Страницы моей жизни - Моисей Кроль 31 стр.


Мой отец был ученым талмудистом, но "миснагидом", со всеми присущими этой категории евреев особенностями: с критическим подходом к хасидским суевериям, их "фантазиям", их "выдумкам". В молодости у него было большое влечение к поэзии и он даже писал стихи по-древнееврейски. Он также живо интересовался светской наукой и жадно набрасывался на всякую серьезную книгу, по истории ли, естествознанию, литературе. Я помню, как усердно мой отец читал все почти книги, которые я, будучи гимназистом старших классов, брал из публичной библиотеки, – Дарвина, Бокля, Шлоссера, Гервинуса и др. А так как у него была очень хорошая голова и превосходная память, то он с течением времени приобрел такие знания, что отлично разбирался в самых сложных политических и социальных вопросах. Он не любил общества евреев, с которыми он сталкивался по своим житейским делам. Слишком он разнился от них умственно и психологически, а потому он производил впечатление весьма замкнутого человека. Зато, когда он встречался с образованным человеком с большим идейным багажом, он оказывался очень интересным собеседником. Я не помню, чтобы мой отец имел "друзей" в обычном смысле этого слова, кроме одного, с которым он всегда встречался с особенным удовольствием, и этот один был покойный Абрамович, "дедушка еврейской литературы" – он же Менделе Мойхер-Сфорим. Их беседы всегда были захватывающе интересны. Отец мой говорил умно и содержательно, а Абрамович блистал и сверкал всеми красками своего большого таланта и как оратора, и как неподражаемого рассказчика.

Как сильна была у моего отца жажда к знанию, свидетельствует тот факт, что он, несмотря на свой преклонный возраст (когда я вернулся в Житомир, ему было около 75 лет), почти ежедневно посещал публичную библиотеку и проводил там по несколько часов за чтением газет и серьезных книг.

Когда я был студентом, отец был очень недоволен тем, что я "вмешивался" в революционные дела, хотя дома он сам жестоко критиковал царский режим, но он сильно боялся, чтобы моя революционная деятельность (а он чувствовал своим отцовским сердцем, что я к ней причастен) не разбила мою жизнь. Он меня крепко любил и сильно опасался, чтобы со мною не случилось несчастье. Кроме того, он имел слабость возлагать на меня весьма преувеличенные надежды. Ему казалось, что мне суждено свершить в жизни нечто необыкновенное, а потому ему, естественно, хотелось, чтобы я жил спокойно и имел возможность оправдать его надежды. Не удивительно, что мой арест и моя ссылка были для него страшным ударом. Тем неожиданнее и больше была его радость, когда я вернулся из Сибири здоровым, бодрым и к тому еще с репутацией молодого ученого-этнографа. А мое намерение продолжать свою научную работу и вообще завоевать себе "место под солнцем" доставляло ему огромное удовольствие.

Поражала меня в моем отце его способность понимать и чувствовать дух времени. Ему были понятны настроения передовой еврейской молодежи, и многие их стремления и чаяния находили в его сердце сочувственный отклик. Он не кипел гневом против молодых людей, позволявших себе писать в субботу, и не предавал их проклятию за то, что они курили в субботу, что у набожных евреев считалось тяжким грехом. Пробуждение еврейских рабочих к новой жизни его сильно радовало, хотя некоторые их эксцессы его удручали. Особенно высоко он ценил отвагу и доблесть, проявленные еврейской молодежью в страшные дни погромов.

Я никогда не забуду одного разговора, который отец вел со мною спустя несколько лет после моего возвращения из Сибири.

Я приехал из Петербурга в Житомир на несколько дней по делу и кстати повидаться с моими родными. В субботу после обеда отец мне предложил немного прогуляться. Любимым моим местом для прогулок была дорога к польскому кладбищу, и самое кладбище, которое представляло собою прекрасный парк с темными аллеями и чистенькими, таинственными дорожками, терявшимися в густой тени деревьев. Там царила тишина и пахло лесом – и там у меня всегда рождалось особое настроение: хотелось забыть все тревоги и горести повседневной жизни и унестись мыслью в тот неведомый и таинственный мир мечты, по котором тоскует всякая душа, недовольная несовершенным и часто печальным миром.

