Никто из нас не сомневался в искренности Богораза, но такой решительный отказ от прежних взглядов и такое осуждение всей той работы, которой он отдал несколько лет своей жизни, произвели на нас очень тяжелое впечатление. Мы хорошо понимали, что Богораз должен был пережить глубокую трагедию, так радикально меняя свое прежнее мировоззрение, и нам было очень больно за него. Но мы были чрезвычайно огорчены, что об этом коренном переломе во взглядах Богораза узнал департамент полиции. Богораз мог под влиянием самых разнообразных причин переоценить все прежние ценности – это было его право, это было делом его совести. Но гордость и человеческое достоинство требовали, чтобы департамент полиции, наш лютый враг, об этом его душевном переломе не узнал, чтобы не дать этому врагу случая злорадствовать и ликовать по поводу того, что один из самых ответственных руководителей "Народной воли" осудил и ее программу, и всю ее деятельность.
Следует отметить, что после сообщения Богораза никто не сделал ни единого замечания, не поставил ему ни одного вопроса. Все молчали. Но это было мучительное молчание. У нас всех было такое чувство, точно мы потеряли что-то очень дорогое.
Все же наши отношения к Богоразу оставались дружескими и товарищескими, хотя каждый из нас чувствовал, что что-то между нами и им оборвалось.
После этого события мы еще старательнее избегали бесед на политические темы. Зато мы с жадностью набрасывались на имевшиеся в нашем распоряжении книги.
Почти каждый из нас имел с собою известное число особенно ценившихся им книг. Очень много книг привез с собой Циммерман. Кроме того, его родные (Циммерман был москвичом) приносили ему каждую неделю все новые и новые книги. Не помню, кому из нас пришла мысль составить из всех имевшихся у нас книг библиотеку. Мысль эта была подхвачена всеми, и в несколько дней у нас образовалась библиотека из многих сотен томов на пяти языках – русском, немецком, французском, английском и итальянском. Среди этих книг были капитальные труды по истории, философии, социологии, политической экономии, истории литературы, а также произведения великих европейских поэтов в оригинале.
Наша "Часовая башня" стала настоящим университетом, в котором многие из нас работали с величайшим удовольствием.
Это не мешало нам проводить целые часы во дворе тюрьмы. Там мы гуляли, бегали, устраивали разные игры. Эти игры нас вернули ко времени нашей ранней юности. В нас снова проснулась придавленная долгим одиночным заключением жизнерадостность. У некоторых из нас во время игр обнаружились такие черты характера и такие способности, о которых никто не подозревал: сыпались очень меткие остроты, проделывались очень ловкие акробатические фокусы, пускались в ход во время определенных игр замысловатые "военные хитрости" – словом, молодость праздновала свой кратковременный, но шумный праздник!
Я припоминаю, как мы встречали новый 1889 год в Бутырках. Родственники, друзья, товарищи прислали нам в тюрьму кучу тортов, пирожных, конфет и всяких деликатесов, чтобы мы отпраздновали встречу Нового года как можно веселее. Особая комиссия выработала подробную программу предстоявшего вечера.
И было в этот вечер на что посмотреть! Декламировали стихи, пели хором, с большим удовольствием мы прослушали нескольких солистов, обладавших довольно хорошими голосами и певших с большим чувством. Затем пошли танцы; несколько гребенок изображали оркестр, и наше "высокопоставленное" "бутырское" общество с наслаждением смотрело фантастический балет, который группа товарищей сочинила и сама же исполнила.
Если бы наши дедушки нас видели в тот вечер, они, наверное, сочли бы нас сумасшедшими; но на самом деле это было неотразимым доказательством того, что мы оживаем после долгого пребывания в одиночестве в мрачных стенах тюрьмы.
Материальная сторона нашей жизни в Бутырках тоже была организована на разумных и справедливых началах.
