Страницы моей жизни - Моисей Кроль 36 стр.


Само собою разумеется, что Академия наук с радостью рекомендовала Боасу Богораза и Иохельсона, так как более подходящих людей для предстоявших исследований трудно было бы сыскать. Конечно, Богораз и Иохельсон приняли приглашение Боаса с восторгом. И Америка показала, как она умеет организовывать научные экспедиции. Музей ассигновал огромную сумму денег, чтобы снабдить участников экспедиций всем необходимым для обследования первобытных племен научным и техническим материалом. Богоразу и Иохельсону было назначено крупное ежемесячное жалованье, и это дало им возможность взять с собою в экспедицию своих жен, которые оказали им чрезвычайно ценную помощь в качестве сотрудниц. По плану музея их обследование должно было продолжаться два года, но это не смутило ни Иохельсона, ни Богораза; напротив, они были весьма довольны, что в их распоряжении будет такой продолжительный период времени, чтобы проверить при чрезвычайно благоприятных условиях все прежде ими собранные материалы и при помощи новых усовершенствованных технических приемов дополнить их и углубить. Их повышенное настроение и радостное предвкушение ожидающих их огромных успехов было, однако, омрачено следующим обстоятельством. Естественно-исторический музей Джезупа поставил им условие, чтобы они все свои будущие научные труды печатали только в Америке и на английском языке, конечно, на средства музея. Это значило, что даже материалы, собранные ими во время работ "сибиряковской" экспедиции, они обязаны обработать и печатать на английском языке в Америке же. Такое требование наносило сильный удар и русской этнографической науке, и русскому престижу. Ценнейшие научные материалы, собранные русскими учеными в России, уходили в чужую страну только потому, что отсталое русское правительство уделяло слишком мало внимания развитию русской науки.

Должен заметить, что и в Географическом обществе, и в Академии наук царило некоторое возбуждение и даже недовольство, что она из-за бедности своей не смогла использовать научные сокровища, вывезенные Иохельсоном и Богоразом из Сибири. А целый ряд наших ученых этнографов не скрывали своей досады по поводу того, что Америка как бы отнимает у русской науки Богораза и Иохельсона. Хотя всякое научное достижение принадлежит всем народам и всем странам, все же в том факте, что русские ученые вынуждены были согласиться на передачу своих материалов Америке, было, несомненно, что-то, унижающее Россию.

Иохельсон и Богораз блестяще выполнили задачу, возложенную на них нью-йоркским Естественно-историческим музеем Джезупа. После двухлетнего обследования племен, населявших крайний северо-восток Сибири, они вывезли оттуда массу совершенно новых и чрезвычайно интересных материалов, которые явились весьма ценным вкладом в этнографическую науку; а когда эти материалы были ими обработаны и напечатаны в Нью-Йорке на английском языке в виде нескольких великолепно изданных томов, их авторы сразу завоевали очень почетную репутацию в ученом мире.

В том же 1900 году и Штернберг освободился из своего житомирского плена и вступил на широкий путь научного творчества.

Произошло это таким образом. Зная, как Штернберг рвался в Петербург и как его угнетает его неопределенное положение в Житомире, я решил обратиться к В. В. Радлову с просьбой, чтобы он попытался исхлопотать в департаменте полиции для Штернберга разрешение приехать в Петербург, хотя бы на время. Раз Штернберг уже будет в Петербурге, думал я, не трудно будет добиться для него постоянного права жительства в столице.

В тот же день, когда я принял это решение, я посетил Радлова в Этнографическом музее Академии наук и рассказал ему подробно об этнографических обследованиях Штернберга, о необычайной ценности собранных им материалов, о шуме, который наделала в ученом мире его работа о брачных отношениях у гиляков и об их системе родства. Тут же я сообщил Радлову, с какой любовью Штернберг основал музей в с. Александровском на острове Сахалин, и как он обогатил этот музей собранными им богатыми коллекциями – этнографическими, археологическими и т. д.