Кажется, тогдашний разговор моего отца был первым, когда он делился со мною самыми интимными своими переживаниями. Я увидел его в совершенно новом свете. Эта беседа продолжалась долго. Наконец, мы оба, взволнованные, замолкли, и каждый отдался своим мыслям. И так, молчаливые, мы покинули кладбище и отправились домой.

И тут по дороге нам стали попадаться навстречу группы еврейской молодежи – молодые люди, девушки. Вид у них был жизнерадостный, они вели оживленные беседы, часто звенел молодой смех. Было что-то радостное, бодрящее в их громких разговорах и в их юношеском веселье.

– Посмотри, Моисей, – сказал мне отец, – какое новое поколение растет сейчас! Посмотри, какой гордый пламень горит в глазах этой молодежи! До сих пор в глазах каждого еврея стоял невыразимый страх, как у загнанного животного! Еврей всегда имел согбенную спину, точно он сгибался под бременем обрушивающихся на него гонений и несчастий. А теперь посмотри, сколько гордости и смелости в глазах еврейской молодежи – как они выпрямили свою спину, как независимо они себя держат! Эти не дадут уже себя вырезать, как баранов! Да, юная еврейская рабочая масса возрождается, и евреи еще покажут миру, какие подвиги они способны совершить.

Все это отец высказал с особым чувством, и я был поражен тем, до какой степени его мысли совпадали с моими. Таков был мой отец.

Совершенно иной была моя мать. Прежде всего, она была горячей "хсиде", т. е. верила в цадиков и их божественное предназначение, причем эта ее вера носила глубокий мистический характер. Она серьезно верила, что цадики это "святые" люди, которые осенены божьей благодатью и могут своими молитвами выпросить у Бога необыкновенные милости. И со своей точки зрения она имела все основания так думать и верить. Моя мать была вдовой, когда она вышла вторично замуж за моего отца, тоже вдовца. От первого брака у нее были три дочери и два сына, но оба сына умерли, и моя мать была вне себя, что у нее не будет наследника. От брака с моим отцом у нее родилась еще дочь, и мысль, что у нее не будет больше сыновей, буквально терзала ее. Тогда она стала ездить к цадикам и умоляла их, чтобы они выпросили для нее у Бога сына. Посетила она также кобринского цадика, рабби Мойше, и велика была ее радость, когда тот ее благословил и обнадежил, что у нее будет сын. Старый цадик вскоре после этого умер, а мать действительно через некоторое время родила мальчика. Глубоко веря, что это именно "святой" старик выпросил для нее у Бога наследника, она нарекла новорожденного Моисеем. Это был я.

С тех пор ее вера в цадиков еще больше укрепилась и, как только в семье случалась большая неприятность или несчастье она тотчас же отправлялась к какому-нибудь цадику искать у него утешения, совета или просто нравственной поддержки. Пару раз она меня брала с собою, когда я был еще мальчиком лет одиннадцати-двенадцати. И я никогда не забуду, с каким благоговением и священным трепетом она входила в комнату, где ее ждал цадик. В жгучих слезах она изливала перед ним свою душу, подробно ему рассказывала о всех своих горестях. Цадик обыкновенно утешал ее, ободрял и обнадеживал, что все будет хорошо, что Бог ее не оставит своей милостью, – и она уходила успокоенная, просветлевшая. Сказать правду, на меня настроение и переживания матери производили гораздо больше впечатления, чем несомненно хорошие слова цадика.

Я не думаю, чтобы моя мать имела ясное представление о концепции хасидизма, и все же она насквозь была проникнута хасидской мистикой, хасидской психологией, которая кладет на человека свою особую печать и делает его носителем особой морали. В глазах моей матери все евреи были равны, и относилась она одинаково к крупному богачу и к последнему бедняку. Все они были для нее братьями-евреями. Основным свойством моей матери была человечность. Я никогда не слыхал от нее ни одного грубого слова, и она не переносила никакой ругани. Ко всем она обращалась со словами "друг мой!", а женскую прислугу она не называла иначе, как "дочь моя". И эти слова в ее устах звучали так, как будто иначе с людьми нельзя обращаться.

Она соблюдала целый ряд старых, очень хороших традиций. Так, когда она на зиму солила огурцы, или квасила капусту, или "ставила" бураки, она неизменно готовила особые бочки с этими овощами для бедных, и в течение зимы к ней непрерывно приходили бедные женщины и дети с горшками и тарелками, чтобы получить свою порцию огурцов, капусты и бураков. Независимо от этого наши двери всегда были открыты для бедняков. Женщины и мужчины приходили к матери за советами, за помощью в критические моменты или просто, чтобы выплакать свое горе.