Спали мы по 10–15 человек в каждой камере. Тут мы ничего не могли изменить. Вначале, после долгого пребывания в одиночном заключении, общение с десятками товарищей было чрезвычайно приятно, но спустя некоторое время более нервные товарищи немало страдали от необходимости вечно находиться среди людей. Постоянные громкие разговоры, споры, непрерывный шум, стоявший в камерах, их раздражали и возбуждали, и лучшими часами для этих нервных товарищей были те, когда мы гуляли во дворе или увлекались там играми. Не раз мы нарочно оставались во дворе целыми часами, чтобы дать нашим нервным товарищам возможность насладиться покоем и тишиной, в которых они так нуждались.
Наше хозяйство велось на коллективных началах. Циммерман был избран старостой. И он организовал наше питание чрезвычайно целесообразно и экономно. Он добился того, что вместо тюремной пищи нам выдавался денежный паек: 6–7 копеек в день на человека.
Некоторые товарищи получали ежемесячно небольшие суммы денег от родных. Эти суммы тоже поступали в общую кассу. Заведовал кассой Циммерман же, и он же ежедневно заказывал тюремному повару обеды для нас.
Так как наши средства были очень скудны, то наши обеды, естественно, были очень и очень скромные, они состояли большей частью из горохового супа и каши. Для слабых и больных товарищей готовили раз в день мясное блюдо, главным образом из конины, так как это был самый дешевый сорт мяса. Утром и вечером пили чай с хлебом. Словом, питались мы весьма скудно, но были сыты и физически чувствовали себя весьма бодро.
Гораздо хуже было наше моральное состояние. Нет сомнения, что свежий воздух, свободный тюремный режим и постоянное общение с товарищами на нас действовали благотворно, но внутренне мы часто переживали весьма тяжелые моменты. Мы были молоды и полны энергии, а между тем каждый из нас чувствовал, что его вырвали с корнями из живой жизни. На долгое время весь смысл нашего существования был потерян. Нас не только оторвали от работы, в которую мы вкладывали всю нашу душу и с которой мы связывали наши лучшие надежды, но сама эта работа – борьба за освобождение русского народа, на известное время перестала существовать.
Наши нервы были крайне напряжены. В течение многих месяцев у нас все шло как будто гладко, потому что более спокойные товарищи старались всемерно поддерживать полное согласие в нашей маленькой коммуне, а также предотвращать всякие трения между нами и тюремным начальством. Но чувствовалось, что при первом же серьезном столкновении с ним наши нервы не выдержат.
И такое столкновение произошло перед нашей отправкой в Сибирь.
Я сейчас даже не могу вспомнить, из-за чего разгорелся конфликт. Мы чего-то требовали, а начальник тюрьмы решительно отказался удовлетворить наши требования. Тогда кто-то предложил "протестовать" против отказа тюремного начальника. Некоторые товарищи поддержали это предложение. Тогда началась дискуссия о том, протестовать или нет, а если протестовать, то в какой форме.
После долгих и горячих дебатов было решено, чтобы в день, когда будет назначена к отправке первая наша группа, все заперлись в одной камере, забаррикадировались в ней и отказались бы ехать. Все знали, что протест прежде всего поставит в очень тяжелое положение товарищей, подлежащих отправке, знали также, что двери камеры будут взломаны и что дело дойдет до жестокой драки. Но большинство точно были охвачены лихорадкой протеста.
О возможных печальных последствиях этого сопротивления властям не хотели думать.
Наступил день, когда назначена была отправка нашей первой группы в Нижний Новгород. В эту группу попали девять человек: Богораз, Коган, Пикер, я, Бреговский, Зунделевич Лев, Гринцер, Левит и Шаргородский.
Протестанты взялись за работу в шесть часов утра. Было решено, что в протесте принимают участие лишь те, которые ему сочувствуют и считают его целесообразным. Подавляющее большинство присоединились к протесту, отказались в нем участвовать человек пять-шесть, в том числе и я. С щемящим сердцем мы прислушивались к лихорадочной работе, которая велась в камере, где заперлись протестанты. Слышен был грохот нагромождаемых друг на друга столов, стульев, коек…
"Чем все это кончится?" – спрашивали мы себя.
