Наша довольно привольная тюремная жизнь длилась недель шесть. Кончилась она так же неожиданно, как и началась. В один не прекрасный день жандарм нас всех перевел обратно в политический корпус. Но и в политическом корпусе меня не разъединили с Перехватовым, и Штернберга тоже не отделили от Пикера. Каждый имел свою маленькую камеру, где проводил ночь. Дни же я проводил совместно с Перехватовым, а Штернберг совместно с Пикером.
С первого же дня нашего возвращения в политический корпус мы заметили большую перемену в тюремном режиме. В камерах и коридоре, где прежде царила жуткая тишина, заключенные стали вести себя довольно шумно. Отправляясь на прогулку, узники вели громкий разговор с жандармом – их смех порой был слышен по всему коридору. В самих камерах целыми днями стоял стук от переговоров через стену. В первый же день после нашего переселения в политический корпус мы узнали, что за время, которое мы провели в уголовном корпусе, туда посадили целую группу "новеньких".
Это были совершенно молодые революционеры и среди них одна очень молодая девушка. Их преступления, по-видимому, были не очень тяжелые, т. к. жандармы к ним относились весьма добродушно. Молодежь эта была веселая, бодрая, особенно девушка поражала своей жизнерадостностью. Она нас всех очаровала своим смехом, чистым и звучным, как колокольчик. Даже лица жандармов озарялись хорошей, человеческой улыбкой, когда эта девушка смеялась, а мы, все заключенные, испытывали истинное удовольствие, когда до нас доносился этот чарующий, беззаботный, почти детский смех. Он нам говорил без слов, что есть еще на свете настоящая молодость, что есть светлая радость и нравственная сила, которая смеется над произволом жандармов и над всеми их ухищрениями.
Вскоре я узнал, в чем заключается преступление этой удивительной узницы. Случилось так, что ее перевели из отдаленной камеры и посадили рядом со мною. Конечно, я воспользовался случаем, чтобы узнать, кто она и кто ее товарищи, в чем их обвиняют и т. д. И вот какую историю она мне выстукала через стену.
Среди арестованных был ее приятель по фамилии Кабцан. Это был еще совсем юный революционер, который довольно часто приходил к ней в гости. Он был пропагандистом, а она бедной швеей. Конечно, он с ней беседовал о социальных вопросах, иногда он приносил книжку и читал ей вслух. Кабцан также был бедняком, и девушка в шутку прозвала его "Далес" (игра слов – Кабцан по-еврейски значит бедняк, а Далес – нищета).
Однажды девушка кому-то написала письмо, в котором она просила передать привет "Далесу". Жандармы перехватили это письмо. Вскоре Кабцан был арестован и в одно время с ним была арестована и эта девушка за то, что она поддерживала сношения с нелегальным революционером, имевшим "кличку" Далес. И из-за такого идиотски нелепого обвинения девушку продержали в тюрьме месяцев семь.
Как невысок был умственный уровень этой милой девушки, можно судить по тому, что, как-то перестукиваясь со мною, она меня попросила ей объяснить, что собственно означает слово "республика". И все же она была необыкновенной девушкой! С жандармами она себя держала с таким редким достоинством и с такой гордой независимостью, что мы все ею восхищались.
Вообще мой опыт мне показал, что обыкновенные юные революционеры себя держали с жандармами выше всякой похвалы. Если им часто не доставало опыта, то за то они обладали несокрушимой нравственной силой, которая помогала им давать решительный отпор всем жандармским подвохам и интригам.
Наступил наконец день, когда мы узнали, какую участь нам уготовили жандармы. По особому высочайшему повелению вся наша группа, как члены нашего Исполнительного комитета, так и те, которые находились с ними в близких сношениях, были приговорены к административной ссылке в отдаленные места Сибири – первые на десять лет, а остальные на пять и шесть лет.
Для революционеров-евреев это тогда означало ссылку в отдаленные места Якутской области, в Верхоянск, Средне-Колымск и т. д. Некоторые из нас были приговорены к ссылке на остров Сахалин, куда обыкновенно посылали самых закоренелых уголовных каторжников. Это был Штернберг, которого жандармы считали опаснейшим террористом, и трое интеллигентных рабочих: Карпенко, Суворов и Хмелевцов. Все они были сосланы на десять лет.
Тот факт, что нас не предали суду, объясняется тем, что царское правительство решило не ставить политических процессов, т. к. они слишком популяризуют революционеров и волнуют как русское, так и иностранное общественное мнение. Гораздо удобнее и спокойнее было похоронить заживо политических преступников в суровых тундрах Сибири, на берегу Ледовитого океана, в административном порядке.
