"Капитализм будет неуклонно развиваться и в процессе своего развития он объединит и организует рабочих. Постепенно рабочий класс станет сильнее и сознательнее, пока не настанет решительный час: экспроприаторы будут экспроприированы и социализм расцветет во всей своей неописуемой красоте".
По Красину выходило, что в сущности не из-за чего волноваться и тревожиться – все придет в свое время.
Его спокойное лицо и спокойный голос точно говорили: "Не тревожьтесь и не сомневайтесь, пролетариат уже свое дело сделает как следует, он не подведет, это будет не интеллигентская затея". И товарищи Красина смотрели на него с гордостью, а в глазах старых народовольцев я читал глубокую грусть и затаенную тревогу.
А меня мучили вопросы: а что будет с человеком, сколько горя и мук еще познает человечество прежде, чем социализм станет действительностью?
Должен сказать, что по общему правилу все эти дискуссии не давали никаких результатов. Каждая сторона оставалась на своей "позиции" с той, однако, разницей, что марксисты покидали эти собрания весьма довольные собой, в то время как народовольцы расходились по домам взволнованные, с глубокой раной в душе, что молодое поколение сошло с пути, проложенного великой "Народной волей".
Глава 20. Я снова дома.
Пришло время проститься с Иркутском. Срок моей ссылки кончился, и в этот момент я особенно сильно почувствовал, как близка и дорога мне стала Сибирь. В этом слове для меня сочеталась масса впечатлений и переживаний, которыми обогатилась моя жизнь. Широкие сибирские просторы, дремучие леса, безбрежные степи, могучие реки, громады гор, тихие долины и тесные ущелья, куда редко заглядывало солнце; разные первобытные племена, которые на протяжении тысячелетий ценой тяжелых жертв и неимоверных усилий выработали свой особый уклад жизни, где примитивные знания и примитивная техника помогали им в их повседневной борьбе за существование; городское население, которое с редкой настойчивостью и энергией все же сумело создать для себя довольно высокий уровень жизни, и сибирские хлеборобы, которые в поте лица со своей неукротимой любовью к труду и земле выстроили тысячи и тысячи деревень и превратили огромные площади нетронутой до них земли в цветущие нивы. Все это оставило в моей душе и моем сердце глубокие следы. Наконец, эта же Сибирь и мне самому дала возможность использовать мои духовные и интеллектуальные силы на научном поприще.
А сколько прекрасных людей, сколько героев духа узнал я в этой стране изгнания! Да, Сибирь мне дала так много, что я мог ей отплатить за это только глубокой благодарностью и любовью.
И я должен сознаться, что бывали моменты, когда я с грустью думал о предстоявшем мне отъезде. Но это были только моменты. Вообще же все мои мысли были обращены к будущему.
Что меня ждет впереди, я, конечно, не имел ни малейшего представления, но во мне жило определенное чувство, что в России для меня начнется новая жизнь и что я там возобновлю борьбу за свой идеал, которому я остался так же верен и предан, как до своей ссылки.
Настал день моего отъезда. Восточно-Сибирский отдел Географического общества мне выдал удостоверение, что я состою его членом. Кроме того, отдел послал в Петербург, в центральное Географическое общество извещение, что я возвращаюсь в Россию с тем, чтобы и там продолжать свои научные занятия, а потому он просил председателя петербургского комитета Географического общества оказывать мне всемерное содействие.
Иркутское полицейское управление поднесло мне в день моего отъезда довольно горькую пилюлю: оно мне объявило под расписку, что мне воспрещен въезд не только в столицы и университетские города, но и во все местности, находящиеся на положении "усиленной охраны", а так как добрая половина тогдашней Европейской России находилась на таком положении, то это означало, что почти все культурные центры были для меня закрыты. К счастью, на Житомир, где жили мои родители, усиленная охрана не распространялась, и я мог беспрепятственно вернуться домой.
В 1895 году мне надо было проделать в самый разгар зимы расстояние в тысячу семьсот верст на лошадях. И мне кажется не безынтересным остановиться несколько подробнее на том, как сибиряки путешествовали в зимнее время в Европейскую Россию и обратно. Для этого стоит только описать, как я проделал этот путь.
К дому, в котором я жил, подъехала тройка крепких лошадей, запряженных в широкую и глубокую крытую кошеву. Внутри кошевы было настлано много сена, чтобы было мягко сидеть и лежать, а также чтобы не дуло снаружи. Поверх сена было положено одеяло; впереди, под сидением ямщика, было много свободного места для чемоданов и корзин. Большие сундуки привязывались позади саней. Нас было двое пассажиров, и в головах у нас было положено несколько подушек, так что мы могли с одинаковым удобством и сидеть и лежать. Опыт показал, что в лежачем положении можно лучше укрыться и легче переносить холод. Но важнее всего было теплее одеться. Я, например, поверх теплого костюма носил баранью шубу, а поверх шубы еще козью "даху". Когда же мы сели в кошеву, ямщик нас укрыл еще огромной полостью, подбитой мехом.
