Я ведь хорошо как читатель знал, что мало написать хорошую книгу, надо еще ее напечатать. Сверить все цифры, провести несколько грамотных корректур, а для этого найти корректора, который разбирался бы хоть отчасти в сути довольно сложных экономических вопросов. Это для меня тогда было очень важно. Но за этими хлопотами я не забывал и о собственных интересах. Уж коли почти никакой практической выгоды я не получил с "Этюдов", то надо попытаться наверстать на "Рынках". Каждый литератор знает знаменитое присловье Пушкина: "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать". Я предоставил своим родным, ведущим переговоры с издательницей, выбирать любой способ оплаты моего труда: определенный ли гонорар, или "вся чистая прибыль". Естественно, они должны были выбрать из этих двух способов оплаты наиболее выгодный. На месте это было виднее, а Ульяновы считать умели. Но в качестве своего непременного условия я поставил необходимость хорошей корректуры.
Смысл того, что я писал из Шушенского матери и старшей сестре, заключался приблизительно в следующем: "Безусловно необходим вполне интеллигентный и платный корректор - это надо поставить непременным условием, и я сам охотно соглашусь заплатить такому корректору хоть двойную плату ввиду того, что автор не может корректировать сам. Особенно с этими таблицами - врут в них отчаянно. А в "Рынках" таблиц куча. Затем (несмотря даже и на наилучшую корректуру) необходимо пересылать мне листы последней корректуры немедленно, лист за листом, и я буду присылать список опечаток".
Я всегда знал, что по возможности все надо делать самому. И здесь я хотел бы дать совет и любому политическому деятелю, и любому начинающему литератору: и все доклады, и все статьи надо делать самостоятельно. Я уже не говорю о книгах. И никаких приблизительных набросков, сделанных секретарями или помощниками. Черт знает, что из этого может получиться.
Если уподобить мою жизнь, уже правда завершающуюся, некой книге, то годы, проведенные в Шушенском, - это стремительно заканчивающаяся экспозиция. Здесь все узлы сюжета завязаны, характеры определились, сомнения отброшены. Дальше уже идет само "содержание", книга выстраивается по главам в безусловном, скорее диктуемом временем, нежели героем, порядке: газета "Искра", II съезд РСДРП, революция 1905 года, мировая война, Февральская революция, семнадцатый год и т. д. Моя болезнь, смерть, похороны, наследие - все это уже в послесловии, которое напишет другая рука.
Драматурги и писатели говорят, что экспозиция - это самое трудное. Здесь определяются мотивы поведения героя, импульсы его деятельности. Ах, как здесь много всего намешано! Вот и мне невероятно трудно и завершить, и продолжать эту свою "шушенскую пору".
Вот, например, окончательное и до физической осязаемости созревшее решение строить партию. Чтобы строить, надо было быть твердо уверенным в безусловной победе. Специфика идеологии партии такова, что ей не нужна была, для нее невозможна полупобеда, частичка власти, косметическая или либеральная реформа строя. Монархический строй в России по сути нельзя было реформировать, его можно было только сменить. И здесь я восклицаю, как настоящий народник: это Россия! Партию надо было строить не как либеральную, а как партию нового типа. Это тоже в моих убежденческих очертаниях вызрело в Шушенском, хотя и сформулировано было позже.
А вызревание мысли о плане строительства партии именно через газету? Это сейчас, когда все свершилось, и именно так, как я и предполагал, - а если не получится дальше, после моей смерти, то значит или поступили не так, как я советовал, или не прислушались к логике жизни, - это только сейчас все очевидно и естественно, будто бы подчинено разработанному в деталях плану, но ведь даже сам принцип надо было открыть и придумать. Хорошо говорить об озарениях и о падающих яблоках. Но нужна была целая жизнь Ньютона, чтобы заметить это "падающее" мгновение.
И, наконец, именно в Шушенском определилось, что дальше до донышка жизни нам идти вместе с Надеждой Константиновной.
Ну, а охота на зайцев или боровую дичь, а купание в Енисее, а езда на санях под луною в тридцатиградусный мороз, а наши песни и посиделки - я имею в виду свою ссыльную компанию, - а этнографически чрезвычайно увлекательный сибирский фон? Вот об этом обо всем, пожалуй, мне писать совершенно неинтересно.
Но нельзя для характеристики дальнейшей борьбы не написать хотя бы кратко всю историю с "Credo "экономистов".