Я должен сознаться, что как суров ни был вынесенный нам приговор сам по себе, нам всем он показался сравнительно легким. Мы ожидали каторги. Мы были уверены, что нас замуруют в Шлиссельбургской крепости, а вместо этого перед нами открылась возможность по прибытии на место ссылки зажить сравнительно свободной жизнью, свободно передвигаться в известных границах, свободно работать, встречаться с товарищами и местными жителями. Мы сможем получать книги, газеты, переписываться с родными, товарищами, друзьями, – словом, мы сохраним живую связь с тем широким миром, от которого нас насильно оторвали.
Все это имело для нас огромное значение. Но к моей радости, равно как и к радости Штернберга, примешивалась большая печаль. То обстоятельство, что меня ссылали в отдаленные места Сибири, а его на Сахалин было для нас обоих жестоким ударом. Расстаться на целых десять лет нам было очень тяжело! Эти десять лет нам казались вечностью. Перед ними тускнели все планы, блекли все надежды.
Тюрьма отняла у нас нашу молодость, а что сделает с нами десятилетняя ссылка? Нам было бы гораздо легче, если бы мы оставили на воле могучую партию, героически продолжающую борьбу за освобождение России. У нас была бы надежда, что волшебница-история вдруг перевернет страницу своей таинственной книги, и мы сможем вернуться из ссылки с тем, чтобы снова занять подобающее место в рядах партии.
Но извне к нам доходили самые мрачные вести. Пессимизм и безнадежность овладели русским обществом. Высокая, революционная волна времен героической "Народной воли" сменилась упадочными и узкомещанскими настроениями. Мы уходили в ссылку в мрачный период безвременья, когда черная реакция торжествовала победу не только над революционерами, но и над всей передовой русской общественностью.
Ни один бодрящий огонек не освещал нашего пути в страну изгнания. Надо было искать нравственную силу и бодрость в себе самом, в нашей вере в творческую силу жизни и в светлое будущее России. И эту веру мы в себе нашли и тщательно берегли во все время нашей ссылки.
Глава 7. Мои тюрьмы.
26 ноября 1888 года нас повезли на одесский вокзал с тем, чтобы отправить в Москву. Нас было пять человек: Я, Пикер, Гринцер, Левит и Шаргородский. Провожало нас мало народу – близкие родственники и несколько друзей. На душе было тяжело… прощание с родителями, братьями и сестрами нас всех сильно взволновало.
Меня провожала старушка-мать, приехавшая нарочно из Житомира, чтобы повидаться со мною перед долгой разлукой. Я все еще был без голоса и мог только взглядом и нежными поцелуями выразить всю глубину моей любви к ней. Если бы я был в состоянии говорить, я нашел бы для нее слова утешения. Я бы ей объяснил, что иду в ссылку за то, что боролся за счастье людей, и она меня поняла бы, потому что и она по-своему желала всем людям счастья и добра. А вышло так, что она меня утешала и словами ободрения будила во мне мужество и веру в то, что я увижу еще лучшие дни. Глубоко верующая и богобоязненная женщина, она на прощание мне крикнула: "Сын мой, Бог тебя не оставит!", а крупные слезы бежали по ее щекам.
Поезд тронулся, все быстрее и быстрее он движется, а моя мать бежит за ним изо всех сил – ей хочется хоть еще раз взглянуть на меня, она машет рукой и исчезает из моих глаз. Я потрясен этой сценой, и одна мысль сверлит мой мозг: увидимся ли мы когда-нибудь, или это наше последнее свидание?
С московского вокзала нас тотчас же повезли в Бутырки. Это была центральная пересыльная тюрьма, куда с разных концов Европейской России свозили политических преступников, которые были приговорены к ссылке в Сибирь.
Посадили нас в небольшой корпус, известный под названием "Часовой башни", где мы застали уже несколько десятков политических заключенных и среди них моих двух близких товарищей Богораза и Захара Когана.
"Башня" имела три этажа, и в каждом этаже была только одна обширная камера, рассчитанная человек на 10–12. Когда мы прибыли, камеры были уже переполнены. Нас встречают радостно и шумно, но когда товарищи узнают, что я без голоса и абсолютно лишен возможности разговаривать, на их лицах изображается неподдельное огорчение.
Через два-три дня мы, новоприбывшие, уже близко знаем всех обитателей "Часовой башни", т. к. все три камеры открыты днем и ночью. К тому же мы могли пользоваться все время довольно просторным двором, примыкавшим к "Башне".
