брось свою поганую писанину и марш за селедкой. Какая будет, только чтоб сразу зацепить вилкой и в рот. Не забудь половинку черного.

В такую жару селедка и черный хлеб при твоем холецистите, камнях, одышке? Прочь отговорки! Воланд был прав, заподозрив буфетчика Сокова:

" – Чашу вина? Белое, красное? Вино какой страны вы предпочитаете в это время дня?

– Покорнейше... я не пью...

– Напрасно! Так не прикажете ли партию в кости? Или вы любите другие какие-нибудь игры? Домино, карты?

– Не играю, – уже утомленный, отозвался буфетчик.

– Совсем худо, – заключил хозяин, – что-то, воля ваша, недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Такие люди или тяжко больны, или втайне ненавидят окружающих".

Браво, Михаил Афанасьевич!

Но я знал другого Сокова. Ваш – Андрей Фокич, а тот был Василий Александрович, основоположник советского шашечного творчества. Он погиб на фронте, в 44-м. Я – единственный живой шашист, который может сказать, что нанес поражение непобедимому Сокову. В шестом туре чемпионата Белоруссии (1939 г.). Я играл белыми. О победе даже не мечтал; вничью бы выстоять. После 25-го хода Василий Александрович сам предложил ничью. Тут мое сердце дало осечку, но я отказался. На 38-м ходу черные сдались. Даже газета "Правда" об этом напечатала.

Я и сегодня играю белыми. И перестаньте шантажировать меня камнями, холециститом, недостаточностью (забыл чего). Китайцы (конечно, древние, а не современные) считали: "Есть болезни, сохраняющие жизнь. И есть болезни, продлевающие жизнь". Жаль, что они их не перечислили. А может, китайцы знают, но другим не говорят. А сам, Веня, ты как считаешь? В голову приходит только склероз. Он точно удлиняет жизнь, но укорачивает ее смысл. Думай, думай! Ну, если не склероз, так заворот кишок. Как сказал Юдин: "Меньше ешь – дольше живешь".

Но уж коли вопрос поставлен так решительно (не китайцами, а Воландом), то и ответ ребром: в это время дня (и во все дни, во все времена) я решительно предпочитаю белое хлебное вино, как когда-то в любимой моей России называли столь любезную моему еврейскому сердцу водку. Водку ничто заменить не может. Она незаменима. Продукт такой не 61-й по снабженческому реестру на случай войны, а самый первый. И в дни войны, и в дни мира.

Кстати, заметил: давно уже у магазинов не скидываются "по рваному", не троят. А в пятидесятые прохода не давали: "Башашкиным будешь?"

Башашкин играл хавбека, центральный полузащитник ЦДКА. И в знаменитой нашей сборной, которая выиграла золото на Олимпийских играх в Мельбурне (1956 г.), он был третьим номером: 1. Лев Яшин. 2. Борис Тищенко. 3. Анатолий Башашкин... "Золотой" гол югославам тогда забил Анатолий Ильин. Помню репортаж Вадима Синявского, его крик "Го-о-ол!" Как салют Победы!

Вот голос Синявского был для всех праздником. А Левитан, чего бы ни вещал... Хоть из Кремля, хоть с полей, хоть про запуск Гагарина – все получались сводки Совинформбюро. Даже про погоду.

Я часто бывал "третьим". Рубль – не деньги. И пьяным не будешь со стакана. А настроение поднимешь. Иногда интересное трио подбиралось. Один раз на Цветном бульваре разливал академик. Да и первый номер оказался интереснейшим специалистом – басонщиком из мастерских Большого театра; басонщик – это такой хитрый ткач: позументы, галуны, эполеты, золотая канитель. Жалею, что не обменялись телефонами: лучшую тройку уже не составить.

А знаете, я оказался неплохим хавбеком – не пропустил пробить по нашим воротам т о г о с а м о г о, напавшего на нас. На меня-то уж точно.

Нет, третьим был Башашкин, старший майор НКВД. Вторым – тот, неизвестно кто, свалившийся на мою голову. А я, выходит, в том "скинемся на троих" получился номером первым? Выходит. Как ни крути, именно так получается. Никудышный вратарь, но я вытащил мертвый мяч.

Интересно, знал Башашкина Леонид Федорович Райхман? Жаль, я его не спросил, теперь не спросишь. Это ведь он натаскивал начинающего разведчика Николая Кузнецова еще перед войной искусству соблазнять германских дипломатов и прима-балерин. По разработке, будущая легенда советской разведки – красавец-актер, балетоман, завсегдатай "Националя" и "Метрополя", хлыщ. Но не слащавый, а неотразимый, дерзкий, сухой. Агентурная кличка "Пух". Уж не из "Евгения ли Онегина" взято разведческое псевдо?

Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола.

Так вот, Эолом (в прямом смысле; куда уж прямее) для "Пуха" мог быть Райхман, зам. начальника Управления контрразведки.

Мы случайно познакомились в подмосковном профилактории: там проводила сборы команда слепых шашистов, которую я тренировал.

Весна, тепло. Обедаем. За столиком я и две миловидные шашистки, одно место свободно. Подходит мужчина – может, ровесник мне или даже постарше, но язык не поворачивается выговорить "пожилой". Весь какой-то отчеканенный. Так и познакомились: Леонид Федорович Райхман. Ветеран войны. Генерал. На пенсии. Пишет диссертацию по юриспруденции. Его очень заинтересовало, как я тренирую слепых. Я объяснил: мы же играем вслепую, не глядя на доску.

– Вениамин Яковлевич, а что вы делаете после обеда?

– А что надо делать после обеда?

– Гулять в лесу, дышать воздухом.

Дней десять мы так и дышали. Он мне много чего рассказал: был арестован по личному указанию Сталина как агент сионизма и пособник "врачей-вредителей"; после смерти Сталина его восстановили в партийных рядах, наградах, генеральском звании. Через несколько месяцев опять арестовали, уже как пособника Берии. Снова тюрьма. В 57-м освободили. Интересуется космологией. Оттиск одной публикации подарил мне на память: "Диалектика бытия небесных тел". Конечно, я не удержался, спросил, знаком ли он с гипотезой Лапласа об образовании Солнечной системы? Да, знаком. Изучил и лапласовский "Трактат о небесной механике", все пять томов. Тут уж я сел в лужу: трактата не читал. А Райхман читал. Вот тебе и сын ремесленника, и образование получил в двухклассной школе, наверняка в местечке.

Это от Леонида Федоровича я узнал, что сын сестры Гитлера попал в плен под Сталинградом. Сестра кинулась к фюреру, но тот резко ответил: для него все немецкие солдаты равны. А ведь вполне можно было обменять сына Сталина на племянника Гитлера. Да их самих тоже.

А вдруг у фюрера был еще племянник или даже незаконный сынок, и это с ним я стыкнулся в Глыбинской пуще?

Не знаю. И уж точно никогда не узнаю. Хотя много лет бился узнать. Ведь должен быть ответ! Лаплас высказал изумительной красоты мысль, которую я назвал "принцип Лапласа" – переменчивость по закону функциональной зависимости: "Ничто не происходит без причины. Эта аксиома имеет универсальное применение. Если бы какой-либо гениальный ра зум знал все силы, действующие в настоящий момент в природе, и знал взаимосвязь существ, из которой состоит природа, и если бы этот разум мог охватить все это в такой степени, чтобы все эти данные подвергнуть математическому анализу, тогда он смог бы представить в одной формуле движение самых крупных небесных светил и самых маленьких частиц".

В сущности, это то уравнение, которое Всевышний написал на доске Эйнштейну.

Возможно, будущий гений откует такое уравнение, которое как железными лапами якоря соединит механику Ньютона, математику Лобачевского, физику Эйнштейна, космогонию Фридмана – Леметра и объяснит все всем. Но я не доживу. Да и не интересно. Все равно что-то в остатке останется, хоть до тысячного знака после запятой высчитывай… все равно, а это ничтожно малая величина может перевесить всю махину. Так уж устроены весы судьбы.

Не будет ни уравнения Балабана, ни формулы Балабана. Останется только "ход Балабана", да и тот неизбежно ведущий к проигрышу, как ни кинь. Что ж, отрицательный результат тоже не всякой голове дается.

Встал. Не резко. Теперь обуться. Низко не нагибаться. Торбочка. Мобильник. Инвалидное удостоверение. Пенсионное. Деньги. Ключи.

А может, не надо? Вот устроишь себе завороток кишок, никакой Юдин тебе не поможет, разбираться в твоих кишках не станет. Подохнешь как собака. Надо же, что выдумал: в такую жару черняшка, селедка, водка! Собаки и те высунули языки от жары. Полно им еды добрые люди принесли, а они и не смотрят. Нам бы тогда такую!

