* * *
М. И. Летемин.
На окраине города, на одной из грязнейших уличек – Васнецовской, во дворе дома № 71, в отдельном флигельке из одной комнаты и кухни, съежившись и прижавшись к темному углу сеней, жалобно и тихо стонала небольшая, длинной каштановой шерсти собачка. Слезились глаза от старости, и, казалось, так был грустен общий ее вид, что плачет она и стонет по какому-то большому, ей одной ведомому горю.
А собака явно была не ко двору в этом флигеле: порода иностранная и порода хорошая, редкая; шерсть длинная, пушистая, шелковистая, часто видавшая на себе мыло и гребенку; собака знала и разные фокусы: лапку давала, служила, но ни на какую русскую кличку не отзывалась.
Жильцы флигеля сидели тут же, в комнате. Жена, вероятно, плаксивым голосом, хныча, приставала к мужу:
– Что же теперь будет? Что же делать?…
Он, тупо уставившись взором в стол, с осовевшими от перепоя глазами, встрепанной бородой, неумытый, в чужих, слишком хорошего материала, частях костюма, тяжело, пьяно дышал и дымил одной папиросой за другой.
– Прячь пока что, – верно, только и был его ответ.
И вот из большого узла, сваленного при приходе в угол, спешно полетели куда попало: под кровать, в сундук, в ящик швейной машины, в темный чулан, за печку, под половицы – хорошие вещи, совершенно не отвечавшие обстановке и жителям флигеля, вещи, вещицы, принадлежности одежды, бумаги, книжки. Чего-чего не было среди них: четки из ракушек; образок овальный фарфоровый святителя Алексея, Митрополита Московского, оправленный в серебряный позолоченный ларец с мощами святителя внутри, золотой крест-ковчежец с изображением святителя Алексея и тоже с мощами внутри; книжка – собственноручный дневник наследника Цесаревича, приходо-расходная книжка денег из Канцелярии Ее Величества в красивом красном сафьяновом переплете; медный простой колокольчик, у которого язык был заменен медной подвешенной гайкой; фотографический панорамный аппарат Кодака; дорожный погребец, обтянутый черной кожей; коробка с электрическими лампочками; щеточка для обмахивания пыли с башмаков; черепаховый дамский гребешок; ногтевая заграничная щетка; обломок от хорошего зеркала; флакон с водой "Вербена"; рукоять от сломанного серебряного столового ножа; пакет с персидским порошком; градусник наружный Реомюра; четыре пуговки с бриллиантами и пять военных с гербами; черный шелковый зонтик; свечи белого воска, обвитые и разукрашенные золотом; маленькая подушка для втыкания булавок; два больших висячих зеленых замка; стекла волшебного фонаря; солдатики, лошадки и пушки оловянные, хорошие, специального заказа, наших гвардейских форм; белые тонкие глубокие фарфоровые тарелки с Императорскими гербами; банка белая фаянсовая; красный отточенный карандаш; накидки для подушек, наволочки, простыни, подушка пуховая, салфетки, скатерти, рубашки мужские, денные – и все с метками, Императорскими вензелями и коронами; скатерти вязаные белые, такие же малиновые; скатерти ковровые; покрышки шелковые на кровати; ботинки мужские; туфли дамские коричневые лайковые; ремень желтой кожи и много-много столь же разнообразного, разнородного чужого имущества, откуда-то набранного второпях.
Оставалось решить, что делать с собакой… Но не успели договориться.
25 июля, под вечер, в их комнате внезапно появились чины военно-уголовного розыска.
– Имя?
– Михаил.
– Отчество?
– Иванович.
– Фамилия?
– Летемин.
– Служили в охране дома особого назначения?
– Попался, – только и могло родиться в голове этого тупого, глупого исполнителя и подлого человека.
* * *
П. И. Лылов и Ф. И. Балмышева.
"Вот что, – говорил в этот день Петр Илларионович Лылов, бывший сторож при областном совдепе, Федосье Илларионовне Балмышевой, его гражданской жене и жительнице Верх-Исетского завода, – коль будут тебя спрашивать – так и говори, не таись и, что есть, покажи. Нам ничего не может быть. Что ж, что служили мы при Совете сторожами; а взять нам вещи разрешил сам Белобородов, да еврей этот, товарищ его, Сафаров, да братья Толмачевы и секретарь, прапорщик Мутных. Они ж тогда и увезли все самое ценное их тех вещей".
Жаль было Балмышевой расставаться с вещами; успела она уже кое-что раскроить и перекроить: уже почти готов был ее капот из раскроенного фисташкового, шелкового полотна, платья; ребенку перекроила платьице из бледно-розового, плотного шелка, платья и обшила его кружевцами, купленными на заводском базаре.