– Штернберг, – сказал я Радлову, – должен жить в Петербурге, это в интересах русской этнографической науки. – Не скрыл я, однако, от Радлова, что Штернберг, как еврей, не окончивший еще университета, вообще не имел права жительства в столице. Радлов меня выслушал очень внимательно, задумался ненадолго и сказал мне следующее:

– Я слышал об интересных этнографических работах Штернберга и сделаю все от меня зависящее, чтобы ему разрешили приехать в Петербург. Если мои хлопоты увенчаются успехом, у меня даже найдется для Штернберга место. Как раз недавно наш младший хранитель музея получил другую должность, и я ищу заместителя. Выслушав ваш рассказ, как он один создал музей на Сахалине, я полагаю, что он нам может быть очень полезен в качестве младшего хранителя нашего музея. Как вам известно, должность старшего хранителя музея занимает Д.А. Клеменц, и я думаю, что Клеменц будет очень доволен таким сотрудником, как Штернберг.

– О, да, – воскликнул я, – Клеменц хорошо знает его лично.

Через два месяца Штернберг получил разрешение приехать в Петербург. Легко себе представить, как мы были рады свидеться снова в этой столице, которую мы успели сильно полюбить в наши студенческие годы и из которой нас выслали восемнадцать лет тому назад.

Очень скоро после своего приезда Штернберг получил место не штатного младшего хранителя Этнографического музея Академии наук, где он взялся за работу с присущими ему воодушевлением и неукротимой энергией. Не имея диплома, он числился некоторое время частным служащим, но в 1901 году он блестяще выдержал экзамены за весь юридический факультет, получил диплом и стал уже штатным служащим музея. А когда Клеменц в 1902 году получил место директора Музея Александра III, Штернберг был назначен старшим хранителем музея, но фактически он стал его руководителем, так как Радлов был уже очень стар и всецело полагался на него. И с тех пор Штернберг отдавал всю свою энергию, весь жар своей души музею и этнографической науке. Вместе с Радловым он превратил до того бедный, довольно-таки запущенный музей в один из образцовейших музеев в Европе. Он основал новую этнографическую школу, дал весьма оригинальное объяснение целому ряду первобытных верований и создал в музее новые отделы примитивной культуры и религии, которыми этот музей по справедливости может гордиться.

Такую научную карьеру проделал Штернберг на своем славном посту руководителя и обновителя Этнографического музея Академии наук.

Нас было четверо товарищей: Богораз, Иохельсон, Штернберг и я. Все мы в годы нашей ссылки посвятили себя этнографическим исследованиям. Все мы по возвращении из ссылки горели желанием обработать собранные нами материалы и издать их, чтобы таким образом подвести итог нашим многолетним научным изысканиям, которые мы производили с неустанной энергией и любовью. Мы думали все, что наши научные работы представят собою хотя и скромную, но все же научную ценность. Но капризный бог – случай – уготовил не для всех нас одинаковую участь. Иохельсону, Богоразу и Штернбергу он почти чудесным образом помог осуществить их желания – и они стали все трое известными этнографами. Мне же достался другой удел. Я был вынужден на много лет отложить в сторону свои этнографические материалы и избрать себе совершенно иной жизненный путь. Текущие дела мои, занятия на службе, сотрудничество в периодических изданиях, адвокатская практика, общественная деятельность отнимали у меня все время без остатка. Вести серьезную научную работу я не имел никакой возможности. И только во время моего вторичного изгнания, когда я в 1918–1919 годах очутился за границей, передо мною открылась снова возможность посвятить себя серьезной и систематической научной работе. Но это был уже совсем новый этап в моей жизни…

Глава 26. Возникновение партии социалистов – революционеров и ее боевой организации.

Как ни тяжел был гнет реакции в 1899 и 1900 годах, все же чувствовалось, что недовольство и возмущение правительственным террором растет среди самых различных слоев населения. Это возмущение все чаще вырывалось наружу и принимало самые разнообразные формы протеста. Волна студенческих беспорядков прокатилась в целом ряде университетов и других высших учебных заведений в Петербурге, Киеве, Харькове, Одессе. От времени до времени разгорались рабочие стачки, принимавшие подчас довольно крупные размеры; и даже в деревнях в то время вспыхивали довольно серьезные беспорядки, несмотря на то, что такие беспорядки подавлялись с необыкновенной жестокостью. Словом, перестали бояться жандармов и казацких нагаек.