Ехали мы днем и ночью, останавливаясь лишь на почтовых станциях для перемены лошадей. Пока перепрягали лошадей, мы закусывали и согревались чаем. Трудно было с едой. Так как движение по тракту было очень слабое и пассажиры проезжали очень редко, то на почтовых станциях почти никогда нельзя было найти готовую горячую пищу. Ждать же, пока ее приготовят, было слишком долго. Яйца, молоко и масло еще можно было достать, но нам недоставало мяса и рыбы. Брать запасы вареного мяса и рыбы не имело смысла, так как все это от мороза превращалось в камни, а оттаивать эти продукты надо было очень долго, мы же не хотели терять ни одной лишней минуты. Но сибиряки нашли способ удовлетворительно питаться в дороге: они брали с собою запасы "пельменей". Это ушки, начиненные особым образом приготовленным сырым рубленым мясом. Эти ушки замораживались в сыром виде и они превращались в камешки. Тогда их клали в мешок, и пища была готова. Их стоило положить на 10–15 минут в кипящую воду, чтобы получилось очень питательное, вкусное горячее блюдо. Я взял с собою мешок с пельменями, и таким образом пищевая проблема нами была разрешена наилучшим образом.
Десять суток продолжалось наше путешествие до станции Тайга. Мы не досыпали ночью из-за перепряжек лошадей, зато мы отсыпались днем. Дни стояли ясные, солнечные. Небо было чистое, голубое, воздух необыкновенно прозрачен. Бесконечные леса, тянувшиеся по обе стороны московского тракта, покрытые снегом, точно были погружены в волшебный зимний сон, а снежная, накатанная "обозами" дорога сверкала и переливалась тысячами алмазов. Моментами мне казалось, что мы блуждаем по сказочному царству, из которого нет выхода. Если бы не страшные морозы, от которых мы страдали по ночам, это наше путешествие было бы для меня истинным наслаждением.
Мои родители выехали ко мне навстречу в Бердичев, и наше первое свидание после столь долгой разлуки было настолько волнующим и трогательным, что его очень трудно описать. Я был счастлив увидеть и отца, и мать здоровыми и бодрыми. Они, конечно, забросали меня вопросами, но мне было очень трудно ответить на них сразу после девяти лет оторванности. И сказать по правде, эти вопросы были второстепенной вещью. Гораздо красноречивее говорили об их волнении и их переживаниях лица и глаза моих родителей. Они сияли счастьем. Особенно волновалась моя милая старушка мать. Долгое время она тихо плакала от радости, и крупные слезы катились по ее щекам. И я ее понимал. Когда она в 1889 году со мною прощалась на одесском вокзале, я был болен и без голоса. В душе она, быть может, считала меня потерянным для нее навсегда. А сейчас она увидела перед собою вполне здорового, бодрого сына, который сохранил к ней самую нежную любовь. Такой большой радости сердце любящей матери не может пережить без слез.
В Житомире меня ждали большие сюрпризы. Мы прибыли туда вечером, и в доме у нас я застал несколько десятков человек. Там меня встретили мои сестры со своими детьми, мой старший брат со всей своей семьей. Пришел также посмотреть на меня мой девяностолетний дядя Ной. Долго, очень долго продолжались объятия и поцелуи. Слышны были рыдания и веселый смех молодежи. Меня тесно окружили, и молодежь – ее было много – смотрела на меня восторженными глазами. Я был для нее легендарным героем, вернувшимся благополучно домой после долголетнего, весьма опасного странствования, и она искала на моем лице следы перенесенных мною, по ее представлениям, необыкновенных испытаний – но она их не находила. Перед ними был обыкновенный молодой человек, бодрый, веселый, обветренный сибирскими морозами.
На другой день после моего приезда в Житомир почти все еврейское население его было взбудоражено известием, что Моисей Кроль вернулся из Сибири. Среди тамошних евреев существовал обычай поздравлять друг друга с очень большой радостью присылкой вина – одной, а то и двух бутылок. Мы не были коренными житомирцами, а потому мы были немало удивлены, когда к нам стали приходить мужчины, женщины, дети с приношениями от такого-то или такой-то. Особенно нас поразило то обстоятельство, что имена многих лиц, пославших нам вино, нам были совершенно незнакомы.