Три нищих под козырьком входа в метро. Перегарище! Поджечь, так получится ацетиленовая горелка. У одного глаз заплыл, у второго губы раздуло, у третьего ухо кровяной коркой запеклось. Тянут руки грязней асфальта. А в пяти шагах от них валяются монеты: пять рублей, две двухрублевые, одна рублевая. Не берут. Лень жопу поднять, нагнуться. Надо, чтоб прохожий сам положил рубли в их вонючие руки. А тут в раскисшем асфальте двенадцать рублей (еще же полтинники, гривенники, копейки) – на буханку дарницкого или бородинского.

В гетто буханка была на восьмерых. И не такого! Выпеченного из гороховой муки пополам с соломой, как во времена фараонов. Сколько жизней спасла бы буханка хлеба, достанься она голодающим.

Выбирал я те монеты, выдирал из горячего асфальта, а слезы кап-кап.

Вспомнил, конечно, письмо Кати Сусаниной из Лиозно отцу-фронтовику: "Стираю белье, мою полы, работаю очень много, а кушаю два раза в день, в корыте с Розой и Кларой. Так зовут хозяйских свиней. Так приказал барон. Я очень боюсь Клару. Она мне раз откусила пальчик, когда я из корыта доставала картошку. И я теперь стараюсь кушать последней, когда покушают Роза и Клара".

Даже московские собаки не смотрят на жареную картошку, колбасу, недоеденный гамбургер, как попрошайки-ханы ги не смотрят на потерянные монеты.

Да они же пить хотят. Эти-то из чужих бутылок-банок насливали себе пива. А собаке кто поднесет? Пушкин?

Купил я двухлитровую воду без газа. Достал из урны пластмассовую миску. О, как залакали! Миску за миской, пока всю воду не выпили.

Одна сука осторожно подошла ко мне, посмотрела в глаза, руку лизнула. Другая посмотрела на нее, тоже подошла и ладонь лизнула. И другие собаки подошли сказать спасибо.

Эх, люди, люди!

Так и шел от магазина до дома, носом хлюпал. Чуть башку не разбил, когда споткнулся в подъезде.

Пока собак поил, пока дошел, водка согрелась. Ничего, полстакана в такую жару самый раз. Селедка весовая, подкопченная, большими кусками. Хлеб... Хорошо, дети мои не видят. А Идочка и Сашулька не осудили бы деда, подумали бы, игра такая: дед пьет, морщится, крякает, нюхает черный хлеб, как собачка.

Я бы по такому случаю и сала купил. Но как вспомнил немецких свиней Клару и Розу... Кто-то сказал: немец состоит из костей, мяса и дисциплины. Верно, да не совсем. Уточню: немец состоит из дисциплины, костей, свинины. И вообще он составленный.

Вдруг вспомнил такой же жаркий день. Может, самый радостный за всю войну. Партизанский футбол: мы, рота снабжения и охраны, против разведчиков Идла, шесть на шесть. На гребле, в самую парню! Что на нас нашло, откуда мяч взялся, не помню. Новенький, желтая свинячья кожа, надували все. А мальчишки гоняли тряпичный, в траве. У них уже счет открыт, а мы все решаем: один тайм играть, но настоящий, или два по тридцать минут? Кому достанутся какие ворота (солнце же!)? Угловые сразу подавать или три корнера – пенальти? Капитаны – Берл и Идл. Я на воротах. Штанги – две березовые жерди.

После первого же удара по моим воротам (к счастью, мимо) мяч улетел за греблю. Зову пацанов сбегать, они ничего не слышат, за тряпкой гоняются, как собачонки. А мяч кувшинкой желтеет и медленно-медленно погружается в коричнево-зеленую жижу. Бегу. Проваливаюсь. Выдираю босые ноги из хваткой засоски. Мяч близко. Ложусь плашмя. Осторожно подвожу под мяч ладони, а он вдруг тяжелее снаряда, не подниму, и – если сейчас не выпущу из рук – сам вместе с ним булькнусь. Еле выполз на греблю. Мокрый, грязный, наши хохочут. Почему-то все в тот день как дураки смеялись. Обсыхать некогда – игра! Отняли у пацанов тряпичный мяч. Он далеко не летит, но вратарю все равно работа.

На последних минутах (часы у Ихла-Михла, он судит) назначен нам пендель: Идл отбил мяч рукой, вместо меня спас ворота. Ихл-Михл отмерил одиннадцать шагов; нормальных, не спорю. А счет 2:2. Так что момент решающий, и все теперь зависит от меня. Обе команды вповалку, сил не осталось.