В 9 часов утра в "Часовую башню" нагрянули солдаты. С неописуемым волнением мы, не участвовавшие в протесте, смотрели, как эти солдаты, с тюремным начальником во главе, взбегали на 3-й этаж. У некоторых солдат были в руках топоры. Мы слышали, как начальник тюрьмы предложил протестантам открыть дверь, – на это предложение не последовало никакого ответа.
Тогда заработали солдатские топоры.
Что было дальше, я уже не слыхал, так как двое надзирателей вошли в камеру, где я находился, и, предложив мне следовать за ними, вывели меня на колоссальный тюремный двор, где уже были собраны несколько сот уголовных арестантов, которые тоже подлежали отправке в Нижний Новгород.
Позже некоторые товарищи-протестанты мне сообщили, что в камере, где они заперлись и куда солдаты ворвались, взломав двери и разбросав баррикаду, происходили душераздирающие сцены. Ярость солдат вывела из себя некоторых протестантов, и между ними и озверевшими солдатами началось страшное побоище. Особенно досталось Богоразу. Большой силач, взбешенный диким нападением на него солдат, он вначале расшвырял их во все стороны, но в конце концов пять-шесть солдат его одолели и стали тащить за ноги по лестнице, не обращая внимания на то, что голова его стукалась о каменные плиты. Как он остался жив, просто непонятно.
Я помню момент, когда Богораз показался на большом дворе тюрьмы, где я уже находился. Этот момент врезался в моей памяти на всю жизнь. Два солдата вели его под руки, а третий его подталкивал подзатыльниками. Рубаха на нем была разодрана и висела на его голом теле клочьями. Лицо его было покрыто слоем пыли, а в глазах стояли крупные слезы от сознания своего бессилья и горькой обиды.
Огромный двор тюрьмы представлял собою своеобразную картину. Под чистым голубым небом и ярким солнцем стояла плотная масса уголовных арестантов в своих серых халатах, в цепях и с бритыми головами. Их окружал конвой из нескольких десятков солдат. И все ждали привода "взбунтовавшихся" политических.
Для арестантов насильственный привод Богораза и других был необыкновенным и очень занимательным зрелищем.
В особо отведенном месте стояла небольшая группа политических. В воздухе чувствовалось напряженное ожидание. Возбужденные и злые лица солдат, гневные взгляды тюремных чиновников, которые нетерпеливо ожидали конца "бунта", и сдержанное любопытство многих сотен уголовных арестантов составляли редкий контраст со спокойным голубым небом и мягкой теплотой майского солнца.
А что мы, два человека, в протесте не участвовавшие, пережили в это драматическое утро, не поддается описанию.
Когда привели остальных "бунтовщиков" и мы все немного успокоились, то мы обратили внимание на одного арестанта в сером халате, закованного в кандалы и с бритой головой, который стоял рядом с нами. Мы сразу сообразили, что это арестант политический. Гигантского роста, он поражал нас необыкновенной своей бледностью. Он молчал, но в его глазах стояла невыразимая печаль. Видно было, что насильственный привод товарищей и дикое озлобление солдат его глубоко потрясли.
Кто это? – спрашивали мы себя.
Ответ на этот вопрос мы получили лишь тогда, когда нас привели на вокзал и посадили вместе в один вагон. Это был Василий Андреевич Караулов, кажется, первый шлиссельбуржец, отбывший срок каторги в страшной крепости и освобожденный оттуда с тем, чтобы быть отправленным в Сибирь на поселение. И на его долю выпало новое испытание: быть свидетелем тяжелых и диких сцен, которые разыгрались в описанное мною утро на большом дворе Бутырской тюрьмы.