Три дня подряд нам доставляли вино, и у нас образовались большие запасы его. Но этим дело не ограничилось. Мои неизвестные друзья, которые так близко принимали к сердцу мою радость возвращения домой, согласно обычаю приходили затем лично поздравлять меня и моих родителей с нашим семейным праздником. Приходили ненадолго, горячо поздравляли, обменивались с нами несколькими фразами и удалялись. Такие визиты, очевидно, считались богоугодным делом.
Один такой визит особенно сильно врезался в мою память. Этим визитом был высокий, могучего сложения еврей. Он вошел в столовую и, подав мне руку, очень громким голосом произнес традиционное еврейское приветствие "мир вам!" Я, конечно, попросил его сесть.
– Ну, как же вы поживаете, равви Мойше? – спросил он меня. – Тяжело вам было в Сибири?
– Спасибо, – ответил я. – Я себя чувствую очень хорошо, а что касается моей жизни, то она, сказать правду, была совсем не так плоха, как это кажется издали.
Гость на меня посмотрел с большим изумлением, но через минуту он уже вел беседу с моими родителями. Судя по его манере говорить, это был совсем простой человек – мясник или извозчик, – но его неподдельная радость по поводу того, что я благополучно вернулся домой, нас всех глубоко трогала. Задержавшись еще несколько минут, он поднялся со стула и стал с нами прощаться.
– Ну, равви Мойше, – обратился он ко мне своим зычным голосом, – не падайте духом – вы еще будете человеком!
И, пожав мне с большим чувством руку, он удалился.
Невольно мы все после его ухода рассмеялись, так странно звучало его пожелание, но мы чувствовали, что его слова ему были продиктованы очень благородным побуждением: он хотел меня ободрить и пробудить во мне веру в себя самого. И это была не его вина, что я, несмотря на долгие годы ссылки в Сибири, все же себя чувствовал "человеком" . Праздничное настроение у нас длилось несколько дней, а затем наша жизнь вошла в свои обычные берега. Я стал внимательно присматриваться к окружающим меня людям и их взаимным отношениям. Житомир всегда был заброшенным провинциальным городом и некоторые черты его отсталости бросались в глаза. Этот свой характер он сохранил, и я в нем почти никаких перемен не нашел. Очень тяжелое впечатление на меня производили настроения и внешний вид житомирских евреев.
Такой массы бедных и забитых людей я среди них раньше не встречал – может быть, оттого, что я раньше к ним так пристально не присматривался. Даже у зажиточных евреев был чрезвычайно подавленный вид. Человеконенавистническая антисемитская политика Александра III наложила свою мрачную печать на всю еврейскую жизнь в России. И боль, и муки, которые причиняли евреям антисемитские явления, можно было прочесть на их лицах.
Вообще я заметил, что мой подход к людям и событиям сильно изменился за время, проведенное мною в тюрьме и ссылке. В мои юные годы, когда я был гимназистом старших классов и студентом, я расценивал людей и факты преимущественно с той точки зрения, в какой степени они полезны или вредны для революционного движения, а потому я бывал довольно-таки суров к людям, не разделявшим моих взглядов, независимо от мотивов их несогласия со мною.
Многим обыкновенным явлениям, весьма важным и серьезным, я не уделял должного внимания, если они не имели непосредственного отношения к той освободительной борьбе, к которой я примкнул. Но по возвращении из Сибири я уже смотрел на повседневную жизнь совсем иными глазами: я старался расценивать обыденные житейские явления с возможной объективностью.
Само собою разумеется, что в мои тридцать три года я не мог не быть иным, чем в восемнадцать лет или даже в двадцать два года. Но не в разнице в возрасте лежала главная причина той перемены, которая во мне произошла. Она явилась результатом многолетней, иной раз довольно-таки мучительной внутренней работы. Но лучше всего научили меня понимать реальную жизнь во всех ее сложных проявлениях мои странствования по бурятским улусам. Наблюдая жизненный уклад бурят, кочевников и охотников, я не только понял, но чувствовал, что, если каждому человеку и каждому человеческому обществу присуще стремление к лучшей жизни, к некоему идеалу, то они – человеческая личность и человеческий коллектив – должны вместе с тем иметь для каждого настоящего дня определенную культурную и моральную базу, которая в них поддерживала бы энергию и мужество в их тяжелой борьбе за существование.
Это значит, что каждое сегодня, при всех его недостатках и теневых сторонах, должно в себе содержать нечто ценное и привлекательное для людей, будь это горячая вера в Бога, любовь к семье и роду, уважение окружающих за приносимые в их интересах тяжелые жертвы – физические или нравственные и т. д. Не будь у людей этих внутренних стимулов, их существование было бы немыслимо.