Если бы это "Credo" не было так своевременно написано Кусковой, то в пору хоть садись и пиши сам, чтобы было на что отвечать. Но, впрочем, для ожидающего человека жизнь всегда в изобилии подбрасывает поводов. У меня появилась возможность ответить на давно беспокоившее давно копившимся внутри меня. Здесь были не просто молодые штучки моего друга, "ecrivain'a", писателя - я обычно так называл его в целях сохранения хоть видимости конспирации в письмах - и философа Петра Бернгардовича Струве и возглавляемого им лагеря. У Струве были еще и другие "партийные" клички и прозвища. Например, Иуда, Теленок, Inorodzew. Амплитуда его политических пристрастий невероятна: участник Международного социалистического конгресса в Лондоне (1896), делегат I съезда РСДРП в Минске (1898) - и вскоре полный разрыв с социал-демократией. Дорога убеждений или модные и доступные убеждения по дороге? Струве много позже напишет, пытаясь, наверное, меня унизить, но напишет совершенно правильно и по сути дела объективно точно: "Ленин увлекся учением Маркса прежде всего потому, что нашел в нем отклик на основную установку своего ума. Учение о классовой борьбе, беспощадной и радикальной, стремящейся к конечному уничтожению и истреблению врага, оказалось конгениально его эмоциональному отношению к окружающей действительности. Он ненавидел не только существующее самодержавие (царя) и бюрократию, не только беззаконие и произвол полиции, но и их антиподов - "либералов" и "буржуазию".
Здесь завопросим: антиподами ли в XX веке были "царь", "либералы" и "буржуазия"?
Ну что же, мы долго шли вместе с Петром Струве, и его переход в конце 90-х годов от социал-демократии к либерализму был вполне закономерен. Основная установка его ума была направлена в несколько другую сторону, чем у меня. Либералы и социал-демократы вращались в разных кругах общества. У меня не было стремления, как у Струве, ни знакомиться, ни часто общаться с П. А. Столыпиным. Я после поражения революции 1905 года ушел во вторую свою эмиграцию, а Петр Бернгардович остался и стал депутатом II Государственной думы, а уже после Февральской революции бывший марксист, утверждавший в нашей общей молодости, если не в след, то в соответствии с Марксом, что сознание не существует независимо от реального мира, что оно производно от бытия, через полтора десятка лет этот марксист становится идеалистом в философии. Для меня это было слишком большой роскошью - так стремительно менять взгляды. Разошлись. Отчего же я всегда рвал с человеком, порой даже близким, если расходился с ним политически? Может быть, это мой какой-то человеческий изъян?
Собственно, начало наших расхождений - это вопрос о ценах на хлеб. На мировом рынке тогда упали эти цены. Развернулась дискуссия по вопросу о значении для народного хозяйства хлебных цен. Народнические противники капитализма старались доказать, что трудовое крестьянство в высоких ценах не заинтересовано. Струве поставил вопрос на почву положения о прогрессивности и неизбежности развития капитализма в сельском хозяйстве. Высокие цены формально являются фактором такого развития. Низкие - способствуют сохранению форм кабальных экономических отношений.
Ряд наших товарищей, в частности самарцы, которые довольно случайно получили в свои руки "Самарский вестник" и старались сделать его если не боевым органом марксистской мысли, то хотя бы одним из центров борьбы с народнической идеологией, запротестовали. Они стали говорить об апологетическом по отношению к капитализму истолковании марксизма, а выступление Струве назвали политическим скандалом. Я тогда махом принял сторону Струве. Он был в столице, а я в ссылке, и я надеялся на его конкретную помощь. Но ведь позиция в хлебных ценах - для народа-то хлебушек оставался основным продуктом питания - не могла быть исчерпана простым "да" или "нет". Высокие цены на хлеб, убивая кабальные отношения в деревне, конечно, подготавливают революцию. Я подозревал начавших это "расследование" самарцев в сентиментализме. Наверное, я был тогда не до конца искренен. Но здесь проявился и характер Струве, далекий от самого вечнозеленого древа жизни. Легальный марксизм начал приспосабливаться.
Многое из моей жизни и тогдашних отношений можно восстановить по моим письмам к матери и сестрам. Мать почти все эти письма, несмотря на понимание рискованности их содержания, как я уже, кажется, говорил, сберегла. Ну, что мать не может осмелиться письма сына уничтожить, это понятно, но ведь она эти письма еще и понимала. Мама и сестры всегда умели жить общей со мною духовной жизнью. Разве мог бы иначе я им писать что-либо, касающееся не сферы сокровенного: философии или политики.
"Кончаю теперь статейку в ответ Струве, - писал я маме в марте 1899 года. - Напутал он преизрядно, по-моему, и может вызвать этой статьей немало недоразумений среди сторонников и злорадства среди противников". Речь шла о статье Струве "К вопросу о рынках при капиталистическом производстве", написанной в ответ на одну из моих статей и книгу Булгакова. Последний принялся доказывать "устойчивость" и "жизнеспособность" мелкого крестьянского хозяйства, превосходство этого хозяйства над крупным капиталистическим, а повсеместное обнищание народных масс наивно объяснял "убывающим плодородием" почвы.
