Во-первых, необходим был достаточно аргументированный ответ на сам реферат Кусковой. Чтобы кто-нибудь не решил, что Владимир Ильич силен в своих воспоминаниях задним умом, попрошу привести цитату из моего письма той поры матушке. Не в моем это характере - еще раз ударять по уже отжившему: ушло и ушло. Итак, письмо: "Из присланных Анютой книг особенно рад я Мерингу; второй том дочитал только что и остался очень и очень доволен. Насчет Credo der Jungen (кредо молодых): был прямо-таки поражен бессодержательностью этих фраз. Это не credo, а просто какой-то жалкий набор слов! Собираюсь написать об этом подробнее".
Во-вторых, вокруг резолюции, написанной по поводу этого скандального документа, неизбежно произошло единение товарищей, и так уже повязанных общей судьбой и ссылкой, произошел смотр боевых сил, репетиция действенности партийной дисциплины. Все приехали, никто не искал подходящего повода, чтобы увильнуть.
В-третьих, наконец состоялась не лишняя в том положении, когда нервы у нас на исходе, истрепаны, весьма живая и запомнившаяся молодежная гулянка. Ведь все съехались из неближних мест в село Ермаковское под классическим и добрым предлогом - у четы П. Н. и О. Б. Лепешинских родилась дочь. Святой, даже полицией не опровергаемый повод - рождение ребенка!
К принятому на этом собрании "Протесту" - нас первоначально было 17 человек, потом протест подписало еще несколько "своих", действительно не сумевших приехать, - также присоединилась небольшая колония ссыльных в заполярном Туруханске, где отбывал свой срок Мартов.
К тому времени, когда подоспели все гости и еще только закипали пельмени - главное блюдо праздничного стола, - мы уже прочли и подписали весь подготовленный и собранный мною материал. Первые строки звучали так: "Собрание социал-демократов одной местности - конспирация продолжалась и не хотелось продлевать ссылку, - в числе семнадцати человек, приняло единогласно следующую резолюцию и постановило опубликовать ее и передать на обсуждение всем товарищам".
Для чего это нужно было сделать? Кускова в то время являлась членом заграничного "Союза русских социал-демократов", и нужно было точно показать всем расстановку сил. Недаром Плеханов пытался опубликовать "Протест" сначала в очередном номере "Рабочего дела", а когда не желавшие открытой дискуссии "молодые" сорвали это издание, Плеханов опубликовал "Протест" в направленном против "экономистов" сборнике ("Путеводитель"). Плеханов понимал, что российские социал-демократы тоже видят опасность "экономизма" и объявили ему борьбу. Я всегда считал, что любую борьбу надо начинать, имея в основании правое дело.
Но вот наступила минута разъяснить новому советскому читателю, для которого все наши социал-демократические конфликты и споры - дела давно минувших дней, что же собой представляло это самое КРЕДО и против чего возражали мы, социал-демократы, в своем "Протесте". Есть смысл говорить даже о личных мотивах. Они спрятаны в последних фразах документа. "Если классовая схема помешает деятельному участию русского интеллигента в жизни и отодвинет ее слишком далеко от оппозиционных кругов - это будет существенный ущерб для всех, кто вынужден бороться за правовые формы не рука об руку с рабочим классом, еще не выдвинувшим своих задач". Речь, надо понимать, идет все о том же самом интеллигенте, который хочет и возглавлять рабочее движение, и быть в оппозиции к правящему режиму, и душевно понимать либералов и демократов, а справедливость отложить до более зрелых времен. Рабочим же - 12-часовой рабочий день и казарма.
