На квартиру Прибылева Клеточников пришел с тем, чтобы предупредить его о надвинувшейся на него и на мастерскую опасности. Но департамент полиции предупредил его – и Прибылев, и он сам были застигнуты на месте преступления. Оба они были приговорены к смертной казни, которая, однако, была им заменена 20 годами каторги. Прибылев отбывал свою каторгу в Забайкальской каторжной тюрьме, а Клеточников, если я не ошибаюсь, в Шлиссельбургской крепости.
И вот спустя много лет я встретился с Корбой и Прибылевым на прииске, заброшенном в верховьях реки Или, Читинского округа. Владельцем этого прииска был мой хороший знакомый Бронштейн, а Прибылев у него служил не то заведующим складом, не то счетоводом. А.П. Корба была женой Прибылева.
Трудно передать, с какой радостью и с каким истинно товарищеским радушием они оба меня встретили. Я им принес массу интересных новостей, хотя я в течение трех месяцев был оторван от всего света, не читал ни газет, ни журналов и не получил ни одного письма от товарищей. Я мог им сообщить много нового о жизни политических ссыльных в Колымеке, на Сахалине и в Забайкалье, о Брешковской, судьбой которой они очень интересовались, а также о настроениях в революционных кругах за те годы, когда они уже были замурованы в каторжных казематах, а я с товарищами еще продолжали борьбу с нашим общим врагом – русским деспотизмом.
Не удивительно, что наши беседы нас в одинаковой степени волновали. Они длились целыми часами.
Мне было нелегко свыкнуться с мыслью, что вижу своими глазами этих героев, которые только по счастливой случайности спаслись от виселицы. Мне было странно видеть их в серой, прозаической обстановке прииска с его обыденными интересами и заботами. Но просветленные лица Корбы и Прибылева говорили без слов об их душевном богатстве.
Корба была еще очень красива, и ее сдержанная улыбка прямо очаровывала. Прибылев, несмотря на все им пережитое, сохранил удивительную жизнерадостность, и его сердечный, чисто юношеский смех звучал так беззаботно, точно он никогда никакого горя и никакой беды не знал.
Когда мы достаточно наговорились о товарищах и о положении в России, Прибылев обратился ко мне со следующими словами:
– Ну, а теперь расскажите нам о ваших странствованиях по бурятам. Кой-что мы слышали уже о вас. Молодец, товарищ Кроль!
– Молодец ли я, я не знаю, – ответил я. – Но что прекрасная дама, фортуна, была ко мне весьма благосклонна, это не подлежит никакому сомнению. Пять лет своей ссылки я провел не без пользы. Но самое важное – это то, что я себя чувствую очень бодро, что я вполне здоров и работоспособен. Когда окончится срок моей ссылки, я вернусь в Россию не надломленным, а полным энергии и сил. Это меня очень радует.
– Подождите! – воскликнул Прибылев, – вы сосланы на сколько лет?
– На десять.
– И когда кончается ваш срок?
– В 1898 году.
– Так вы же уже свободны!
– Что вы говорите!
– Вы, я вижу, не знаете, – сказал Прибылев, – что по случаю коронации Николая II был издан манифест, сокращающий всем каторжанам и ссыльным, политическим тоже, их сроки на одну треть. Это значит, что ваш срок ссылки или уже кончился, или истечет не позже декабря 1895 года!
Легко себе представить, как взволновало меня сообщение Прибылева. На момент я совершенно растерялся, но я тотчас же овладел собою.
– Если бы не этот манифест, – пояснил Прибылев, – мы были бы еще на каторге и мы бы с вами не встретились здесь.
Хотя внешне я вполне владел собою, но внутренне я был глубоко потрясен сообщенной мне Прибылевым новостью. Тысячи мыслей носились в моей голове и среди них доминировала одна – это сознание, что моей ссылке приходит конец и что мне придется скоро начать новую жизнь, совсем иную, при совершенно новых, непривычных условиях.
Но до отъезда из Сибири мне предстояла еще очень большая работа.
– Как я рад, – обратился я к Корбе и Прибылеву, отлично понявшим мое душевное состояние, – что я успел закончить свою исследовательскую работу и что у меня уже есть разрешение выехать в Иркутск. Но будем говорить о сегодняшнем дне. Как вы расцениваете теперешнее положение в России?
– У меня такое впечатление, – заметила Корба, – что там тихо, как на кладбище. Нам пишут, что в Сибирь прибывают от времени до времени новые политические ссыльные, но эти ссыльные совсем не похожи на прежних революционеров. Они называют себя марксистами и резко критикуют народовольцев.
– Новые люди, новые песни, – заметил я, – это всегда так.
