Канун нового 2000-го года - в Париже - протекал мирно. Представьте: Сержу сорок пять. Его волосы, когда-то спускавшиеся до плеч, теперь коротко острижены, с просверками седины. Оттого, что Серж собирает урожай, подрезает лозы, ездит на тракторе, руки у него огрубели, как у винодела. Двадцать лет он регулярно, в самых блестящих компаниях, посещал театры, сидел в первых рядах партера или в ложах, теперь же во время своих редких наездов в Париж лишь в порядке исключения покупает театральные билеты. А если и покупает, то в основном на пьесы, связанные с эпохой Людовика XIV. Скажем, на спектакль-монолог (в Театре Монпарнаса) об овдовевшей маркизе де Ментенон, которая вспоминает время, когда была тайной супругой короля-солнца: "Ах, теперь я осталась ни с чем"; или на трагедию "Британик" Жана Расина, где преступная императрица Агриппина, осознав, что Нерон превзошел ее, свою мать, коварством, в ужасе восклицает: "Я бы боялась его, если бы сам он не боялся меня!"…
Тридцатого декабря мы с Сержем съездили в Версаль. По надписи на фронтоне, "А TOUTES LES GLOIRES DE LA FRANCE", стекал дождь. Неделей раньше над Францией пронесся опустошительный ураган. Тысячи деревьев, вырванные с корнем, лежали поперек аллей и преграждали доступ к статуям. Одинокий небесный бегун в развевающемся снежном плаще продирался сквозь ветвистые кроны или выбирал себе более легкий путь - над ними. Очередь посетителей перед главным входом (перед Посольской лестницей, в том месте, где мадам де Помпадур когда-то намеревалась построить для себя частный театр) тянулась на сотни метров, занимая чуть ли не весь парадный двор. Здешнее "вавилонское смешение языков" уже не ограничивалось, как в прежние годы, западно-европейцами, американцами и японцами. Теперь повсюду слышалась и славянская речь. Женщины в меховых шубах, до неприличия злоупотребляющие косметикой, скорее всего, были русскими - женами каких-нибудь мафиози. В самом дворце народу толклось не меньше, чем на вокзале. Под расписными плафонами работы Лебрена и Миньяра передвигались - от спальни Дюбарри к Салону Геркулеса - бесчисленные туристы, слушая запись экскурсии через наушники или ориентируясь на экскурсоводов-иностранцев, высоко вздымающих опознавательные таблички; но "холодная помпезность" версальских анфилад вряд ли им хоть что-нибудь говорила. Туристы лишь портили - окисляли своим дыханием - отделку из серебра и бронзы. Определенно только уникальность и грандиозность Версаля спасали его от забвения, а вовсе не связанные с ним истории. Никто уже не верил, что именно здесь - центр Вселенной. И, тем не менее, дворец хранил верность своим давно умершим обитателям. Дворец как таковой, и дворцовая церковь, и Зал для игры в мяч, в котором некогда огласили права человека, были погружены в колдовской сон, как это ощутил еще Андре Шенье незадолго до своей гибели под ножом гильотины:
Стража в ночи; стой в ее факельном блеске, Дни миновали, когда был ты Великим Дворцом; Грез, одиночества боги, коих мы прежде не знали, А кроме них - внимания дар и искусство: Только они и остались преданной свитой твоей.
Серж и я знаем хотя бы тот краткий компендиум версальских происшествий, который герцог де Сен-Симон изложил в своих мемуарах - на восемнадцати тысячах страниц. Тот, кто побывал во Франции, дочитал до конца "В поисках утраченного времени" и хотел бы еще раз затеряться в каком-нибудь подобном лабиринте, может обрести желаемое в мемуарах горбатого герцога. Потому что не существует, кажется, ни одного чувства, ни одного сумасбродства, ни одного горестного или радостного события, которые Сен-Симон не запечатлел бы навечно в своей колдовской прозе. Этот родоначальник газетных репортеров сообщает нам, например, что мадам де Сент-Эрем в грозу всегда испытывала смертельный страх. При первом же раскате грома она пряталась под кровать, а своим слугам приказывала крестообразно ложиться сверху на постель, друг на друга, в несколько "слоев", - чтобы молния, если уж так случится, сперва поразила их, а не ее, и потеряла при этом часть своей силы. А еще мадам де Сент-Эрем любила купания в Сене. Однажды, когда вода в реке была слишком холодная, она велела вылить на то место, где собиралась купаться, несколько чанов кипятку. Не знавшая об этом супруга обер-егермейстера, уже купавшаяся в реке, стала кричать, и ее, обнаженную, вытащили на берег. Бедная женщина стала жертвой единственного в своем роде несчастного случая: она обварилась водой Сены… "Вообще же, - пишет наш хронист о мадам де Сенет-Эрем, - дама сия отличалась остроумием и была душой всякого общества".