Но предъявила, все предъявила, до последней ниточки: и платья, и костюмы, и пуховые подушки, и скатерти, и салфетки, и жакеты, и блузочки, и отдельные юбки, верхние и нижние, лифчики, и белье дамское, и зимние меховые вещи, и шелковые каш-корсеты, и шали разные, и чулки дамские, и кусок канны, и детское вязаное одеяло, и зонтики шелковые муаровые, и четыре флакона косметики, и пульверизатор, и белое фарфоровое яйцо, и лампадку в виде чаши, и образок святого Иоанна Крестителя, и много-много иных вещей, то с вензелями членов Императорской Семьи, то с инициалами Гендриковой, Шнейдер и Татищева.
Но так и остались Лылов с Балмышевой в убеждении, что "начальство позволило – значит, можно" и "мы не виноваты".
* * *
М. Д. Медведева.
На Сысертском заводе в этот светлый для большинства жителей день сидела с тремя малыми ребятишками Мария Даниловна Медведева. Муж ее, Павел Спиридонович Медведев, пропал без вести.
Десять лет прожила она с ним в тихом, мирном и дружном сожительстве. Муж не пил, не буянил, был грамотный. Честно работал он в сварочном цехе завода, а приходя домой, сапожничал и зарабатывал достаточно семье на пропитание.
Жили очень дружно, очень хорошо.
Наступила революция. Муж продолжал работать на заводе, а занимался ли политикой? – "не расспрашивала, не моего ума дело".
Но вот незадолго перед Масленой записался он в красную гвардию и уехал на фронт в Троицк. Там начальником у него был комиссар Мрачковский. "А кто такой Дутов, с которым воевал он, – не знаю, не моего ума дело".
На Страстной муж вернулся и в середине мая записался в команду для охраны дома, в котором жила в Екатеринбурге Царская Семья. Нанимал тогда тот же Мрачковский, а недели через две муж вернулся для набора пополнения команды. Поручение это было дано ему комиссаром евреем Голощекиным. Так муж говорил.
Потом ездила и она сама четыре раза к мужу в город; жил он в доме Попова, напротив Ипатьевского дома по Вознесенскому переулку, где жила, как в казарме, и вся охрана, а мужу отведена была отдельная комната. Но за это время "он стал непослушный, никого не признавал и как будто свою семью перестал жалеть".
Стал и пить.
Последний раз, что ездила она к мужу, вернулся на завод с ней и муж, и тут, дома, рассказал, как убили всю Царскую Семью и как он сам стрелял. И рассказал все это совершенно спокойно. Но куда бросили убитых, не рассказывал, а "я не расспрашивала его о служебных делах, да это и дело не моего ума".
Дня через два уехал муж в город и с тех пор никаких сведений о нем не было. На прощание оставил сумочку кожаную ручную, а в ней: красный сафьяновый бумажник; две золотые запонки; марлевый бинт; медный циркуль; прямые, узкие докторские ножницы; три мельхиоровые вилки; два серебряных монастырских колечка, крытых эмалью.
И сидит Мария Медведева, и смотрит на возню детишек да на оставленные чужие вещи. Спросят ее про мужа, то верно все, все расскажет, спокойно расскажет, как муж рассказывал: и как жили хорошо они, и как стрелял муж в Царя и его детей, и все, что слыхала от него.
А если спросят: "А вещи чьи он принес?" – то верно ответит: "Не знаю, не моего ума дело" – потому что муж не говорил, чьи, а сказал, что "комендант дал".
* * *
Т. И. Чемадуров.
Из ворот Екатеринбургской городской тюрьмы, после того как ворвались туда наши добровольцы и освободили заключенных, одним из последних, широко крестясь и блаженно улыбаясь, вышел высокий, сухой, болезненный на вид и сгорбленный старик. Это был Терентий Иванович Чемадуров, камердинер бывшего Государя Императора.
Не такой старый годами, 69 лет, он сильно состарился за последние месяцы от болезни и тюрьмы, где был совершенно забыт большевиками. Выйдя 24 мая больным из дома Ипатьева, куда он попал, сопровождая Государя, Государыню и Великую княжну Марию Николаевну, привезенных в Екатеринбург 28 апреля, он вместо госпиталя или отправления на родину, как обещали комиссары, был заключен в тюрьму. И тут его все забыли. Совсем забыли.
