Убийство Царской Семьи и членов Романовых на Урале - Михаил Дитерихс 4 стр.


В каретнике во дворе дома Ипатьева оказалось несколько кухонных железных ящиков и два-три разломанных сундучка попроще, перевезенных комиссаром Хохряковым из Тобольска вместе с Царскими детьми. Сундуков, чемоданов и ящиков собственно Царской Семьи – не было. На земле валялись разбросанными, перепутанными, побитыми кое-какие остатки кухонной посуды, посуды столовой, чайной, громоздкие баки, кубы, лоханки. Остались несколько разрозненных частей костюмов, разодранный корсаж, отдельная юбка, большой ящик с игрушками и играми наследника Цесаревича, ширмы Государыни, весы для взвешивания людей, чехол от походной кровати Великих княжон. Ничего не было из белья, платьев, одежды, меховых вещей, обуви, шляп и зонтиков.

Совершенно отдельно стоял раскрытый тяжелый ящик-сундук с частью книг, принадлежавших Августейшим детям; в ящике рылись, большую часть книг разбросали тут же вокруг него. Книги исключительно русские, английские и французские; ни одной на немецком языке. Книги определенного выбора: сочинения для религиозного, нравственного воспитания и произведения лучших русских классиков. Книги определенных владельцев; в них собственноручные Их Высочеств пометки, закладки домашней работы, засушенные цветы и листочки. Почти на всех – посвящения или просто пометки от отца или матери или обоих вместе: "Елка. 1911 г. 24 декабря, Царское Село, от Папа и Мама, Ольге"; "В. К. Ольге, Мама, Тобольск, 1917 г."; "Моей маленькой Татьяне от Мама. 9 февраля, 1912 г. Царское Село"; "Дорогой Татьяне от Папа и Мама. Янв. 1908"; "М.Н. Елка. 1913"; "Тетрадь для французского. Алексис" и т. д.

Из одной английской книжки Великой княжны Ольги Николаевны высунулись два листочка почтовой бумажки, на которых рукой Ее Высочества записаны стихотворения, сочиненные в Тобольске или Государыней Императрицей, или графиней Анастасией Васильевной Гендриковой.

На одном листке:

ПЕРЕД ИКОНОЙ БОГОМАТЕРИ

Царица неба и земли,
Скорбящих утешение,
Молитве грешников внемли.
В Тебе надежда и спасение.

Погрязли мы во зле страстей,
Блуждаем в тьме порока…
Но… наша Родина… О, к ней
Склони всевидящее око.

Святая Русь, твой светлый дом
Почти что погибает.
К Тебе, Заступница, зовем -
Иной никто из нас не знает.

О, не оставь своих детей,
Скорбящих упование,
Не отврати своих очей
От нашей скорби и страдания.

На другом листке:

МОЛИТВА

Пошли нам, Господи, терпенья
В годину буйных, мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.

Дай крепость нам, о Боже правый,
Злодейства ближнего прощать
И крест тяжелый и кровавый
С Твоею кротостью встречать.

И в дни мятежного волнения,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и оскорбления,
Христос Спаситель, помоги.

Владыка мира, Бог Всесильный,
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый страшный час.

И у преддверия могилы
Вдохни в уста твоих рабов -
Нечеловеческие силы
Молиться кротко за врагов.

* * *

В нижнем этаже дома Ипатьева, в самом отдаленном и глухом его углу, есть полуподвальная комната с одним заделанным решеткой окном, выходящим на Вознесенский переулок. Комната полутемная, потому что два ряда высоких деревянных заборов, доходивших до самой крыши, не допускали дневного света до окна.

В отличие от всех прочих комнат дома здесь не было ни мусора, ни разбросанных вещей и вещиц, не было даже пылинки: видно было, что комнату недавно мыли, и мыли даже обои. Но все же на полу, особенно вдоль карнизов, ясно виднелись следы бывшей здесь крови, а на обоях сохранились многочисленные мелкие брызги крови. В стенах и в полу, в косяке двери и верхних карнизах – много пулевых пробоин, с застрявшими в некоторых из них пулями. В правом углу комнаты заметны были царапины – следы какого-то плоского, узкого оружия.

Крови, видимо, было много, очень много; ее вымывали, затирали опилками, глиной, песком, но она, растекаясь, омочила и карниз внизу левой стены, и карниз стены, находившейся прямо против входной двери. В этой же стене было особенно много пулевых пробоин.