Что собою представляли эти "марксисты", никто из нас тогда еще точно не знал.
Два дня я провел с Корбой и Прибылевым почти в непрерывных беседах. Для меня эти дни были настоящим праздником. Это были настоящие люди с горячими сердцами и просветленными душами, и я себя чувствовал в их обществе особенно радостно и бодро.
Простился я с этими прекрасными людьми с глубокой грустью. Меня мучило сознание, что я скоро смогу вернуться в Россию, а они, со своей ни на волос не ослабевшей революционной энергией, должны еще долгие годы оставаться в ссылке.
На следующий день я уже был в Чите. Но куда заехать? Я знал нескольких читинских коммерсантов, с которыми я встречался в Верхнеудинске, но их адреса мне не были известны. Проще всего было заехать к какому-нибудь товарищу, но к кому? Корба посоветовала мне направиться в довольно известную читинцам "социалистическую мастерскую".
– Там, – сказала мне Анна Павловна, – вы всегда найдете кого-нибудь из ссыльных, который вам поможет устроиться поудобнее на все время, которое вы проведете в Чите.
Так я и сделал.
Надо сказать, что, когда я прибыл в Читу, "социалистическая мастерская" была только адресом и воспоминанием об очень интересной затее, кончившейся довольно плачевно. Несколько политических ссыльных вздумали открыть столярную мастерскую с тем, чтобы вести в ней работу на социалистических началах. Сняли просторный дом на краю города и взялись за работу. Но участникам этого своеобразного предприятия не везло. То ли было мало заказов, то ли дело велось недостаточно умело, но оно артели, кроме убытков, ничего не приносило, и основанная с самыми лучшими намерениями производительная ассоциация распалась, и в доме остался жить только один ссыльный, превосходный столяр и прекрасный человек Батагов.
Все же за домом осталось название "социалистическая мастерская", и там охотно встречались политические ссыльные, как постоянно жившие в Чите, так и наезжавшие туда на время из разных мест.
Чита в то время была небольшим городом, насчитывавшим около 15–20 тысяч жителей. Окруженный высокими горами, он производил впечатление, что лежит в низине, но в действительности он был расположен на высоком плоскогорье. Преобладали в нем одноэтажные деревянные дома. Никаких тротуаров; не мощенные улицы – характерные черты захолустного городка.
А между тем Чита была главным городом обширной Забайкальской области. Там была резиденция военного губернатора, там находился окружный суд и много других областных учреждений. В Чите имелись две гимназии – мужская и женская. Словом, этот город по сибирскому масштабу считался крупным административным и культурным центром.
Несмотря, однако, на все эти внешние признаки, темп тамошней жизни был типично местечковый. Когда я прибыл в Читу, я довольно долго разъезжал по пустым песчаным улицам, прежде чем встретил живое существо. За то этот человек сразу растолковал, как я могу добраться до "социалистической мастерской". Само собою разумеется, что Батагов меня встретил с открытыми объятиями в буквальном смысле этого слова и предложил мне поселиться у него. Но он жил довольно далеко от города, поэтому я решил искать комнату поближе к центральной части его. Накормив меня и дав мне немного отдохнуть, Батагов повел меня к товарищу Кузнецову.
– Он уже найдет для вас подходящую комнату, – заявил мне Батагов.
И Кузнецов не только нашел для меня комнату, но оказал мне такие услуги, которых я никогда не мог забыть. Но прежде чем я расскажу об удивительном товарищеском ко мне отношении Кузнецова и оказанных им мне услугах, я считаю своим долгом хоть вкратце остановиться на его биографии и коснуться той роли, которую он играл в Чите в ту пору, когда я туда приехал.
В ранней молодости Кузнецов был вовлечен в революционное движение фанатиком-революционером Нечаевым, который приобрел печальную известность своими иезуитскими и безнравственными методами борьбы с самодержавием в интересах русской революции.
Одним из его многочисленных преступных актов было убийство студента Иванова, заподозренного им в шпионаже. По приказу Нечаева Иванов был убит самым зверским образом; а после его смерти выяснилась полная его невиновность.
Одним из физических убийц Иванова был Кузнецов. Его судили и приговорили к двадцатилетней каторге только потому, что он был несовершеннолетний. Это произошло в 1871 году.