В 1900 году на петербургскую учащуюся молодежь и на прогрессивную общественность произвела потрясающее впечатление трагическая смерть студентки Ветровой. Было известно, что она была арестована и заключена в Петропавловскую крепость. В чем жандармы ее обвиняли, нельзя было дознаться; невозможно было также выяснить, в каких условиях ее содержали в заточении, но вскоре после ее ареста по Петербургу распространилась страшная весть, что Ветрова себя облила керосином и сожгла себя. Трудно передать, какое неописуемое волнение и какое глубокое возмущение против правительства вызвала эта весть среди университетской молодежи, а также в передовых кругах петербургского общества.

Тотчас же было решено организовать демонстрацию протеста на Казанской площади . Те, которые задумали это выступление, хорошо знали, что полиция и жандармы не остановятся перед самыми свирепыми мерами, чтобы не допустить такой демонстрации на самой парадной петербургской улице – на Невском проспекте. Но грозившая демонстрантам полицейская расправа не запугала никого. И в условленный день и час сотни и сотни студентов и студенток, равно как немалое количество видных общественных деятелей, были уже на Казанской площади, куда им удалось пробраться с неимоверными трудностями, так как вся площадь была оцеплена густым кордоном полицейских и сыщиков. Пробовал кой-кто из толпы обратиться к собравшимся с речами, но полиция и казаки с яростью накинулись на демонстрантов и стали их зверски избивать. Молодежь вела себя геройски, она мужественно оставалась на площади, несмотря на дикие наскоки полицейских, выкрикивая: "Долой самодержавие! Долой палачей!" Но в конце концов она должна была отступить, уведя немало раненых. Многие были арестованы. Пострадали во время этой расправы и некоторые видные общественные деятели. Я помню, что известный писатель и один из редакторов "Русского богатства" Н.Ф. Анненский получил несколько хороших "нагаек", когда он в решительной форме обратился на Казанской площади к одному казацкому офицеру с требованием, чтобы он запретил своим казакам избивать студентов. Анненский сам сообщил нам об этом возмутительном факте, когда он после демонстрации пришел в помещение союза писателей, где находился я и многие другие члены этого союза. И еще несколько писателей в тот вечер пришли в союз писателей с кровоподтеками на лице и синяками на теле. Все были крайне взволнованы и чрезвычайно возмущены невероятной жестокостью, которую проявили полиция и казаки по отношению к демонстрантам; но в то же время мы все, собравшиеся в этот вечер в помещении союза писателей, чувствовали, что с демонстрацией на Казанской площади начинается какая-то новая страница русской истории. Авангард русского освободительного движения, учащаяся молодежь, снова мужественно вступил на путь революционной борьбы. Период пассивного недовольства кончился.

Царское правительство тоже поняло, что демонстрация на Казанской площади была, в сущности, объявлением ему войны, и оно не нашло лучшего способа "успокоить" крайне взволнованную полицейскими зверствами передовую русскую общественность, как издать "указ", в силу которого все студенты, которые примут участие в беспорядках, университетских или политических, подлежали немедленному исключению из учебного заведения и должны были быть отданы в солдаты. Додумался ли до такой гнусности сам Боголепов, тогдашний министр народного просвещения, и царь своей подписью санкционировал эту жестокую меру, или царю кто-то из его окружения посоветовал издать такой дикий указ, но это свирепое распоряжение произвело потрясающее впечатление и в России, и за границей.

Правительство, по-видимому, рассчитывало, что такой крутой указ сразу задушит пробудившиеся революционные настроения, но царь и его советчики ошиблись. Эффект эта мера произвела обратный тому, чего на верхах ожидали, – она была как бы последней каплей, переполнившей чашу терпения подавленного правительственным террором русского общества. Глухое до того недовольство стало прорываться наружу с необычайной силой.

Я припоминаю некоторые факты, характеризующие петербургские настроения в 1900 году. Как-то мне привелось провести вечер у покойного В.А. Мякотина, выдающегося историка и близкого сотрудника "Русского богатства". Гостей у Мякотиных в тот вечер было около 25–30 и в их числе был также Н.К. Михайловский. Большинство публики состояло из студентов и студенток. Обсуждали общее положение в России и жестоко критиковали политику царского правительства.