Каждый человек, вошедший в эту комнату, ощущал гнет не только от мрака внешнего – происходившего от слабого проникновения дневного света, – но больше от внутреннего мрака, от слишком ярких следов, оставленных здесь смертью, смертью многих людей, смертью неестественной, кровавой. Чувствовалось каждым, что здесь произошла какая-то ужасная трагедия, трагедия не одного живого существа, а нескольких, многих. Представлялось: как в бесцельной борьбе за жизнь или, вернее, в агонии жизни люди, загнанные в эту маленькую комнату-ловушку, расстреливаемые в упор от входной двери, метались по ней, кидались из стороны в сторону, так как пули и пулевые следы группировались не только в полу и стене, противоположной входной двери, но по отдельности виднелись во всех стенах, и внизу, и вверху, и даже в левом косяке входной двери, причем пуля пробила и саму дверь, открытую в прихожую во время трагедии.

Безобразен и отвратителен был вид стен этой комнаты. Чьи-то грязные и развратные натуры безграмотными и грубыми руками испещрили обои циничными, похабными, бессмысленными надписями и рисунками, хулиганскими стишками, бранными словами и особо, видно, смачно расписывавшимися фамилиями творцов хитровской живописи и литературы. И тем более резко и показательно из всей этой массы безграмотности, воспроизведенной подонками людской среды, выделялось в правом, ближайшем к двери углу комнаты, двустишье, написанное карандашом полуинтеллигентной рукой, на еврейско-немецком жаргоне:

Валтасар был в эту ночь
Убит своими подданными.

В здании Волжско-Камского банка, где помещался при большевиках Уральский областной совет рабочих, крестьянских и армейских депутатов, в день вступления в Екатеринбург войск полковника Войцеховского царил не меньший хаос и беспорядок раскиданных и разбросанных повсюду бумаг, вещей, женского белья, платьев и одежды.

Здесь, и особенно в так называемых кладовых банка, были брошены взломанные сундуки, чемоданы, саквояжи, валялись вывороченные из них вещи, костюмы, чулки, белье, обувь, бумаги, тетради, книги, обрывки записок, открыток. И повсюду – на сундуках и чемоданах, на портфелях и бюварах, на конвертах от писем и бумагах виднелись надписи фамилий владельцев: "А. В. Гендрикова", "Е. А. Шнейдер", или "В. А. Долгоруков", или "И. Л. Татищев".

Не было только самих владельцев всех этих брошенных и разбросанных вещей.

В сундуке А. В. Гендриковой среди перерытой, смятой и скомканной одежды лежал оброненный туда документ, адресованный Сафарову; он, видимо, увлекся разборкой вещей графини и обронил туда свою бумагу. Сафаров – еврей, приехал в Россию с Бронштейном в запломбированном вагоне; в Екатеринбурге был членом президиума; сносился непосредственно с главарями ЦИК в Москве; им была подписана телеграмма Алапаевскому совдепу с приказаниями уничтожить содержавшихся там членов Дома Романовых.

В помещении верхнего этажа банка, в комнатах, занимавшихся присутствиями совета и президиума, на столах, в ящиках столов, в раскрытых канцелярских шкафах и среди забытых дел валялись брошенными в спешке сборов черновики бумаг, телеграммы, газеты, объявления и записи телеграфных разговоров по прямому проводу. Их много было здесь, бюрократический строй советской власти плодил переписку еще большую, чем было в дореволюционное время. Среди этих брошенных бумаг много хлама, но вот и интересные:

"Москва. Председателю ЦИК Свердлову для Голощекина.

Сыромолотов как раз поехал для организации дела согласно указаний центра. Опасения напрасны. Авдеев сменен, его помощник Мошкин арестован. Вместо Авдеева – Юровский, внутренний караул весь сменен, заменяется другим. 4 июля, № 4558. Белобородов".

Другой документ:

"Москва, два адреса, Совнарком. Председателю ЦИК Свердлову.

Петроград, два адреса, Зиновьеву, Урицкому.

Алапаевский Исполком сообщил нападении утром восемнадцатого неизвестной банды помещение где содержались под стражей бывшие великие князья Игорь Константинович, Константин Константинович, Иван Константинович, Сергей Михайлович и Палей. Несмотря сопротивление стражи князья были похищены. Есть жертвы обеих сторон. Поиски ведутся. № 4853, 18 июля, 18 ч. 30 м. Предобласовета Белобородов".