Все это обосновывалось некими сравнениями рабочего класса, возникшего первоначально в западных странах, и "отсталого" и "дикого" рабочего класса России. Тезис был таков: демократические свободы в странах Запада завоевала буржуазия без помощи пролетариата. Будто бы на Западе рабочий класс выступил уже на расчищенное политическое поле. А вот наши, дескать, марксисты с "презрением" относятся к радикально или либерально-оппозиционной деятельности всех других, нерабочих, слоев общества, готовых, не торопясь, расчищать. В настоящее время рабочий класс европейских стран политически инертен, это, дескать, видно на примере того, что он всегда активно участвует в экономической борьбе и неохотно и пассивно, в отличие от все той же буржуазии, участвует в борьбе политической. Отсюда соответствующие выводы: больше "экономизма"! Хоть ложкой рабочее движение его хлебай.
К сожалению, авторы плохо и неполно знали и историю рабочего движения, и саму теорию марксизма. По сути дела здесь была та же профессорская болтовня, что и в статьях Булгакова. Но если у Булгакова "заход" был со стороны "экономики", то у Кусковой - со стороны "истории".
Мой вывод, зафиксированный в "Протесте", - я не только его написал, но и был председателем собрания - был для меня ординарным. Собственно, об этом я толковал всегда, и, как оказалось, был не всегда неправ. "Только самостоятельная рабочая партия может быть твердым оплотом в борьбе с самодержавием, и только в союзе с такой партией, в поддержке ее могут проявить себя все остальные борцы за свободу". Понять этот вывод, всеми своими корнями принадлежа к другому миру и классу, очень трудно. Но настоящий интеллигент бескорыстен и должен уметь влезть в чужую шкуру.
В этом "Протесте", справедливости ради и памятуя, что по моим той поры планам мне очень скоро придется, если удастся конечно, эмигрировать из России и вести борьбу из швейцарского, немецкого или английского далека, вот тут я, думая о поддержке плехановской группы, и вставил цитату из работы милейшего для меня тогда Павла Борисовича Аксельрода.
Это была несколько иная, чем у меня, но все равно реальная перспектива: "Социал-демократия организует русский пролетариат в самостоятельную политическую партию, борющуюся за свободу частью рядом и в союзе с буржуазными революционными фракциями (поскольку таковые будут в наличности), частью же привлекая прямо в свои ряды или увлекая за собой наиболее народолюбивые и революционные элементы из интеллигенции". Слог у Павла Борисовича был тяжеловат.
Вот так, госпожа Кускова, для нашей победы мы не побрезгуем ничем и пойдем на все.
Если исходить из мною же предложенного тезиса, что моя жизнь - это написанные мною книги и события политической жизни, в которых я участвовал, то глава, посвященная моему шушенскому периоду жизни, закончена. Последняя книжка и статья написана. Даже замызганных и до смерти надоевших Webb'oB я успел там, в Шушенском, перевести, и последний переписанный том был отправлен по почте в С.-Петербург буквально за несколько дней до окончания ссылки.
Но все же в Шушенском случился еще один окончательный выбор: именно здесь вызрело не только в чувствах, но и в прагматической рефлексии желание соединить свою жизнь с жизнью Надежды Константиновны.
Это удивительная женщина. Меня всегда окружали женщины неординарные. Первой среди них была, конечно, моя мать. Мои сестры, по своей преданности общему делу и своему брату, олицетворяющему для них это дело, являют пример поразительной самоотверженности. Я уже не говорю о народной героине и революционерке Вере Засулич, о замечательной Розе Люксембург и героической Кларе Цеткин. Я здесь не вспоминаю одного из ближайших друзей моей последней поры - Инессу Арманд. Помню ее живой, и помню ее похороны… Жены моих друзей и соратников-революционеров тоже являют собой удивительные примеры. Но на первое место среди этих замечательных женщин я всегда буду ставить Надежду Константиновну.