Однажды (насколько я помню, в 1700-м году) королю-солнцу сообщили, что во многих салонах Версаля исчезла золотая бахрома занавесей - кто-то ее отрезал. Обокрасть богоподобного монарха - в этом виделось чудовищное кощунство. Специальная комиссия занялась расследованием. Допрашивали гвардейцев, и придворных дам, и даже министров. Каждый из нескольких тысяч жителей дворца внезапно оказался под подозрением. Любой из них мог быть вором! Но поиски ничего не дали. Драгоценная бахрома так и не нашлась. Несколько недель спустя король-солнце в присутствии придворных и на глазах у сотен гостей, прибывших из Парижа, как обычно сидел в одиночестве, за отдельным столом, - он ведь был олицетворением Франции - и вкушал свой обед из двадцати четырех блюд… Внезапно в зале послышался шум. Странный треск доносился откуда-то сверху. Все присутствующие невольно задрали головы. Тут-то и рухнули вниз тяжеленные мешки с золотой бахромой от занавесей, спрятанные в тайнике на галерее, - и упали прямо перед королевским столом, между сервировочными тумбами с суповыми мисками и соусницами. Но король даже не шелохнулся, лицо его не дрогнуло. Когда награбленное добро уже лежало у его ног, он тихо, но внятно произнес: "Полагаю, это моя бахрома…" Так, не утратив достоинства, он положил конец делу о государственной измене - совершенной, возможно, одним из самых приближенных к нему лиц.
В тот предпоследний день декабря мы с Сержем уклонились от стандартного туристического маршрута и посетили впервые устроенную в Версале выставку работ художника Жана-Марка Натье, которая располагалась всего в нескольких метрах от осаждаемого толпами людей центрального входа. Вдвоем - кроме нас в этих залах никого не было - мы рассматривали мастерски выполненные портреты Людовика XV, благочестивой королевы Марии Лещинской и их восьмерых дочерей. Очевидно, никому из многочисленных посетителей не пришла в голову простая мысль: что лучше не толкаться на Посольской лестнице, а посмотреть на самих послов, когда-то поднимавшихся вслед за герольдом по ее широким ступеням, чтобы договориться с французским королем о разделе сфер влияния в Америке и Индии…
На следующий день, в канун Нового года, мы напились. Обложившись пакетами с курицей-гриль, паштетом из гусиной печенки и всякими сладостями, мы сидели за столиком уличного кафе на Рю Бюси. Мы не мерзли: алкоголь уже начал действовать. С моим приятелем, хотя я знал его с начала семидесятых, говорить было, в общем, не о чем, но ведь не в разговорах дело. Главное, что оба мы еще живы…
Серж провожал взглядом молодых ребят - самых, на его взгляд, "отпетых"; я же постепенно оттаивал, снова прикипая душой к красоте Парижа. Грязные мостовые, потемневшие от копоти дома, студенточки с длинными шарфами, проворные кельнеры, прохожие в стоптанной обуви, какая-то арка ворот с фигурами херувимов, держащих пальмовые ветви, время от времени - идущая тебе навстречу элегантная женщина, которая вполне может оказаться супругой директора ипподрома в Отёйле, столики с газетами, книгами, видеокассетами, повлажневшие от снега корзины с печеньем в виде животных…
- Америка подомнет нас под себя.
- Еще неизвестно.
- Эрве и Доминик - заядлые лыжники.
- Мне жаль, Серж, но этого морского ежа я уже не осилю.
Он засмеялся:
- У него розовое мясо.