Он знал, что за время его сидения в тюрьме большевики вывели куда-то содержавшихся там же Нагорного и Седнева, а потом Татищева и Долгорукова и, наконец, Гендрикову, Шнейдер, Волкова и сидевшую с ними княгиню Елену Петровну Сербскую, супругу князя Иоанна Константиновича.
Десять лет пробыл он камердинером у бывшего Государя Императора, а перед этим в той же должности 19 лет при Великом князе Алексее Александровиче. Вся домашняя жизнь Царя и его Семьи протекла на его глазах; видел их и на парадных приемах, и в семейном быту; видел их в величии царствования на троне и в величии страдания – в доме Ипатьева, и все существо его прониклось своим хозяином: "прекрасным семьянином, громадным, неутомимым работником, глубоко религиозным христианином и горячо любившим своего простого русского человека".
И теперь, по выходе из тюрьмы, шаги его, естественно, направились туда, где он оставил их в последний раз, – на Вознесенский проспект, к дому Ипатьева.
Пришел. Вошел с другими, тоже стремившимися туда; увидел разгром, хаос, пустоту разрушения; увидел кровь, пули и еще кровь, и… задумался.
"А сколько привезли вы сюда с собой вещей Государя?" – спросили его.
"Одну дюжину ночных, одну дюжину денных, одну дюжину тельных шелковых рубашек; три дюжины носков, 200 носовых платков, одну дюжину простынь, две дюжины наволочек, три мохнатых простыни, двенадцать полотенец ярославского холста, четыре рубахи защитные, три кителя, пальто офицерское, пальто солдатского сукна, короткую шубу из романовских овчин, пять пар шаровар, серую накидку, шесть фуражек, шапку зимнюю, семь пар сапог шевровых и хромовых".
"Куда же это все делось теперь?"
Молчал старик и думал…
"Ничего не знаю, – сказал наконец, – ничего не знаю, что постигло моего Государя и его Семью"…
А через десять дней, едучи к своей семье в Тобольск и встретив в Тюмени Жильяра, воспитателя наследника Цесаревича, крестясь, радостно говорил ему: "Слава Богу, Государь, Ее Величество и дети живы. Расстреляны Боткин и все другие".
"Трудно было понимать Чемадурова, – рассказывал Жильяр, – потому что он говорил без всякой связи".
Через три месяца старик умер в Тобольске, унося особой в могилу тайну своего заявления Жильяру. Было ли то внушение за время пребывания в Екатеринбурге? Было ли то самовнушение, как убеждение в невозможности допустить такое бесчеловечное злодеяние? Был ли это результат веры, что коронованные родственники не могли спасти их?
* * *
В. Н. Деревенько
Одним из первых, встретивших вступление наших войск в Екатеринбурге, был доктор Владимир Николаевич Деревенько; это бывший врач наследника Цесаревича.
Когда 8 марта 1917 года в Царском Селе генерал Корнилов объявил об аресте Государыни Императрицы и предупредил придворных чинов, что "кто хочет остаться и разделить участь арестованной, пусть остается, но решайте это сейчас же: потом во дворец уже не впущу", – доктор Деревенько остался в числе добровольно арестованных при больном в то время корью наследнике Цесаревиче.
В ночь с 31 июля на 1 августа Царская Семья, по постановлению Совета министров Временного правительства, покинула Царское Село и выехала для следования в Тобольск. Доктору Деревенько, как исключение, Керенским был дан отпуск и он приехал в Тобольск позже, вместе со своей семьей. Отдельно от Царской Семьи, но для присоединения к ней, приехали, также позже, в Тобольск фрейлина Ее Величества баронесса Буксгевден, камер-юнгфера Занотти, комнатные девушки Романова и Уткина и дети лейб-медика Боткина, но разрешили посещение Царской Семьи только доктору Деревенько.
23 мая 1918 года Царских детей в сопровождении оставшихся в Тобольске придворных комиссары Родионов и Хохряков привезли в Екатеринбург. Наследника Цесаревича и Великих княжон Ольгу, Татьяну и Анастасию Николаевен с Нагорным, Харитоновым, Труппом и мальчиком Седневым советские власти помещают в Ипатьевский дом, где уже живут в заключении раньше привезенные Государь, Государыня и Великая княжна Мария Николаевна, доктор Боткин, Демидова, Чемадуров и Седнев. Затем Татищева, Гендрикову, Шнейдер и Волкова увозят с вокзала в тюрьму, где уже содержался приехавший в Екатеринбург с Государем Долгоруков. Остальным комиссары объявляют: "Вы нам не нужны" – и приказывают покинуть пределы Пермской губернии.