Наша небольшая кучка пленников, членов некогда грозной партии "Народная воля", состояла на 90 % из совсем молодых людей в возрасте от 20 до 25 лет. Все почти, кроме трех – четырех рабочих, были студентами разных университетов и высших специальных учебных заведений.
Это был очень интересный отбор людей, которые шли на борьбу за свободу и справедливость, готовые принести в жертву этой борьбе все свои силы, и если понадобится, то и жизнь. Многие из них остались в живых только благодаря счастливому случаю. И среди них было несколько оригинальных и высоко одаренных натур, которые представляли собою ценнейший материал и для психологов, и для художников.
И сейчас, как живой, встает передо мною Циммерман, молодой красавец, ростом гигант, сильный и прекрасно сложенный. На редкость одаренный и высокообразованный, он мог бы сделать блестящую научную карьеру. Сын очень богатых родителей, он располагал самыми широкими возможностями вести научные занятия. В высшем Строгановском техническом училище он был на прекрасном счету. И этот талантливый, судьбой столь облагодетельствованный молодой человек избрал тернистый путь революционера, путь, полный опасностей и тяжелых испытаний.
Другой товарищ, Даль, был полной противоположностью спокойному, уравновешенному Циммерману. Необычайно остроумный, с пламенным темпераментом, он как бы находился в состоянии непрерывного кипения. Его нельзя было не любить, хотя он не стеснялся часто говорить товарищам горькую правду в лицо. Его смелый, горящий взгляд напоминал взгляд Льва. Чувствовалось, что для этого смелого и мужественного человека не существует никаких препятствий. В нем гармонично сочетались оригинальный ум, огненная страсть и редкая работоспособность. Все мы были убеждены, что Даль совершит нечто необыкновенное или как революционер, или в научной области, или на художественном поприще. Но злая судьба разрушила все наши надежды: она принесла ему преждевременную смерть, когда он отбывал ссылку.
Богораз был в 1885–1886 годах, бесспорно, одним из виднейших и талантливейших руководителей партии. Его феноменальная память, его энциклопедические знания и большие организаторские способности буквально поражали. Поступив в университет на 17-м году, он в 20 лет уже производил впечатление ученого. Его неисчерпаемая энергия вызывала среди товарищей всеобщее удивление. С 1884 года он отдался революционной работе телом и душою. Ему приходилось нередко недоедать, недосыпать, но это нисколько не отражалось на его работе. Он обладал изумительной трудоспособностью: он мог писать самые серьезные и ответственные статьи в вагоне, в подвале, где помещалась тайная типография, стоя в любом, самом неудобном положении. Несмотря на не совсем отчетливое произношение, он умел воспламенять революционную молодежь своими выступлениями. И еще одним большим достоинством обладал Богораз. За ним не замечалось никаких "генеральских" замашек. Он был всегда очень скромен и чрезвычайно прост с товарищами, со всеми товарищами.
Таким я знал Богораза до его ареста. Два года одиночного заключения в Петропавловской крепости значительно изменили его взгляды и его психологию. Его прежний энтузиазм остыл. Разочарование и горечь часто чувствовались в его беседах. Точно его крылья были подрезаны.
В тюрьме он стал писать стихи, которые часто вскрывали его интимнейшие переживания и настроения. На нем наши поражения, гибель "Народной воли" оставили глубочайшие и печальнейшие следы.
Мне хочется здесь дать характеристику еще трех моих товарищей, очень дорогих мне друзей. Я имею в виду уже упомянутых мною Гринцера, Левита и Шаргородского.
Гринцер не имел возможности выявить своих больших достоинств как революционера и человека до своего ареста. Его бросили в тюрьму совсем еще молодым. Но он был несколькими головами выше среднего уровня студентов-революционеров. Он не любил много говорить, но его внутренний мир был очень богат переживаниями. Утонченная натура с большим художественным чутьем, он охотно замыкался в этот свой внутренний мир и, будучи на людях, все же жил какой-то своей особой жизнью. В то же время он обладал необыкновенно острым критическим умом и несокрушимой логикой. За эту его железную и неумолимую логику я его прозвал "Сен-Жюстом" по имени знаменитого монтаньяра Великой французской революции. Беседовать с Гринцером по вопросам литературы или искусства было большим удовольствием, но спорить с ним по вопросам политическим и социальным было очень и очень нелегко. По возвращении своем из ссылки Гринцер стал социал-демократом, но и его социал-демократизм был тоже особенный, свободный от узкого догматизма.