Духовный облик моей собственной жены возник в своей завершенности для меня совсем не сразу. Я помню - это письмо попало мне в руки много позже, - как Надежда Константиновна объясняла моей младшей сестричке Марии Ильиничне, Маняше, что стоит за нашим выбором жизненного пути. Но свой выбор необходимо сделать каждому. Только этот выбор в юности может хоть как-то предопределить такое редкодостижимое счастье - читай: особое душевное равновесие и удовлетворение от поступков собственных и твоих близких. Так вот, эти письма ярче всего обрисовывают саму Надежду Константиновну, ее внутренний мир. Впрочем, я бы так, как ответила на вопросы сестрички Надежда Константиновна, ответить не смог. У женщин в душах идет особая, часто непостижимая для нас, мужчин, духовная работа, мир ее более утончен и искренен, а понять его необходимо - это душевный мир половины человечества.
"Читая твое письмо к Володе, где ты спрашиваешь его, куда тебе поступить, я вспомнила, как металась в твои годы. То решила в сельские учительницы идти, но не умела места найти и стремилась в провинцию. Потом, когда Бестужевские курсы открылись, я на них поступила, думала, сейчас там мне расскажут о всем том, что меня интересует, и, когда там заговорили совсем о другом, бросила курсы. Одним словом, я металась совершенно беспомощно. Только в 21 год я услыхала, что существуют какие-то "общественные науки", а до тех пор серьезное чтение мне представлялось в образе чтения по естествознанию или истории, и я бралась то за какого-нибудь Россмеслера, то за историю Филиппа II Испанского… "Хлебное занятие", не знаю, стоит ли к нему готовиться, думаю, не стоит, а если понадобятся деньги, поступить на какую-нибудь железную дорогу, по крайней мере отзвонил положенные часы, и заботушки нет никакой, вольный казак, а то всякие педагогики, медицина и т. п. захватывают человека больше, чем следует. На специальную подготовку время жаль затрачивать, когда так многое хочется и надо знать, а вот знание языков всегда тебе будет куском хлеба. Вот нам с Володей с языками беда, оба плоховато их знаем, возимся с ними, возимся, а все знаем плохо. Опять принялись за английский. Который это уже раз".
Она приехала в Шушенское - эта дата не забудется - 7 мая 1898 года. Я уже год здесь, в ссылке. Приехала со своей матерью, моей теперь уже тещей, Елизаветой Васильевной. А я как раз был на охоте!
Если бы кто-нибудь знал, что такое настоящее одиночество, особенно когда оно среди людей. Одиночество человека, выброшенного из большой столичной жизни, из жизни общественной, наполненной чувством, опасностью и интеллектуальной работой, когда загораешься подчас от чужой мысли, от своевременно прочитанной газетной страницы или книги. Это постоянное, как зуд, шуршание зимнего ветра за стеной, бег ночных облаков в пронзительном свете луны, собачьи перебрехи и на мгновение вспыхивающая от движения воздуха в остывающей избе лампа. Не буду дальше писать и диктовать в несвойственном мне стиле. Пытка одиночеством - вот что такое ссылка.
Все сельское общество состоит из "интеллигентного" учителя, который все тянет к священнику, к попу, там сытно и поднесут рюмку. Попробовал с этим "интеллигентом" пару раз поговорить: скучно, бесперспективно. Да еще из "интеллигентов" был местный еврей, лавочник с семейством, в котором "читают". Крупская потом старшей сестре напишет, делясь с нею нашим шушенским житьем-бытьем, об этом семействе: "Володя питает к ним особую антипатию за их навязчивость".
Но еще хуже, если был рядом по-настоящему свой брат - интеллигент. Особенно ссыльные. Поэтому и сам в другое место не просился, и к себе особенно в товарищи никого не звал. В селе Теси, я поминал уже, сошел с ума товарищ Ефимов, рабочий из Екатеринослава, - мания преследования. Глеб Кржижановский отвозил его, беднягу, в больницу. А у Юлия Цедербаума в Туруханске вышла какая-то грустная и нелепая "история". Один из ссыльных, видимо, скандалист по натуре, выдвинул против него дикие обвинения. Пришлось разъезжаться. Юлий стал жить один, развинтились нервы, перестал работать. Он, помнится, стал просить своего отца хлопотать о переводе его куда-нибудь в другое место. Упаси, Господи, все время говорил я себе, от этих "ссыльных колоний"! И ссыльных "историй"!