- В Гуанчжоу, говорят, едят все что угодно, вплоть до ножек от столов. Но туда я точно не попаду. Предпочитаю европейское побережье с его виноградниками.
Серж кивнул:
- После фейерверка мы можем пойти в "Кетцаль".
- Даже не знаю… Дискотека… На Новый год?
- Там полумрак, и всегда кто-нибудь тусуется. - Он ободряюще подмигнул: - Les mecs, les mecs…
Я терпеть не мог, когда его мысли, отклонившись ненадолго в сторону, снова возвращались к сексу. Мне не нравилась столь четкая расстановка - и ограниченность - Сержевых жизненных приоритетов. Людовик XIV с его пышным двором - виды на урожай винограда - мужчины во всех их разновидностях. В треугольнике с этими тремя вершинами заключалась вся жизнь Сержа. Как и многие испанцы, он именно теперь, в зрелом возрасте, открыл для себя прелесть провинциальной эротики. Съездить в Ним, в специальную сауну, перекусить под открытым небом и потом поглазеть на бой быков, благо действо это во Франции переживает новый расцвет (с тех пор как в нем стали участвовать совсем юные и, не спорю, очень соблазнительные тореро)…
- Мой самолет был наполовину пустым.
- Ненавижу авиаперелеты. Поднявшись в воздух, теряешь ощущение путешествия.
- Закажем еще по порции свекольного салата? Во Франции свекла вкусней, чем в Германии, и она очень полезна для крови.
- Я обещал Эрве и Доминику, что ты придешь. Они просили передать тебе привет.
- А тебе привет от Фолькера!
- Ах, старина Архи-Фолькер…
- Фолькер сам меня выпроводил, чтобы я немного развеялся.
- Ну да, вы ведь живете как семейная пара…
- Никак не решусь с ним расстаться.
- А надо ли? Он любит тебя. Ты - его. У вас общие привычки.
- Представляешь, он реагирует на мои мысли прежде, чем они приходят мне в голову…
Серж вертел в пальцах бокал. Так обычно и протекали наши беседы. Но иногда я увлекался. Рассказал ему, например, как в 1945-м, во время последних боев за городок, где я потом родился, гитлерюгендовцы чуть было не застрелили по недоразумению мою будущую бабушку - прямо перед ее шифоньером. Пули застряли в древесине и до сих пор там торчат. А еще я вдруг ни с того ни с сего вспомнил о мюнхенских приключениях Лолы Монтес: "Представляешь, она выходила на прогулки с хлыстом…" Я докатился до того, что в одном из своих монологов с воодушевлением стал разворачивать перед Сержем увлекательную панораму немецкой барочной поэзии (забытой даже в Германии); пока после тысячной ошибки не запутался окончательно в поэтических строчках Андреаса Грифиуса, которого никто, тем более экспромтом, не сумел бы прилично перевести на французский: "День быстрый отступил; ночь знамя поднимает / И звезд полки ведет. А полчища людей, / Устав, поля трудов и битв освобождают…"
Серж, казалось, все понимал, ценил, что с ним делятся такими мыслями, и чувствовал себя обогащенным - но мои "рефераты" тут же забывал. Он не мог запомнить - я уж молчу о том, чтобы выговорить - даже название мюнхенской Мариенплац, и мы переименовали ее в Плас де ла Сен-Верж. А Гертнерплац, возле которой я жил, названная в честь архитектора Фридриха фон Гертнера, само собой, так и осталась для него "площадью Садовника": "Place du Jardinier. Tu у habites encore?"