Мяч обвязали в чистую портянку – сам Берл, чтоб ему удобнее было бить одиннадцатиметровый. Бить он умеет что рукой, что ногой, это мы знаем. Ну, Немке! Натянул я кепку на глаза, и внутри у меня все натянулось.

Берл коротко разбегается, тоже босой, бьет подъемом в нижний правый угол, впритирку со штангой. Вижу, словно во сне, медленное вращение тряпичного клубка и свой прыжок в нижний правый угол – невероятный по длине и красоте полет. Я спас команду.

Наверное, это был самый счастливый день за всю войну. Единственный раз я почувствовал себя героем. Ведь мы же не воевали. Мы просто спасались.

Читающий эти слова, ты мне не веришь? Не может быть, чтобы свое девяностолетие гроссмейстер В. Балабан отмечал в одиночестве. Где сын и дочь, внучки, родственники, друзья, представители Федерации шашек?

Но в такую рань не поздравляют. Еще даже не утро. Еще только настанет утро. А пока только – да, да! – и звезда с звездою говорит. И пусть так именно будет, даже когда меня среди вас не будет.

Я прожил счастливую жизнь. Я играл в честную игру.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Всякой жизни предшествует долгая-долгая, бесконечная история. А моя история, быть может, станет началом чьей-нибудь жизни. Кто знает?

Всю жизнь я смотрел в зеркало, а думал: это окно. Теперь зеркало раз-би-лось. Но я не разбился. Даже держу граненый стакан. Но что толку, если стакан пустой. Гис, Немке, гис! И спой любимую песенку третьей роты. Ида не скажет: "Веня, я вас умоляю!" Только не упади со стула. Прочихайся, прокашляйся. И – раз! – "с любовью – и до седла!", по присловью старого казака Меняйло, торговавшего на пристани в Чярнухах самогоном и самосадом. Для духовитости, мягкости примешивал дед Киприан в свою продукцию сухие желтые цветочки буркуна. "Пан не желает травничка?" И не поймешь, что тебе предлагается: курево или горилка. Я то и другое брал, и ничего лучше того травничка не пил, не курил. Добрый был казак! И сыны были добрыми. Только младший Меняйло оказался поганым.

К черту всякую погань! Снова, и – раз! – как тогда, после футбола. Идл играл на расческе, ты свистел на травинке (я – на травинке?!), Дрыгва заложил кольцом пальцы в рот по-разбойничьи, мальчишки несли по очереди наш партизанский мяч, как тряпичного поросенка, и тоже горланили:

Идл мит ден фидл,
Берл мит ден бас.
Шпильт мир а лидл
Ин митн дер гас[Идл со скрипкой, / Берл с контрабасом. / Сыграйте мне песенку/ Посреди улицы (идиш).].

Интересно, почему старики такие сердитые, капризные и обидчивые? Я не за себя спрашиваю. В этом смысле я спокоен; чувствую: жизнь покидает насиженное место, и смешно обижаться на самого себя. Тем более в день рожденья. Чокнемся, фарфоровый паяц. Выпьем за... только не за то, что мне стукнуло девяносто. Выпьем за то, что мне когда-то был всего один год. Он был золотым, как солнце. Помню, мы лежим в доме, на полу. А поляки обложили дом соломой, облили керосином и подожгли. И все равно жизнь начиналась замечательно.

И последнее.

Тот парашютист… Или не знаю кто… может, родственник Сталина, или племянник Гитлера, или наш разведчик Николай Кузнецов, переодетый в обер-лейтенанта Зиберта, или настоящий Пауль Зиберт, а может, английский диверсант, польский, хоть какой… закричал "кайн". Kein.

Я и Цесарского спросил, есть такое слово? Есть, но должно быть продолжение. А так бессмыслица: "никто, ни один, никакой". И после войны спрашивал. То же самое говорили: что-то оборвано.

Конечно, оборвано. Жизнь. А смысл в крике был! Просто до меня только сейчас дошло: Kein – это не кайн, а Кain, имя того, кто его убил. Вот что кричал тот фашист.

А фиолетовое "А" в верхнем углу офицерской книжки – инициал его имени, скорее всего – Abel. Авель. Выходит, я Каин? А он, выходит, Авель! Но почему? По какому праву? Так говорил Заратустра? Так ему приказал Гитлер? По какому такому большому счету, что даже мне, математику не понять?

Ты, старик, спятил. Счет здесь ни при чем. Счет здесь не действует. Цифры отменены. Разум сожжен в крематории. Судью – на мыло? Неужели так трудно понять. Война.

Просто война.

2009 – 2010

Назад