Итак, я возвращаюсь с охоты и вдруг вижу, что в моем окне свет. Сердце почему-то сжалось. Но тут хозяйка меня во дворе встречает и говорит - они меня по деревенской привычке решили разыграть: это у вас был сосед-ссыльный, был он пьяный, и все ваши книжки разбросал. Врываюсь в избу уже с другим настроением. А навстречу мне Надежда Константиновна, Надя. Родной человек!
Мы не виделись с дней моего ареста в декабре 1895-го - уже два с половиной года. В августе следующего Надежда Константиновна, по тому же, что и я, делу, была арестована. Моя еще тюремная мечта, чтобы она вместе с Аполлинарией Якубовой вышла на Шпалерную улицу в определенный час в определенное место, которое на мгновение просматривалось, когда нас водили на прогулку, - я, кажется, уже писал об этом? - тогда так и не осуществилась, не увидел… Переписывались. Все время переписывались. А может быть, в этом было какое-то предопределение? Конечно, мы всё в наших письмах перед ее приездом в Шушенское твердо решили, но кто же мог загадать, как оно сложится на самом деле.
Всю ту, первую ночь с 7-го на 8 мая мы проговорили.
Вот этот лад родной души по-существу все и решил. Это огромное счастье - отыскать человека, с которым можно было бы выговориться. Всю мою жизнь с Надеждой Константиновной мне не было скучно. Она понимала меня, верила в меня и в чем могла помогала и поддерживала. Может быть, и сбываются самые безумные мечтания, потому что их кто-нибудь с тобою разделяет? Анализируя сейчас прошедшее, я должен сказать, что помощь ее была огромной и, быть может, для моей жизни решающей.
Если бы мне надо было определить основную черту в характере Надежды Константиновны, я бы сказал: верность. Мы вместе прошли всю жизнь, и она всегда и во всем меня поддерживала. Мы вместе с ней ехали в "запломбированном вагоне" в семнадцатом в Петроград навстречу неизвестности. Практически без адреса во время первой моей эмиграции она нашла меня в Мюнхене. Она кормит меня с ложки сейчас. Я ей всегда доверял все, что было продумано. Она, и еще один парень, финн, были посвящены в адрес моей тайной квартиры в Петрограде. Она переходила, изменив внешность, нелегально через границу, чтобы повидать меня. Она была моим другом, секретарем, товарищем. Она была, может быть, единственным человеком после смерти мамы, который по-настоящему меня знал.
Этот первый год вместе мне не забыть. Моим воспоминаниям можно было бы придать сейчас характер социальный, какой, к сожалению, становится наша партийная печать. Рассказать о нелепой и смешной бюрократической переписке с начальством о разрешении мне жениться. Или о том, как к нам пришли с обыском; жандармы решили покопаться в наших книгах, а мы по небрежности давно "не чистились", и вся нижняя полка была заставлена нелегальной литературой и перепиской. Я отчего-то подал жандарму стул, приглашая его начать обыск с верхних полок, на которых ничего предосудительного среди книг не было. А до нижних, устав, жандарм так и не добрался…
Но сейчас в моей старой голове стоит другое, когда я вспоминаю этот свой ссыльный год с Надеждой Константиновной. Как вместе летом по утрам ходили купаться, как по-семейному готовились к зиме, как я обкладывал навозом завалинку, чтобы под дом не поддувало, как конопатили все окна, как Надежда Константиновна и Елизавета Васильевна насадили огород: огурцы, зелень, даже помидоры посадили и тыкву посеяли. Вспоминается свист метели и керосиновая лампа, которую я купил в Минусинске. Вспоминается, как вместе мы занимались языком, как, сидя перед лампой за столом друг против друга, правили наши переводы, или я читал, а Надежда Константиновна переписывала "Развитие капитализма в России". Как мне купили и переслали коньки фирмы "Меркурий", и мы расчистили на протоке каток и катались на коньках. Это было невиданное для всей деревни зрелище. Деревенские красавицы, лузгая семечки, наблюдали за нами. Правда, Надежда Константиновна часто падала, а я закладывал, катаясь, за спину руки и для удовольствия зрительниц делал иногда на коньках "испанские" прыжки. Пригодился мой еще симбирский опыт.