Из записи на телеграфных бланках разговора по прямому проводу Янкеля Свердлова из Москвы, по-видимому, с Белобородовым читаем:

Расстрел Николая Романова

"На состоявшемся 18 июля первом заседании Президиума ЦИК Советов Председатель тов. Свердлов сообщает получено по прямому проводу сообщение от областного Ур. Совета о расстреле бывшего Царя Николая Романова. Последние дни столице красного Урала Екатеринбургу серьезно угрожала опасность приближения чехослов. банд; в то же время был раскрыт новый заговор контр. рев. имевший целью вырвать из рук советской власти коронованного палача. Ввиду всех этих обстоятельств президиум Ур. Обл. Сов. постановил расстрелять Ник. Романова, что и было приведено в исполнение 16-го июля; жена и сын Ник. Ром. отправлены в надежное место; документы о раскрытом заговоре высланы в Москву со специальным курьером.

Сделав это сообщение тов. Свердлов напоминает историю перевода Ник. Роман. из Тобольска в Екатеринбург когда была раскрыта такая же организация белогвардейцев в целях устройства побега Николая Романова. В последнее время предполагалось предать бывшего царя суду за все его преступления против народа и только развернувшиеся сейчас события помешали этого суда. Президиум ЦИК обсудив все обстоятельства заставившие Ур. Обл. Совет принять решение о расстреле Ник. Ром. постановил: Всерос. ЦИК в лице своего президиума признает решение Ур. Обл. Сов. правильным; затем председатель сообщает, что в распоряжении ЦИК находятся сейчас чрезвычайно важный материал и документы Ник. Роман., его собственноручные дневники которые он вел от юности до последнего времени; дневники его жены и детей; переписка Ром. и т. д. Имеются между прочим письма Григ. Распутина к Романову и его семье. Все эти материалы будут разобраны и опубликованы в ближайшее время".

Черновик, писанный карандашом и пером, с поправками в числах:

Российская

Федеративная Республика

Советов

Уральский Областной Совет

Рабочих, Крестьянских

и Армейских Депутатов.

ПРЕЗИДИУМ

"Ввиду приближения контрреволюционных банд к красной столице Урала Екатеринбургу и ввиду возможности того, что коронованному палачу удастся избежать народного суда (раскрыт заговор белогвардейцев с целью похищения бывшего царя и его семьи) Президиум Ур. Обласовета, исполняя волю революции, постановил расстрелять бывшего царя Николая Романова, виновного в бесчисленных кровавых насилиях над русским народом.

В ночь с 16 на 17 июля приговор этот приведен в исполнение.

Семья Романова, содержавшаяся вместе с ним, эвакуирована из Екатеринбурга в интересах обеспечения общественного спокойствия. Президиум Обласовета".

Такое объявление виднелось еще 25 июля на заборах, столбах и стенах домов города Екатеринбурга, и веселые, ожившие толпы народа, уничтожая всякие следы ненавистной былой советской власти, срывали и эти объявления, не думая худого, в радости давно желанного освобождения.

* * *

Общего ликования и чувств свободы и возрождения не разделяло в этот день, вероятно, лишь несколько лиц из жителей города и расположенных неподалеку Сысертского и Верх-Исетского заводов. Думается, что разные чувства обуревали этими людьми, разные причины влияли на особый уклад их мыслей и дум, и разно проявили они себя в этот и последующие дни по создании на Урале нового положения.

Н. А. Сакович.

Мрачно, беспокойно было, вероятно, на душе у доктора Николая Арсеньевича Саковича, проживавшего на Госпитальной улице в доме № 6. Верно, торопился он сжечь некоторые из своих бумаг; верно, со страхом и трепетом подбегал к окну смотреть на улицу; не идет ли кто-нибудь из новых властей к нему? Может, как Иуда, дрожал он, чувствуя неизбежность если не человеческого, то Божьего суда.

"Славным малым", "ухажером за сестрами", ловким и ласковым с начальством, любимцем самых младших офицеров, с кличкой "гусар", он во время немецкой войны был старшим врачом 5-й артиллерийской бригады. Всегда франтовато одетый, в галифе и со стеком, счастливый игрок в карты, первый во всех пирушках и пикниках и громче всех оравший "Боже, Царя храни!" – таков он был и таковым его застала в Москве, в отпуске, Февральская революция 1917 года.