Отбыв срок каторги, Кузнецов вышел на поселение, а спустя несколько лет ему разрешили жить в Чите. Там он открыл фотографию и, благодаря своему таланту, энергии и интеллигентности, он вскоре занял видное положение в читинском обществе. Будучи фотографом-художником, Кузнецов от времени до времени предпринимал поездки по Читинскому округу и снимал особо нравившиеся ему ландшафты. И вот во время этих разъездов Кузнецов, как и Клеменц, заинтересовался археологией и стал собирать археологические коллекции. Но его неутомимая энергия и инициатива искали более широкого поприща. И ему, как и Клеменцу, пришла в голову мысль основать в Чите музей и открыть отдел Русского географического общества. Местная администрация отнеслась очень сочувственно к планам Кузнецова и идея его скоро воплотилась в жизнь. Из его коллекций и собранных им пожертвований был создан музей. Центральное географическое общество охотно разрешило Кузнецову открыть новый отдел в Чите, и, конечно, Кузнецов был единогласно избран председателем отдела.
Само собою разумеется, что Кузнецов со всей присущей ему энергией и страстью отдался работе в обоих учреждениях. Он продолжал свои археологические изыскания, собирал, где можно было, раритеты для своего детища. Вступил в сношения с другими музеями и добывал у них излишние дубликаты. Всякий проезжий научный исследователь должен был внести ему дань – был ли это этнограф, археолог, естествоиспытатель. Когда я прибыл в Читу, "Кузнецовский" музей был уже весьма ценным научным учреждением.
Благодаря большим научным заслугам Кузнецова, местная администрация относилась к нему с большим почтением. Петербургское географическое общество также высоко ценило его деятельность, и это ему давало возможность оказывать большие услуги не только товарищам, вышедшим уже на поселение, но также каторжанам. Словом, Кузнецов стал общепризнанным заступником политических ссыльных.
Меня Кузнецов встретил, как родного. А когда он узнал, с какой целью я объезжал бурят и какие приблизительно мною собраны материалы, он загорелся желанием меня использовать в той или иной форме в интересах руководимого им отдела Географического общества. Поразила меня кипевшая в нем энергия, и я получил впечатление, что ему не хватает работы, хотя я отлично знал (мне об этом рассказал Батагов), что он по горло занят и в музее и в своей фотографии.
Кузнецову тогда было лет 45, но быстрота его движений, его манера работать, его полная жизни речь были под стать совсем-таки молодому человеку.
Когда Батагов ему сообщил, что мне нужна на несколько дней комната, он воскликнул:
– Я не дам вам поселиться в грязной гостинице, надо для вас найти чистую, спокойную комнату, чтобы вы могли отдохнуть и работать без помехи. Постойте! У меня есть план. Товарищ Рехневский занимает две комнаты. Я уверен, что он с радостью предоставит вам одну из них. Пойдем к Рехневскому.
Ходить было недалеко. Как и предполагал Кузнецов, Рехневский с удовольствием уступил мне одну из своих комнат. Маланыч снес мои вещи, а сам поехал искать постоялого двора для себя и для лошадей.
В первые два дня моего пребывания в Чите я познакомился с целым рядом товарищей, недавно лишь освобожденных с каторги, благодаря коронационному манифесту, и временно задержавшихся в Чите. Свиделся я с М.А. Брагинским и его женой, участниками якутской трагедии; посетил я Евгению Гуревич, тоже одну из мучениц той же трагедии, на глазах которой была зверски убита сестра ее, София Гуревич; познакомился с Вас. Ив. Сухомлиным и его женой.
Раз мы все собрались у Батагова, в его "социалистической мастерской", и провели вместе несколько очень приятных часов. Я мог с радостью констатировать, что у всех было очень хорошее, бодрое и приподнятое настроение. Что я себя чувствовал прекрасно в обществе товарищей, было естественно. Меня трогали их внимание и особая серьезность в их отношениях ко мне. К тому же предстоявшее мне в близком будущем возвращение в Россию рисовалось мне в самых радужных красках.
Что же касается остальных товарищей, то и они, по-видимому, переживали настроение, во многом схожее с моим. После каторги и поселение может казаться радостным событием! Нет цепей, нет давящих стен каземата, нет нестерпимого контроля над каждым вашим шагом. Можно дышать свободным воздухом, когда угодно, можно работать, как хотят и когда хотят, встречаться с друзьями, знакомыми, – словом, можно себя считать живой частью окружающего общества. Не удивительно, что в первое время у всех было хорошее, почти праздничное настроение. Радовались всякой приятной мелочи, шутили, много смеялись, с удовольствием рассказывали друг другу анекдоты и смешные эпизоды из столь недавно еще постылой каторжной жизни.
Общей любимицей была жена Сухомлина Анна Марковна. Она была очень красива и обладала чарующим смехом; ее остроты поражали своим блеском, а ее доброта не имела границ. Она заботилась обо всех и делала это так, как будто иначе и поступать нельзя. Ее юмор был просто неотразим, и как только она появлялась, всем становилось, весело. На третий день моего знакомства с Анной Марковной мне казалось, что я ее знаю уже годы.