Я должен еще рассказать, как мой французский друг, получивший суровое крестьянское воспитание и, соответственно, настроенный весьма приземленно, в свое время завоевал ГДР. В 1980-м я показывал Сержу Берлин. Но уже в первый вечер он, словно решил порвать со мной навсегда, исчез - растворился в тамошней ночной жизни. Видимо, при первой нашей прогулке по фронтовому городу он (за моей спиной) сумел завязать кое-какие контакты, причем с людьми, имевшими в ГДР завидные связи. Как бы то ни было, по прошествии нескольких месяцев я получил письмо из Веймара, от Сержа - который, в качестве гостя главного смотрителя дворцового парка, отдыхал в цитадели великого герцога и Гёте: "В Веймаре спокойно и красиво, и нам тут очень хорошо". Это мне нетрудно было представить - как им хорошо в оранжереях и дворцовых залах, на холме, возвышающемся над серым социалистическим городом. Вскоре мой друг прислал мне еще одно сообщение, на сей раз из международного отеля в Потсдаме: он, мол, только здесь понял, что значит быть гражданином одной из держав-победительниц во Второй мировой войне. В ресторане его каждый раз обслуживало от двух до четырех кельнеров. А ведь Серж, наверное, и в Потсдаме приходил в ресторан в старых спортивных тапочках. Я (не без легкой зависти) приветствовал это сближение между ядовито-горьким Востоком и отдельно взятым промискуитетным французом, нерушимо верным своим привычкам. В кругах парижских гомосексуалов после возвращения Сержа начался настоящий туристический бум: все вдруг захотели посетить потсдамский международный отель, оперный театр Земпера и веймарский "потешный замок".
Позже Сержа занесло в Чехословакию, и потом он долго отправлял продуктовые посылки в Прагу и Брно. Но поскольку его тамошние знакомые присылали все более длинные перечни необходимых им западных продуктов, он в конце концов оборвал эти контакты…
- Пригласим кого-нибудь на сегодняшний вечер?
- Эрве и Доминика нет дома. А жив ли еще Марсельеза (думаю, он имел в виду нашего приятеля Жан-Пьера), не знаю. Звонить ему мне не особенно хочется.
От рынка на Рю Бюси до квартирки Сержа на пятом этаже - не больше ста метров. Нагруженные пакетами, мы прошли по Рю Сент-Андре-дез-ар, мимо того кинотеатра, в котором я много лет назад видел Марлен Дитрих.
Там тогда показывали индийский черно-белый фильм "Музыкальная комната". В этом старом фильме, насколько я помню, все вертелось вокруг рояля, который пережил и кровавые политические пертурбации, и всевозможные реконструкции, типичные для субтропических домов. В маленьком парижском кинотеатре, да еще на дневном сеансе, зрителей было совсем немного. Внезапно внимание мое привлек профиль женщины, сидевшей в предыдущем ряду, чуть правее меня. Неповторимо-дерзкая линия вздернутого носа, выглядывающего из-под старомодной шляпки, не оставляла сомнений. Не далее чем в метре от меня - при желании я мог бы дотронуться до нее рукой - сидела Марлен Дитрих. Вольно или невольно, но до конца индийской семейной саги с субтитрами я не отрывал глаз от профиля великой актрисы. Она же, разумеется, смотрела только на экран. В луче света я видел, как подрагивают ее веки. Через полтора часа из дверей кинотеатра вышла - передо мной - маленькая, очень старая женщина. Действительно ли то была она? Переодетая Марлен Дитрих? В грубых резиновых ботах, ветхом пальтишке и наброшенном сверху дождевике с капюшоном… Так могла бы одеться нищенка. Перед выходом, у ларька с люля-кебабами, я, почтительно поклонившись с должного расстояния, произнес по-немецки: "Guten Tag".
И она ответила, едва заметно кивнув: "Guten Tag". А потом пошла дальше под моросящим дождем, в шляпке с опущенными фетровыми полями…
Перед самым Новым годом я позвонил Фолькеру. Он сидел дома, в Мюнхене, за компьютером. Сказал, что чувствует себя сносно. Его голос был моей родиной.
Я воспринял как нежданную радость то обстоятельство, что двадцать четыре сеанса противоракового облучения, закончившиеся только двадцать третьего декабря, не привели его в гораздо худшее состояние. Он по-прежнему мог есть свои овощи, приготовленные на пару без всяких приправ. В полночь собирался выпить вина и посмотреть из окна на фейерверк. После двух перенесенных инфарктов и прочих испытаний Фолькер очень редко отваживался подняться без лифта на одиннадцатый этаж, к моей квартире. Но я хорошо помню то августовское утро, когда сразу после посещения врача, поставившего ему окончательный диагноз - "рак", - он все-таки осилил это расстояние и занял свое обычное место в кресле на балконе.