У моей матери было сильно развито общественное чувство. Она считала своим долгом по мере своих сил делать добро для окружающих. Она собирала деньги для бедных невест, доставала из-под земли средства, чтобы помочь бедным больным. Она не могла оставаться равнодушной, когда на ее глазах кем-нибудь совершалась несправедливость. Помню, как моя мать при весьма своеобразной обстановке играла не раз роль третейского судьи. Против нашего дома был расположен ряд жалких лавчонок, в которых вели торговлю бедные еврейские женщины. Там продавали селедки, лук, коржики, махорку, спички и т. д. Товару в каждой лавчонке было на считанные гроши и, если лавочница за весь день зарабатывала 20–30 копеек, то это было уже очень хорошо. И вот иногда начиналась между лавочницами ссора из-за покупателя или по другому какому-нибудь поводу. Ссора – это шум, крики, ругань, галдеж собравшейся толпы. И вот, как только до моей матери доносились знакомые ей выкрики ссорящихся, она выбегала на улицу и принималась успокаивать и мирить разъяренных женщин и убеждать взволнованную толпу разойтись. И ее авторитет был настолько велик в глазах лавочниц, что ей почти всегда удавалось водворять мир и порядок. Труднее бывала роль моей матери, когда возникала ссора между лавочницей и покупателем-крестьянином. Крестьяне ее не знали и, вмешиваясь в конфликт, она рисковала быть обруганной, но это ее не останавливало. С большим мужеством и спокойствием она старалась успокоить расходившиеся страсти ссорившихся. И, невзирая на то, что моя мать говорила на особом языке – своеобразной смеси польского, украинского и русского наречия, – она почти постоянно успешно ликвидировала конфликты. Она умела как-то особенно убеждать людей, и не столько силой своей аргументации, сколько тоном, в котором она говорила: даже обозленный крестьянин чувствовал, что ею руководит желание восстановить справедливость.

Моя мать была чрезвычайно активной натурой, и ее энергия всегда искала какого-нибудь дела в интересах окружающих ее людей. Когда она узнавала, что кто-нибудь находится в большой нужде, она тотчас же искала способа помочь, и все, что она делала для других, она делала с каким-то радостным чувством, потому что считала оказываемую другим помощь богоугодным делом.

Я припоминаю такой случай. Отец и мать как-то вечером с горьким чувством говорили о жестоких ограничениях, введенных для евреев в царствование Александра III, и тут же отец сообщил, что он только что вычитал в газетах об одном решении сената, которое, в противоположность антисемитской политике правительства, предоставляет евреям-виноторговцам какие-то облегчения. Мать выслушала это сообщение отца с нескрываемой радостью, а на следующий день я узнал, что мать поднялась в пять часов утра и обошла всех житомирских виноторговцев-евреев с тем, чтобы их оповестить о состоявшемся радостном для них разъяснении сената.

Что меня всегда поражало в моей матери, это ее мужество и смелость. Она никого не боялась. Если надо было обратиться за пожертвованием к какому-нибудь грубому и скупому богачу, к которому никто не хотел идти, чтобы не нарваться на неприятность, то за это дело бралась моя мать, и ей каким-то образом удавалось вырвать у этого человека нужное пожертвование. Еще лучше характеризует мужество моей матери следующий факт.

Я уже упомянул, что мой отец был подрядчиком. Как таковому ему приходилось иметь дело с инженерами, как частными, так и состоявшими на государственной службе. Нередко эти инженеры чинили отцу большие неприятности – это означало, что надо откупиться и "выплачивать им известный процент", а в переводе на простой язык – дать взятку. В такие моменты отец, очень нервный человек, ходил, как потерянный. Надо было идти к "генералу" "объясниться", т. е. вручить ему известную сумму денег, но отец не решался, его трясло от волнения, и он был сам не свой. Тогда он посылал вместо себя мать, и она находила это вполне естественным. Как она объяснялась на своем польско-украинском наречии с генералами, было загадкой и для отца, и для меня, но результаты ее визитов к генералам были всегда чрезвычайно успешными. Она быстро ликвидировала "недоразумение", генерал получал то, что ему следовало, и мать возвращалась домой веселая и довольная удачно выполненной ею миссией. И удивительная вещь! Когда отец, успокоившись, являлся по делу к "генералу", тот неизменно отзывался о матери самым лестным образом.