Левит был человеком совершенно иного душевного строя, чем Гринцер. Никто, кроме разве самых близких друзей его, не слыхал, чтобы Левит когда-либо громко с кем-нибудь спорил, вел длинные беседы. Это была мягкая, нежная и в то же время мужественная натура, готовая в любой момент пожертвовать собою во имя справедливости и в защиту человеческого достоинства своего, своих друзей и любого постороннего лица. Его, я сказал бы, святая любовь к людям светилась в его прекрасных, бездонно-глубоких глазах и чувствовалась в каждом его движении. Он почти постоянно молчал, но там, где требовалась кому-нибудь помощь в виде ли моральной поддержки, или в виде работы, хотя бы самой тяжелой, – там Левит был первым. Какая-то женственная мягкость проникала его отношения ко всем окружающим, но там, где дело касалось вопросов морали и справедливости, там он был тверд, как сталь. Его преданность социалистическому идеалу была какая-то особенная. Он служил ему всей душою и всеми помыслами.
Такого же душевного склада, как Левит, был Шаргородский. Необычайно скромный, он излучал из себя какую-то особую, мягкую доброту. Он привязывал к себе людей своей необыкновенной человечностью и готовностью служить им при всех обстоятельствах и как только мог. Он тоже не любил много говорить и очень редко участвовал в товарищеских спорах и дискуссиях, но все мы в нем чувствовали глубокую натуру, человека высокой, я бы сказал, просветленной морали. Меня лично глубоко трогало любовное, чисто братское отношение Шаргородского ко мне, и я ему платил за это отношение горячей любовью.
Было ли это случайностью или счастливым совпадением, но подавляющее число товарищей, которых я застал в Бутырках, были, несомненно, нравственной "элитой". И это впечатление нисколько не ослаблялось тем, что всеми нами было очень много пережито в годы предварительного заключения.
Да, мы все себя чувствовали уставшими и немало подавленными нравственно. И это обнаружилось только в Москве, в Бутырках. Пока мы ожидали решения своей участи, наши силы – физические и моральные – были крайне напряжены. Перед лицом своего врага, готовившего нам жестокий удар, мы должны были быть гордыми и мужественными, ни на одно мгновенье не проявлять слабости и глубоко таить в себе все наши тяжелые переживания. Но после объявления приговора у всех нас наступила сильная реакция.
Тогда только мы стали считать раны, которые нам нанесли годы одиночного заключения, разочарования, интимные огорчения. Конечно, каждый нес свою боль в себе молчаливо, но страдали этой болью все.
Крайне волновали нас и огорчали известия, доходившие до нас с воли о политическом положении в России. Родственники некоторых товарищей имели с ними свидание два раза в неделю, и т. к. контроль во время этих свиданий был крайне слабый, то товарищи имели возможность говорить со своими родными о чем угодно.
И всегда после таких встреч мы получали о воле самые безотрадные вести. Реакция бушевала. Революционное движение замерло. Голос русской общественности был задушен. Молодежь находилась в состоянии полной растерянности; она искала новых путей, но долго их не могла найти.
Крайне примечателен был тот факт, что, будучи все революционерами и политическими борцами, мы тщательно старались не вести бесед на политические темы. Без сговора мы избегали всячески затрагивать эти больные вопросы. Мы не хотели бередить наших наболевших ран.
Один только раз наша тюремная коммуна поставила на обсуждение очень острый политический вопрос. И произошло это при следующих обстоятельствах.
Богораз кому-то сообщил, что, сидя в Петропавловской крепости, он написал обширный очерк, в котором он оценивал историческое и общественное значение русского революционного движения с момента освобождения крестьян до гибели партии "Народная воля". Уже сама тема нас всех заинтересовала. Когда же выяснилось, что этот очерк попал в руки департамента полиции, то мы, естественно, захотели ознакомиться с его содержанием подробнее и попросили Богораза изложить нам основные мысли его исторического обзора, составленного в столь необычной обстановке.
Чтобы выслушать доклад Богораза, собрались все обитатели "Часовой башни". И велико было наше волнение и огорчение, когда мы узнали, что Богораз в своем очерке признал ошибочными все свои прежние взгляды на роль революционного движения в России. Его исторический анализ общественного развития России привел его к заключению, что русский народ еще не созрел для политической свободы и для конституционного строя; что революционная борьба с царизмом была преждевременной, потому что русский народ еще крайне отсталый народ. Все это привело Богораза к убеждению, что в России надо вести исключительно просветительную работу, чтобы подготовить русский народ к свободной жизни.