И точно так же, как я старался проникнуть в смысл бурятской жизни, чтобы понять, из какого источника эти простые люди черпают силу и энергию для своей неустанной борьбы за существование, так я по прибытии в Житомир стал искать у моих братьев-евреев ту святую святых, которая давала им силы переносить всю боль и все муки их нестерпимой жизни под гнетом непристойных и жесточайших преследований. И эти поиски я продолжаю до сих пор. Много моральных сокровищ я разыскал в их душах с тех пор, хотя эти сокровища нередко находились под грудами шлака. Но порой мне кажется, что самые ценные из этих сокровищ до сих пор еще скрыты от меня…
Меня сильно интересовал вопрос, чем живы юные еврейские поколения, выросшие в проклятой черте оседлости за годы моего отсутствия? Что их вдохновляет, на что они надеются, о чем мечтают? Я имел довольно широкое поле для наблюдений – множество племянников и племянниц, их товарищей и подруг. Часть из них учились в старших классах гимназии, другие уже посещали университет. Одни учились с большим прилежанием, другие менее прилежно, но все по горло были заняты личными делами. Политическое положение в России как актуальная проблема их нисколько не интересовало. Я сказал бы, что им было совершенно чуждо то "святое беспокойство", которое составляло характерную особенность прогрессивной учащейся молодежи и интеллигенции 60-х, 70-х и начала 80-х годов.
Окружавшая меня молодежь ко мне относилась прекрасно; она даже слишком меня идеализировала, но мои юношеские искания, мое участие в русском освободительном движении были для них чем-то вроде очень занимательной, даже захватывающей страницей истории. Среди этих молодых людей и девушек были лица с большими способностями и даже с талантами, но их внутренний мир, их аспирации носили ярко выраженный индивидуалистический характер. Так, в Житомире я застал двух братьев моего большого друга Льва Штернберга, о котором я писал довольно подробно в предыдущих главах. Это были очень одаренные молодые люди, только что окончившие медицинский факультет в Киевском университете. Они восхищались и гордились своим старшим братом, отбывавшим еще ссылку на острове Сахалине. Они были даже радикально настроены и глубоко возмущались правительственным террором и жестокими гонениями на евреев, но вступать в борьбу с произволом у них не было потребности. Их юношеская энергия и душевный пафос нашли иной выход. Они были страстными театралами и вообще увлекались искусством – поэзией, музыкой. Будучи еще студентами, они издавали еженедельный журнал, посвященный литературе и искусству. При нормальных условиях такого рода их деятельность была бы явлением естественным и достойным всяких похвал, но при том положении, в котором находилась Россия в 90-х годах прошлого века, увлечение молодежи вопросами искусства было показателем того, в какой степени реакционная политика Александра III парализовала духовную энергию русского общества и какие страшные удары она нанесла революционному движению.
Первые недели после моего возвращения в Житомир я почти все свое время проводил со своими родителями и родственниками. Мне пришлось подолгу им рассказывать, как прошли мои тюремные годы и как я жил в Сибири. Вопросам не было конца.
С своей стороны, и я живо интересовался тем, как прожили мои старики эти долгие годы, как устроились мои сестры, чем занимались мои братья – как им всем жилось. Конечно, перемен было много. Узнал, что материальное положение моих родителей было довольно-таки тяжелое. Отец мой был очень опытным подрядчиком, и все же подряды – преимущественно казенные – его разорили. И если бы не скромные доходы с дома, которым отец в свое время обзавелся, положение его было бы критическим.
Но ни отец, ни мать не жаловались на свою судьбу, хотя они с трудом сводили концы с концами. Меня же они старались окружить всяким возможным в их положении комфортом.
Мои беседы с родителями касались самых разнообразных вопросов и, прислушиваясь к их речам и наблюдая их повседневную жизнь, я стал их ценить и относиться к ним совсем иначе, чем в годы моей юности. Вернее будет сказать, что в юности я был слишком занят самим собою и моими революционными идеями и планами, а потому я мало думал о характере моих родителей и об их душевных качествах. Многого я в них просто не замечал, так как мои мысли меня уносили далеко от семейной обстановки и житейских забот. Не удивительно, что в юности мне казалось, что я и мои родители представляют собою два разных мира, если не враждебных, то во всяком случае мало похожих. Встреча же моя с родителями после возвращения из Сибири раскрыла передо мною настоящим образом их души, и я с большой радостью увидел и почувствовал, что при всей казавшейся большой разнице в наших взглядах на жизнь и убеждениях между нами была глубокая духовная близость. С каждым днем я все больше убеждался, что как мой отец, так и моя мать морально и интеллектуально были головой выше средних евреев и евреек той среды, где они жили.