"Еще в студенческие годы, – заявил он, вернувшись из отпуска в бригаду, – я был видным партийным работником партии социал-демократов". И каялся, что отсталое и реакционное общество офицеров дурно влияло на него. Он стал первым на митингах, первым по "углублению революции", первым в работе разрыва офицера с солдатом и говорил, что только он один в бригаде разбирается в моменте и может вести за собой солдат бригады.

Спустя год от Саковича услышали: "Я не принадлежу ни к какой партии и не принадлежал, но был записан в Екатеринбурге, в декабре, как сочувствующий в партию социалистов-революционеров". В январе 1918 года, по его словам, он отказывается принять звание областного комиссара здравоохранения и считает себя областным санитарным врачом, но принимает от Областного исполнительного комитета печать областного комиссара здравоохранения и на всех исходящих от него бумагах и распоряжениях ставит эту печать.

"Областного совета депутатов и исполнительного комитета я не знаю, – говорит он, – но знал только председателя Белобородова и комиссаров: Сафарова, Войкова, Голощекина, Юровского, Полякова, Краснова, Хотимского (все евреи), Тупетула (латыш), Сыромолотова, Анучина и Меньшикова (русские)".

Так было во всю службу его, всегда: чем он не был – его считали, что он был; чего он не хотел – его заставляли делать; чему он не сочувствовал – ему приходилось подчиняться. Всюду, по его рассказу, было или влияние среды, или принуждение обстоятельствами, или волей и силой других. Всюду было – но. Всюду в его жизни оно следовало за ним помимо его желания, помимо его добрых намерений.

Что же теперь, в этот день, могло бы заботить, омрачать и пугать его? Почему мог он пугаться прихода к нему новых властей? Казалось, свет свободы, проникший в город с нашими войсками, должен был бы больше всего обрадовать, осветить его душу, столь, вероятно, истомившуюся, исстрадавшуюся в этом ужасном, гнетущем подчинении воли и поступков, как повествует он сам… Теперь-то он мог стать тем, что есть, стать снова человеком…

Но мог ли?

Вероятно, в эти минуты воскресали в его памяти еще и другие картины из его жизни и деятельности, о которых он говорит так, между прочим, вскользь, как о виденном, но его будто не касавшемся и проходившем помимо его какого-нибудь участия.

Встает в его памяти полуосвещенная, в клубах накуренного табачного дыма, давно не убиравшаяся маленькая комната тайных заседаний президиума. Видит сидящих в ней за столом с диавольскими жестокими и иезуитскими лицами Сафарова, Голощекина, Войкова, Тупетула, Белобородова, их он запомнил хорошо; отчего? А, кажется, был и Юровский и, наверное, другие. Видит и себя самого среди них будто сидящим в стороне, на диване, за газетой: "Так как разбирался вопрос, не касавшийся здравоохранения".

И вспоминает, как дебатируются, а затем баллотируются вопросы: "устроить ли при перевозке бывшего Царя из Тобольска в Екатеринбург крушение поезда, или устроить "охрану" от провокационного покушения на крушение, или, наконец, привезти их в Екатеринбург". Помнит даже, что по этим вопросам были и какие-то сношения с центром, с Москвой…

Вышло последнее: перевезти в Екатеринбург – оно вернее.

А может быть, в эти переживаемые тревожные минуты видит он еще и другую картину, о которой он сам уже ничего не говорит, но которая слишком ужасно вырисовывается как предположение из данных следственного производства.

Лес густой, старая шахта, полянка; на ней пень от спиленной вековой сосны; какой-то врач сидит на пне, спиной к шахте, нервно теребит случайно оказавшийся в кармане медицинский справочник и роняет из него кругом листки; взялся за советскую газету, оторвал от нее кусок и бросил; нервно достал из другого кармана пакет с вареными яйцами, чистит их и разбрасывает кругом пенька шелуху. И откуда у него эти яйца? Не из тех ли это 50 яиц, которые Юровский велел принести на 16 июля монахиням из монастыря?

А там, у шахты, где толпятся 6–7 красноармейцев, свалены чьи-то хорошо одетые трупы, обрызганные, перепачканные теперь кровью и глиной. Слышится, быть может, знакомый голос: "Доктор, будьте добры, отделите палец, кольца не снять"… И палец отделен, хорошо, чисто, хирургически, и брошен в шахту.

Мог ли Сакович, даже если последнее не касалось его, стать тем, чем он был? Могло ли Божье правосудие не тяготеть над ним в этот светлый для других день, день освобождения Екатеринбурга от советской власти?

Назад Дальше