В Нижнем Новгороде нас посадили на огромную баржу, и оттуда мы начали наше долгое и томительное путешествие по воде, по железной дороге, в телегах и пешком. Проплывали реки, переваливали через горы, прорезывая леса и безбрежные равнины, пока каждый из нас не достиг того пункта, где ему было предопределено прожить лучшую пору своей жизни – свои молодые годы.
Но прежде чем я приступлю к подробному описанию нашего многомесячного передвижения по обширным и захватывающе интересным просторам Сибири, мне хочется посвятить светлой памяти Караулова несколько дружеских и товарищеских строк.
Караулов был очень деятельным и ответственным членом партии "Народная воля" и находился в очень близких отношениях с героическим Исполнительным комитетом партии. Когда Дегаев сознался в том, что он был провокатором, партия устроила над ним суд и в числе судей был также Караулов. Как известно, заграничная делегация партии обещала Дегаеву не преследовать его за его предательство, если он убьет Судейкина, доверенным агентом которого он состоял. Дегаев принял это условие и вместе с Куницким, Стародворским и Росси убил Судейкина у себя на квартире в Петербурге. Роль Караулова в этой трагической истории, по-видимому, стала известной департаменту полиции, и поэтому Караулов, приговоренный всего к четырем годам каторги, все же был посажен в Шлиссельбургскую крепость. Попал Караулов в эту живую могилу в то страшное время, когда там свирепствовал палаческий режим медленного истребления политических заключенных. На эти именно годы выпал наибольший процент смертей, сумасшествий и самоубийств среди шлиссельбургских узников.
Об этих ужасах Караулов рассказывал нам целые вечера.
В последний год пребывания Караулова в крепости режим там значительно смягчился. Заключенным разрешили разводить небольшие огороды, совершать прогулки вдвоем, причем можно было часто менять товарища по прогулке. Это, конечно, было большой радостью для узников. И только тогда, когда они получили возможность встречаться друг с другом, выяснилось, какие страшные трагедии разыгрывались в крепости и какие тяжелые потери понесли шлиссельбургские мученики в первые годы своего заключения.
Когда Караулов был арестован, он был на редкость здоровым и крепким человеком. После четырехлетнего сидения в крепости он оттуда вышел с хроническим катаром легких и тяжелым бронхитом. Кто из заключенных имел силы заниматься умственным трудом, те много читали и даже писали. Караулов тоже очень много времени уделял чтению книг, и проглотил он их несчетное количество. Но он также много думал о "проклятых вопросах" и додумался до чрезвычайно интересных вещей. Свои эти мысли, которыми он с нами делился, были всегда своеобразны и чрезвычайно ясны.
Из крепости он вышел весьма умеренным революционером. Он пришел к убеждению, что с неподготовленным народом невозможно провести победоносной революции, если бы даже правительственная власть перешла в руки революционеров. Поэтому он предполагал, что глубокие экономические и социальные реформы могут осуществиться и войти в жизнь только постепенно.
Но этот его взгляд был очень далек от богоразовского "культурничества" и политического квиетизма. Напротив, подобно Фаусту, он не переставал повторять: "Только тот заслуживает свободы и жизни, кто каждый день должен их завоевывать".
Для него была так же непререкаемой аксиомой мысль, что только в живительной атмосфере свободы может народ созреть для великих социальных преобразований.
Как русскому, ему местом поселения назначили не Якутскую область, а г. Балаганск Иркутской губернии, где он провел немало лет.
В 1905 году, после манифеста 17 октября, он был амнистирован, а в 1907 году он вступил членом в конституционно-демократическую партию, она же партия "Народной свободы". Позже эта партия выставила Караулова своим кандидатом в 3-ю Государственную думу и провела его успешно в члены думы. Выступал он в думе очень редко, но одно его выступление прогремело на всю Россию. Это, собственно, была даже не речь, а реплика, но эта реплика с такой яркостью рисует нравственный облик Караулова, что я позволяю себе процитировать ее целиком.