"Аарон Абрамович, – говорил он ему, – у вас на редкость умная и симпатичная жена!" И это была сущая правда.

Было бы, однако, большой ошибкой хоть на одну минуту подумать, что моя мать принадлежала к той категории женщин, которых называют "бой-баба". У нее не было ни одной черты, свойственной "бой-бабе". Она была очень мягкой женщиной и считала большим грехом кого-либо обидеть или к кому-нибудь относиться сурово. Ее главной особенностью была человечность в благороднейшем смысле этого слова. И благодаря этой ее особенности, ее набожность тоже носила своеобразный характер. Глубоко религиозная, она была очень далека от фанатизма. Ее терпимость меня иногда прямо поражала. К грешникам, нарушавшим божьи заветы, она относилась приблизительно так: "Да, они грешат, и это очень нехорошо! Но если Бог это допускает, то, верно, так нужно. Бог знает, что делает". Выходило, что ответственность за совершаемые людьми грехи прежде всего несет сам Бог. Так набожность и человечность сливались у моей матери воедино и поднимали ее, как моральную личность, высоко над той средой, в которой она жила.

После данных мною характеристик отца и матери станет понятным, почему моя совместная жизнь с моими родителями после моего возвращения из Сибири меня чрезвычайно сблизила с ними.

Прошло несколько месяцев. Я пробовал разобраться в моих материалах и приступил даже к писанию моей монографии о бурятах, но работа не клеилась. Мне недоставало надлежащей обстановки для научной работы.

По намеченному мною плану моя монография должна была охватить все стороны бурятской жизни, – экономическое положение, этнографию, историю, религию и т. д. Как обильны ни были мои материалы, я не мог обойтись без специальной библиотеки и хорошего этнографического музея. Но этого как раз в Житомире не было. Таким образом я оказался перед неразрешимой задачей. Никакой надежды попасть в столицу или хотя бы в университетский город у меня не было, а без нужных книг и музея я не имел никакой возможности выполнить намеченный мною план.

К тому же меня очень удручало тяжелое материальное положение моих родителей, и мысль, что я ничем им не могу помочь, мне не давала покоя. Надо было найти какой-нибудь заработок, но чем я мог заняться в Житомире? Давать уроки или поступить на службу за 40–50 рублей в месяц? Все это не соответствовало тем надеждам, которые я возлагал на свой возврат в Россию.

И чем больше я задумывался над своим положением, тем тяжелее становилось у меня на душе. Я себя стал чувствовать в Житомире, как рыба, выброшенная на сушу. Как на беду, я еще сильно простудился, и у меня обострилась моя старая горловая болезнь. Доктор, лечивший меня, нашел, что если я хочу уберечь свой голос, я должен серьезно полечиться на специальном заграничном курорте, именно в Райхенгале.

Этот добрый совет врача-специалиста вверг меня в большое уныние, потому что поездка в Райхенгаль должна была стоить немалых денег, а их не было ни у меня, ни у моих родителей. А между тем мысль о поездке за границу мне очень пришлась по сердцу, и не только потому, что я там мог бы основательно полечить свою застаревшую горловую болезнь, но также потому, что мне очень хотелось посмотреть на широкий европейский свет, на европейскую жизнь, которой я в ее конкретных формах совершенно не знал.

Так я и носился несколько недель с этой мыслью, хотя она казалась мне чистейшей фантазией. Но моя мать отнеслась к совету врача серьезно и решила достать во что бы то ни стало необходимые для поездки за границу деньги. Она списалась с двумя моими более или менее состоятельными сестрами. Была придумана какая-то финансовая комбинация, и в один прекрасный день я получил 300 рублей на поездку за границу. Осталось выхлопотать заграничный паспорт. Я находился под негласным надзором полиции, и сильно опасались, что мне откажут в выдаче заграничного паспорта, но, к великому своему удивлению и удовольствию, паспорт мне был выдан без всяких затруднений, и в июне 1896 года я выехал из Житомира за границу, имея в виду по пути в Райхенгаль остановиться в Вене.

Назад Дальше