Остановившись в Чите на несколько дней, я имел в виду повидать товарищей и несколько отдохнуть после довольно долгих странствований по кочевьям агинских бурят. Но Кузнецов решил иначе.
На третий день моего пребывания в Чите он пришел ко мне возбужденный и радостный и ошеломил меня предложением прочесть доклад о бурятах на открытом собрании членов местного отдела Географического общества.
– Вы, кажется, забыли, – сказал я ему, – что я еще ссыльный и что нам строжайше запрещены всякие публичные выступления.
– Не беспокойтесь! – ответил мне Кузнецов. – Губернатор через меня уже дал вам разрешение выступить с докладом, и вы должны это сделать ради нашего общества. Судьба нас не балует докладчиками, и мы решили вас использовать, как следует.
– Но не могу же я читать доклад в научном обществе, не подготовившись, – заметил я.
– Пустяки! Я знаю, что вы уже писали о бурятах. Садитесь за работу, в два-три дня вы будете готовы к докладу. Покажите "им" (начальству), на что способны политические!
И я должен был засесть на несколько дней, чтобы не ударить лицом в грязь.
Рехневский был очень доволен тем, что Кузнецов сумел меня запрячь в работу. Он окружил меня трогательным вниманием – он заботился, чтобы я вовремя ел, пил, чтобы я в известные часы гулял. В эти несколько дней, что я прожил в Чите, я искренне полюбил Рехневского. Он, по-видимому, ко мне тоже сильно привязался. Что-то нас чрезвычайно сблизило и связало узами тесной дружбы на всю жизнь. Чем больше я к нему присматривался, тем более я убеждался, что он на редкость хороший человек и замечательный товарищ. Я также скоро убедился, что он – человек высокой интеллектуальной и моральной культуры.
До своего ареста Рехневский играл весьма видную роль в польской революционной организации "Пролетариат", которая находилась в тесном контакте с "Народной волей". Когда центральный комитет "Пролетариата" был разгромлен, эта организация потеряла свои лучшие силы. Среди руководящих членов ее был и Рехневский. Суд приговорил его к многолетней каторге. Там он, поскольку это позволяли тяжелые условия каторги, отдался научной работе. Его главным образом интересовали социальные науки – история, политическая экономия, социология, и после долгих лет усердных научных занятий он стал социал-демократом в западноевропейском смысле этого слова. По-видимому, близость Польши к Германии и сравнительно более высокий уровень – культурный и политический – польских рабочих уже тогда подготовили почву для того, чтобы социал-демократическая концепция социализма привлекала к себе симпатии польских революционеров. На Рехневского эти настроения тоже имели влияние. Но на каторге он свое тяготение к социал-демократической идеологии обосновал научно и, когда я с ним встретился, он производил впечатление очень образованного теоретика марксизма. Невзирая на все это, он был необычайно скромен и подкупал всех своей широкой терпимостью к чужому мнению.
И с этим прекрасным товарищем и выдающимся человеком мне суждено было связаться в Чите узами самой тесной дружбы.
Настал день моего доклада. Кузнецов явился ко мне с радостной вестью, что директор местной гимназии не только предоставил в распоряжение Географического общества большой актовый зал для предстоящего собрания, но даже "рекомендовал" всем ученикам и ученицам старших классов прийти послушать мой доклад.
Когда я пришел в назначенный час на собрание, я был поражен видом зала. В первом ряду сидели губернатор, вице-губернатор, несколько генералов и высших чиновников. Во втором ряду мне бросились в глаза несколько бурятских "ноенов" (тайши, родовые головы) в ярких парадных одеждах. Немало там было дам из высшего читинского общества и, конечно, представителей местной интеллигенции.
Но самое сильное впечатление на меня произвела молодежь, гимназисты и гимназистки, густой толпой стоявшие в концах зала за недостатком сидячих мест. Зал был полон до отказа.
По правде сказать, эта картина меня немало смутила. Я никогда раньше перед такой публикой не выступал. Но я взял себя в руки, и доклад мой имел успех. Губернатор, а вслед за ним еще несколько человек благодарили меня "за интересный доклад". Молодежь шумно аплодировала: ее, может быть, меньше интересовало содержание доклада, нежели обстановка, при которой он был прочитан. Кузнецов торжествовал: его план удался на славу. А я в это время думал, что департамент полиции едва ли был доволен той рекламой, которую мне сделал забайкальский губернатор. Конечно, я горячо поблагодарил Кузнецова за все, что он сделал для меня в эти несколько дней.