Доктору Деревенько и здесь оказывается возможным составить исключение: он берет свои вещи, оставляет вагон, и в то время, как остальных прицепляют к поезду и отправляют в Тюмень, он нанимает в городе комнату на частной квартире, живет спокойно все время здесь, и 25 июля застает его в Екатеринбурге.
Исключение не ограничивается только жизнью в городе: доктор Деревенько посещает, вначале довольно часто, заключенных в доме Ипатьева и пользует больного наследника Цесаревича.
Одновременно он работает в городе на частной практике и приобретает обширную клиентуру почти исключительно среди многочисленного еврейского населения города.
Когда в Екатеринбург приехал некий Иван Иванович Сидоров и стал искать возможности установить сношения с заключенными в Ипатьевском доме, его направили к доктору Деревенько. Последний сговаривается с бывшим в то время комендантом дома особого назначения Авдеевым и лично дает распоряжение о ежедневной доставке Царской Семье молока, яиц, масла и пр.
Но вот 5 июля вместо Авдеева комендантом назначается Янкель Юровский. Принесших в этот день молоко и прочее женщин задерживает охрана; выходит Янкель Юровский: "Кто носить дозволил?"
"Авдеев приказал по распоряжению доктора Деревенько".
"Ах, доктор Деревенько. Значит, тут и доктор Деревенько", – отмечает Янкель Юровский.
Числа 6–7 июля Деревенько был приглашен Янкелем Юровским в дом Ипатьева и после этого посещения прекратил навещать заключенного больного наследника Цесаревича, а поступил на службу в советский военный госпиталь.
Янкель Юровский не простой еврей – житель Екатеринбурга; он не только комендант дома особого назначения, он вместе с областным военным комиссаром евреем Исааком Голощекиным – секретные главари местной областной чрезвычайки.
Наступают ужасные дни 8 – 18 июля: пристреливают Татищева, Долгорукова, Нагорного, Седнева, Боткина, Демидову, Харитонова, Труппа; выполняются кровавые трагедии в Ипатьевском доме, в Алапаевске; перевозятся в Пермь для расстрела позже Гендрикова, Шнейдер, Волков…
Доктор Деревенько 25 июля участвует в торжественных встречах и чествованиях наших войск в Екатеринбурге.
Когда 17 июля по обыкновению женщины принесли в дом Ипатьева молоко, им объявили: "Идите и больше не носите". Узнав потом о расстреле бывшего Царя и о вывозе Семьи, они бросились к доктору Деревенько… "Доктор ничего не знал, сильно смущен был и в лице изменился".
Он приглашен офицерами на розыски тел у шахты в Коптяковском лесу; он участвует в протоколах осмотра дома Ипатьева следственной властью. Когда на дне шахты находят хирургически отделенный чей-то палец и вставную верхнюю челюсть доктора Боткина, доктор Деревенько авторитетно и категорически заявил: "Палец – это доктора Боткина". "Палец, – говорит экспертиза в Омске, – тонкий, длинный; палец принадлежит человеку, привыкшему к маникюру; палец – выхоленный; палец можно скорее признать принадлежащим женщине".
Странно, что Чемадуров, в бессвязном повествовании Жильяру еще до находки пальца, но видавшись в Екатеринбурге с доктором Деревенько, говорит, что убиты Боткин и все другие, а Государь и вся его Семья живы.
Когда исполняющим дело прокурором Кутузовым через газетные объявления приглашались для показания все что-либо знавшие по Царскому делу, доктор Деревенько не пришел дать своих показаний. Он не был допрошен никем: ни следователем Наметкиным, ни членом суда Сергеевым, ни прокуратурой – никем. А когда дело перешло в руки следователя Н. А. Соколова, горячо взявшегося за допросы всех состоявших при Царской Семье придворных, доктора Деревенько в Екатеринбурге не оказалось: он перевелся куда-то в глубь Сибири, а ныне остался в Томске у большевиков.
Странный характер имел доктор Деревенько, странный был человек.
Если для жителей города Екатеринбурга, истомленных гнетом советского режима, день 25 июля был светлым, радостным праздником, то для вступивших в город русских людей этот день был полон самых тяжелых, ужасных новостей. Никто не хотел верить в возможность убийства всей Царской Семьи; никто не мог допустить существования в человеке, в людях зверства такого небывалого размера. Слухи, одни фантастичнее других, одни невероятнее других, быстро распространялись по городу, и все цеплялись за малейшие лучи надежды, отталкивая от себя кошмарную картину, которую поневоле выставляли комнаты дома Ипатьева.
При таком тяжелом настроении люди приступили к розыскам правды.