А потом перед самым концом ссылки наступила бессонница. А вдруг прибавят еще пару лет? Но все обошлось, пару лет не прибавили, вместе с Надеждой Константиновной, чтобы отвлечься, постоянно не думать о сроках, о дороге из ссылки в Россию, а потом и за границу - план уже был, уже было предвосхищение будущей "Искры", - чтобы не думать обо всем этом, тысячу раз передуманном, мы перебирали и паковали книги, что-то откладывали, чтобы отдать остающимся товарищам, что-то решали взять с собой. Потом, когда все упаковали, то взвесили для интереса на хозяйских весах - только книг пришлось везти из Шушенского 15 пудов.
Глава восьмая
Крупская у постели, больного: "Лучше бы умерла я…".
Переписанные главы ее воспоминаний.
"Немецкий шпион" или великий нотариус?
Антанта - враг Германии или "друг" России?
Во время болезни Ленина Крупская находилась на грани отчаяния. Все материальные заботы о больном брала на себя его младшая сестра Мария Ильинична. У той была материнская хватка, замешенная на немецкой пунктуальности. Крупская по своей всегдашней привычке и заведенному в семье порядку занималась вещами духовными. Ленину нужен был секретарь, переписчик, наконец советчик, наконец человек, которому он мог бы высказать, не таясь, основное, что как страсть, как наркотик волновало его. Он всегда жил политикой и делом и умер, погруженный в мысли о стране и оставляемом наследстве.
Нет, сначала была борьба, противоборство, стремление доказать, что его ум острее, логика безупречнее, интуиция вернее. Потом, как неожиданное наследство, упала к ногам огромная страна. Царь недаром считал себя хозяином Земли русской. Потом эта Земля русская стала числиться на нем, на Ленине, и ему надо было неустанно думать о ней, перестраивать хозяйство и наконец-то искать пути, чтобы народ, живущий в ней, стал жить по-другому. Он обещал, что страна станет жить по-другому, значит, это нужно было делать.
Он часто говорил о бескультурье. Он не отрицал хватки, терпения и таланта у русского человека, но он хотел, чтобы этот народ принялся жить культурно, чтобы богатства, которые достались ему, не были уронены в грязь, не достались, как украденное вором, немногим, а принадлежали всем. Ему хотелось видеть этот народ свободным и демократичным. Он не думал, что станет "хозяином" и "помещиком", но он стал им. Он не обнаружил вокруг себя помощников, он не сумел выговориться. Здесь он себя и надорвал. Надо было выполнять обещания, которые он давал в своих книгах и статьях.
В последнее время он начал понимать, что уйдет, не сказав последнего слова. Он что-то бормотал своим секретарям и санитарам, и те записывали это на бумагу или делали вид, что записывают, но Крупская знала по тону этих бормотаний, что все это не то, что он хотел, не главное, а к главному он так и не подступил. Она мучилась за него, ей хотелось бы поменять свою судьбу, чтобы он жил, а она, если уж так надо, - умерла. Потому что понимала, что его смерть - это и ее смерть. Она лишь слабая женщина, достаточно культурная и грамотная, чтобы, как все в ее круге, уметь выражать свои мысли, но у нее нет озаренности и гения ее мужа. Она знала, что он не успеет, и знала, что он тоже знает об этом. Муки невыговоренности. Она твердо знала, что уходящий Ленин принадлежит не ей, а истории, и все это знали, но суетились, подличали, пытаясь ухватить что-то из оставляемого Лениным. Все это она видела.