Я здесь, в Сибири, насмотрелся этого "убывающего плодородия". Однажды у меня состоялся задушевный разговор с одним зажиточным мужиком-сибиряком, у которого батрак украл кожу. Этот самый зажиточный мужик поймал своего батрака у ручья, где тот, видимо, пытался кожу или вымочить или спрятать, и прикончил. Здесь уже надо говорить не о плодородии, а о беспощадной жестокости мелкого собственника. Благостная Сибирь, которая лежит за Уральским хребтом как невинная красавица, померкла. Эксплуатация батраков в этой патриархальной, не испорченной близостью к центру Сибири, была чудовищной. Сибирские батраки работали, как каторжные, отсыпались только по праздникам.
Работая над этим трудным для меня куском воспоминаний, я попросил у людей, помогающих мне, у кого-то из секретарей, подыскать, может быть, взять письма у сестер и выписать мне кое-что из цитат того времени. А если проще - мои упоминания Струве в письмах к сестрам и матери из Шушенского. Оказалось, очень полная и довольно обширная картина.
В наших разногласиях со Струве был отчетлив политический момент, но есть и товарищеский, личный. Соблазнительно, конечно, при первой же возможности наполовину переметнуться и начать поругивать то, чему раньше поклонялся, я имею в виду всю критическую линию Бернштейна и все бернштейнианство. Здесь я, к сожалению, неуступчив. Но признаюсь, я так рассчитывал в ссылке на товарищескую помощь Петра Бернгардовича, все-таки он находился в столице, в центре интеллектуальной жизни с журналами, газетами, альманахами, личными связями, чего категорически в данный момент лишен был я.
- "От писателя никаких известий по литературной части нет, и мы не надеемся получить их. Между тем писать без постоянных и правильных сношений чертовски неудобно".
- "Сделал сугубую глупость, положившись опять на ecrivain'a. Надеюсь, впредь так глуп не буду".
- "Оригиналов Webb'oB все не получил, несмотря на обещание писателя".
- "Насчет предложения написать краткий курс политической экономии: я решил отказаться. Так как наша переписка с ecrivain'oм вовсе стала, то извести его, пожалуйста, об этом отказе".
- "Молчание писателя меня возмущает. Я думаю, следовало бы взять у него все рукописи и передавать в редакции самим - лучше уж пересылать прямо, чем пересылать писателю. Если он задержал мою статью против него только ради того, что он сам еще не кончил своего ответа на нее - то это уже просто свинство! Самому ему писать нет смысла - не ответит".
Можно ли было всю эту ситуацию по-человечески понять? Конечно. Петр Бернгардович делал карьеру, торопился писать "свое", торопился читать, жить молодой жизнью в богатой событиями столице, на "чужое" времени не хватало. А у нас время было, Надежда Константинова уже научилась управляться с русской печью, мы запасались на зиму свечами и керосином для лампы, мы писали письма и с жадностью, как кроссворды, разгадывая, что в намеках, читали ответы.
Наверное, я никогда не был близок с неталантливыми людьми. Петр Струве был образованным блестящим писателем. Его восторг по поводу любви к свободе и ее жажды в обществе, из которых, собственно, и возродилось российское освободительное движение 90-х годов, его мысли о богатстве русской культурной и духовной жизни - все это лишь великолепные литературные пассажи. Он совершенно искренне писал о том, что свобода, которой "высший образованный слой" так дорожит, если и была нужна народу, то сама по себе мало его привлекала. Вообще, хороший писатель, в том числе и политический, разоблачает себя сам.
Я оставляю без внимания все выпады этого члена ЦК партии кадетов и министра правительства Врангеля в мою сторону. Конечно, мне скажут - "настрой ума". Я отвечу: да, у меня другой настрой ума, другое ощущение политики и социальной справедливости в России. Но пусть за "легальный марксизм" Струве отвечает, и пусть будущий читатель нас рассудит.
Струве всегда предупреждал, что существенной чертой русского "легального марксизма" был его интерес к аграрной проблеме. Его личная точка зрения в известной мере совпадала с реакционнейшей мыслью, что беды России идут от "перенаселения", а отсюда - что "производство пищи у нашего крестьянина недостаточно". Уже можно было бы и не продолжать дальше. Или? Пожалуйста: "В отличие от народнической и либеральной теории эта теория (мой "легальный марксизм") утверждала, что тяжелое положение народа не было следствием ни крестьянского безземелья, ни ошибок правительственной политики. "Марксистский" тезис был совсем иной: он говорил, что корень зла вообще и опустошающих Россию периодических неурожаев, в частности, лежит в общей экономической и культурной отсталости страны".