Михайловский почти все время молчал, хотя очень внимательно прислушивался к разговорам молодежи. Но вот один студент обратился к нему с вопросом: что он думает о политическом положении России и как следует бороться с свирепствующей в стране правительственной реакцией. Михайловский задумался ненадолго, а затем ответил студенту приблизительно следующее: "Собственно говоря, я должен был бы уклониться от ответа на ваш вопрос, но вы вынуждаете меня высказать мое мнение, и я говорю вам: есть одно только средство обуздать правительственную реакцию – это террор. Мне было очень трудно сказать вам то, что я думаю, потому что раз я считаю террор самым действительным средством борьбы против царского гнета, то я первый обязан совершить террористический акт".

Все умолкли. Чувствовалось, что ответ Михайловского был не случайно выраженным мнением, а чем-то гораздо более серьезным – он звучал, как лозунг.

Еще один факт. В Петербурге в 1900 году существовал "салон" известной баронессы Икскуль-Гильдебранд. Баронесса была очень красивой и умной женщиной и имела большие связи среди сановной русской бюрократии. Она была в дружеских отношениях с министрами, влиятельными генералами и т. д., но в то же время баронесса поддерживала знакомство и с русскими прогрессивными и даже радикальными писателями, профессорами, художниками; она собирала крупные суммы с благотворительной целью, и у нее же можно было получать немалые деньги на нелегальные предприятия. Благодаря своим большим связям, она также нередко добивалась облегчения участи политических заключенных и ссыльных. Какими чарами она завоевывала сердца высокопоставленных сановников – это был ее секрет, но с нею весьма считались, и она добивалась того, чего никто другой не мог добиться.

Особый, своеобразный характер ее "салону" придавало то обстоятельство, что там Михайловский мог встречаться с Горемыкиным, а старый революционер Иванчин-Писарев, генеральный секретарь "Русского богатства", с Дурново. И они не только встречались, но вели очень серьезные беседы даже на острые политические темы. Однажды Иванчину-Писареву привелось вести беседу о реакционной политике Николая II с Дурново. Это происходило в том же 1900 году. И легко себе представить, как удивлен и поражен был Иванчин-Писарев, когда Дурново разразился приблизительно такой тирадой:

"Они там (в правительственных верхах), совершенно слепы. Царь и его окружение не отдают себе отчета, что они своей гибельной политикой ведут Россию к страшной революции. Они игнорируют самые насущные нужды русского народа и доведут его до отчаяния. Надо им открыть глаза, и для этого есть одно только средство – террор".

Иванчин-Писарев просто не верил своим ушам. Но это был факт. Дурново оказался горячим сторонником антиправительственного террора. Конечно, в устах этого высокопоставленного сановника проповедь террора была диким парадоксом, если не провокацией. Все же он высказал мысль, которая, по-видимому, висела в воздухе. Иванчин-Писарев со свойственной ему ядовитой иронией не раз рассказывал своим друзьям об этом необыкновенном своем разговоре с Дурново. В терроризме Дурново, конечно, была и смешная сторона, но он вместе с тем как нельзя ярче вскрывал трагедию, которую тогда переживала Россия.

Опубликованный Боголеповым царский указ, грозивший студентам солдатчиной за участие в беспорядках, не мог не вызвать надлежащего ответа, он не мог остаться безнаказанным. И ответ этот был дан: Карпович, убивший Боголепова, как бы снял с униженной России позор этого указа.

Я припоминаю, с каким чувством нравственного удовлетворения прогрессивные общественные круги встретили выстрел Карповича. Хорошие, очень добрые люди, не способные, как говорится, муху обидеть, радовались, что Боголепов поплатился жизнью за свое жестокое отношение к учащейся молодежи. Это одна из психологических загадок, которую очень трудно объяснить. Вечером того дня, когда Боголепов был убит, я пошел в союз писателей, чтобы узнать подробности этого террористического акта, и я видел собственными глазами, как многие горячо поздравляли друг друга по случаю героического акта Карповича. Некоторые при этом даже целовались. Слишком глубока была рана, нанесенная Боголеповым русскому обществу, а Карпович был тем героем, который 14 февраля 1901 года поставил на карту свою жизнь, чтобы доказать, что чувства святого негодования и справедливости еще живы в России. К счастью, виселица миновала Карповича. Даже особый царский суд не решился вынести ему смертный приговор – и дал ему 20 лет каторги.

Назад Дальше