Записанный в очередь, Караулов после целого ряда ораторов поднялся на думскую трибуну, чтобы высказаться по стоявшему на повестке вопросу, но в этот момент черносотенный священник Вараксин ему крикнул с места: "Каторжник!"
И на этот наглый выкрик Караулов ответил так:
"Что? Каторжник? Да, господин член Государственной думы, я был каторжником. С бритой головой, в кандалах, я долгие месяцы мерил бесконечно длинный путь на Владимирку. И мое преступление заключалось в том, что я хотел вам дать возможность сидеть на скамьях, которые вы сейчас занимаете. В море слез и крови, которое вас вознесло на эти места, есть и мои слезы, и моя кровь".
"Бурные аплодисменты на всех скамьях", отмечает стенографический отчет об этом заседании. "Значительная часть депутатов встали со своих мест, аплодисменты превращаются в такую овацию, которой дума до этого никогда не видела".
Таков был Караулов, с которым судьба свела нас на большом дворе Бутырской тюрьмы при вышеописанных обстоятельствах.
Глава 8. Мои тюрьмы.
Наша баржа, которую вел на буксире большой пароход, была в сущности плавучей тюрьмой. Каюта, в которой мы помещались, имела вид большого каземата. Окна были крошечные, с крепкими железными решетками. Несмотря на летнее время, в каюте было холодно, и воздух в ней был тяжелый.
От помещения, где находились уголовные арестанты, нас отделяла очень тонкая дощатая перегородка, а потому к нам свободно врывались все специфические крики и шумы необузданной толпы с ее дикими выражениями, невообразимыми ругательствами и ссорами, легко переходившими в драку.
Это нестерпимое соседство нас сильно нервировало. Зато Волга доставляла нам невыразимое удовольствие. Ее величественная мощь, красота ее мягких, залитых солнцем берегов приковывали к ней все время наше внимание. Целыми днями мы не отрывали от нее наших глаз. Она нам казалась символом неукротимой силы, опрокидывающей все барьеры и гордо, и спокойно несущей свои воды до конечной цели, до воссоединения ее с Каспийским морем.
Начиная с Казани, наша плавучая тюрьма свернула в приток Волги, могучую Каму. Тон и краски развертывавшихся перед нашими глазами пейзажей резко изменились. Под серым небом эта большая река катила темно-зеленые волны, и в этой тихой и в то же время могучей громаде вод чувствовалась неизмеримая сила. Нам казалось, что Кама даже глубже и полноводнее, чем Волга. Недаром среди прикамских крестьян распространено поверье, что настоящая Волга – это Кама.
Но самое глубокое впечатление на нас производили ее берега. Огромные, густые, темные леса тянулись по обеим ее берегам. Они казались непроницаемыми стенами, за которыми спрятаны несметные сокровища. В этих дремучих лесах сотни лет тому назад спасались многие русские сектанты. Гонимые и преследуемые и царской властью, и православным духовенством, они в глубине этой таинственной чащи устраивали свои "скиты", далеко от гонителей их веры, далеко от людей вообще. И чем дальше они забирались в леса, тем безопаснее было для них. Там они находили покой, и там они могли молиться Богу, как они хотели. И их пламенная вера совершала чудеса. Она освещала их жизнь особым светом и наполняла их души внутренней радостью. Она превратила мрачные леса, где они селились, в новую дорогую им родину. Так велика была сила их веры!
"Почему же и нашей вере не творить чудес в тех гиблых местах, где нам суждено провести долгие годы?!" – спрашивал я себя не раз.
Много дней и ночей плыли мы от Казани до Перми. А от Перми до Тюмени мы вновь поехали по железной дороге. Было обидно, что Урал с его удивительными ландшафтами мы перевалили ночью, а в Тюмени нас опять погрузили на "баржу", и пароход, к которому мы были прицеплены, начал свое долгое плавание по гигантской реке – Оби.