Добавлю: и политической тоже.
В тех же самых цитатах из писем, которые приводились, упоминается чуть выше или чуть ниже и другая фамилия - экономиста Булгакова. Как же возмутила меня его статья, та самая, которая появилась в "Начале", журнале, редактируемом Струве.
В апреле 1899 года я писал сестре Анюте: "Начало", № 1-2, получил наконец. В общем, очень понравилось, но… Булгаков же меня просто взбесил: такой вздор, сплошной вздор и такая бесконечная профессорская претенциозность, что это черт знает что такое! Недаром его уже похвалил "Сын Отечества"! Посмотрим, как он кончит. Я думаю писать "О книге Каутского и о статье г. Булгакова".
Как Булгаков кончил, это известно, а вот книга его называлась так: "К вопросу о капиталистической эволюции земледелия". Любой интеллигент лучше всего разбирается в крестьянском вопросе и земледелии. Но в это время я уже начинал думать не только о научной истине, но и о значении такого феномена, как общественное мнение. Тогда же в письме А. Н. Потресову, находящемуся в ссылке в центральной России, я обратил внимание именно на эту сторону вопроса. "Я, так же как и Вы, уверен, что публика совершенно (именно!) сбита с толку и недоумевает в самом деле, когда ей объявляют - от лица "современной науки", что у Каутского все неверно, произвольно, социальное чудо, "одинаково мало настоящей агрономии и настоящей экономии" и проч., причем Каутский не излагается, а прямо извращается, а собственных воззрений Булгакова, как сколько-нибудь связной системы, совершенно не видно".
Это была целая тенденция, вызванная, наверное, и разгромом "Союза борьбы" и сочувствующих ему марксистских организаций. Совесть-то в интеллигентных и горячих молодых людях, да начитавшихся еще социалистической литературы, требовала что-то делать, когда народ нищает в оковах феодализма, но хочется найти какой-то безопасный для себя способ этой борьбы. Определенный и последовательный марксизм, который достаточно ясно объяснял ситуацию, не подходил именно потому, что он и определенен, и достаточно опасен. Потом, всегда находятся люди, которые готовы именно при помощи критики примкнуть к какому-то делу и попытаться прославить себя хотя бы таким ничтожным образом. Конечно, это всего лишь смелая попытка платяной вши, паразитирующей на чужом теле.
Но все началось, может быть, по несколько иным поводам. Началось со статей 1896-1898 годов известного немецкого социал-демократа Э. Бернштейна. Известности и славы захотелось большей. В этом смысле русские "молодые философы", как заведено, шли в фарватере критикуемого во все корки Запада. Исключительно русская, идущая от необразованности, мода. Мы, русские марксисты-"старики", марксисты-практики, уходили в ссылку, а "теоретик" Бернштейн публиковал серию статей под общим заголовком "Проблемы социализма". (У социализма всегда есть свои проблемы, это живая теория. У нее еще много возьмет капитализм, если раньше не подохнет. Но это ремарка на полях.) А тем временем наша замечательная "молодежь" эту достохвальную западную тенденцию подхватила. Вернее, к ней радостно прислонилась. Как же, "там" сказано! Но объясню.
Если коротко, через практические выводы, то Бернштейн говорил об отказе от революционной борьбы рабочего класса, от диктатуры пролетариата. Это было либерально-реформистское учение. Сама книга Бернштейна, в которую он объединил свои печально знаменитые статьи, называлась почти символически "Предпосылки социализма и задача социал-демократии". Обращаю внимание на многозначительное слово "предпосылки". У робкого характера и робкого ума всегда только предпосылки. Но в будущем с этим ощущением предпосылки, я боюсь, можно проехать и через социализм, не заметив его. Социализм через победу пролетариата, считает Бернштейн, практически недостижим, поэтому сей ученый социалист выдвигает лукавый лозунг: "Движение - все, конечная цель - ничто". Эффектно, но когда вдумаешься, очень вредно. Позже я назвал Бернштейна оппортунистом и сказал, имея в виду его: "О революции Пролетариата оппортунист разучился и думать". Мы ведь только что перевели с Надеждой Константиновной книжку Веббов о тред-юнионизме, многие идеи Бернштейна были позаимствованы оттуда. Философским обоснованием всего этого "учения" стало неокантианство. Голову своему читателю я забью философией попозже, если доживу и додиктую.
В Шушенском к изучению философии я только подступал, если иметь в виду постоянное и углубленное чтение книг по этому предмету. В Шушенском я философию только подчитывал, скорее как развлечение, почти как художественную литературу.