Отец Петрарки, флорентийский нотариус, как и земляк его великий Данте, покинул родину из-за политических распрей. Семья обосновалась в Провансе, в Авиньоне. Франческо учился на юридическом факультете университета в Монпелье. Но юристом, как мечтал его отец, он не стал, а посвятил всю свою жизнь поэзии. "Книга песен", в которую Петрарка вложил все свои творческие силы, построена на двух темах: любви и ненависти. Любовь к прекрасной белокудрой Лауре, а ненависть к папскому дворцу в Авиньоне и к правителям Италии.
А Италия, разрываемая феодалами, защищавшими только личные интересы и продававшими родину, распалась на отдельные области, и это привело к полному крушению национальной независимости. Правители впустили иноземные войска. Потеряла свое влияние и церковь.
К усобицам зовут и бьют тревогу
Колокола, назначенные богу, -
писал Петрарка, сетуя в песне "Моя Италия" на столпов церкви, продавшихся феодалам. Для того чтобы как-то существовать материально, Петрарка принял духовный сан, стал близок к папской курии в Авиньоне и тут воочию увидел ее низость, продажность и развращенность. Он обрушивался на нее в сонете:
Источник горестей, обитель гнева,
Храм ереси, рассадник злых препон,
Когда-то - Рим, а ныне Вавилон…
Здесь, понятно, подразумевается и само просится в рифму - Авиньон.
У Петрарки неподалеку от Авиньона, в городке Фонтен де Воклюз, было поместье на берегу Сорги, куда он убегал, когда пребывание возле папы становилось невыносимым. И в одном из своих сонетов он писал:
Покинув нечестивый Вавилон,
Приют скорбей, вместилище порока,
Я из бесстыдных стен бежал далеко,
Чтоб длительный был век мой сохранен.
Я здесь один. Любовью вдохновлен,
Пишу стихи, рву травы у потока,
Мечтаю вслух, парю душой высоко.
Тема любви у Петрарки вылилась в сонетах и песнях, посвященных Лауре. Свою даму сердца Петрарка встретил впервые на утренней мессе в церкви Святой Клары в Авиньоне. Было это 6 апреля 1327 года. С тех пор двадцать два года он посвящал ей сонеты и мадригалы, подобно трубадурам XIV века, избиравшим для куртуазной лирики именно гордых и недоступных светских красавиц - чужих жен. Супругом Лауры был авиньонец Гуго де Сад. Лаура родила ему одиннадцать детей, из которых один стал предком знаменитого в XVIII веке писателя маркиза де Сада, родоначальника "садизма". Вот об этой Лауре де Сад Петрарка писал:
Горю Лаурой, верен ей одной,
Вот лик ее, то гордый, то простой.
То строг, то благ, то хмурясь, то ликуя,
То сдержанность, то жалость знаменуя,
Он ласковый, иль гневный, иль немой.
Лаура скончалась сорока лет от свирепствовавшей в Европе чумы. Но Петрарка продолжал писать ей песни и сонеты еще в продолжение десяти лет. Это цикл "На смерть мадонны Лауры". Вряд ли эти чувства были подлинными человеческими, мужскими и искренними. Здесь, видимо, сама поэтическая форма рождала в поэте потребность найти предмет своей придуманной страсти и честно служить ему своей лирой всю жизнь. Когда смотришь на портрет Петрарки, то почему-то кажется, что он вообще ничего и никого никогда не любил, кроме своей высокой поэзии.
В Фонтен де Воклюзе над Соргой стоят руины замка, принадлежавшего другу Петрарки, кавайонскому епископу Филиппу де Кабассолю. В этом замке поэт часто гостил. На одной из стен развалин временем или каким-либо явлением природы образовалось огромное темное пятно, очертанием напоминающее человеческий профиль. Провансальцы прозвали это пятно Тенью Петрарки.
Но когда мы с Ольгой и Никой бродили по Авиньону, мне казалось, что нет, наверно, места на стенах неуклюжего папского дворца, куда бы не ложилась четыреста лет тому назад тень великого итальянского классика, поклонявшегося античной словесности, называвшего Цицерона своим "отцом", а Виргилия - "братом". Поэта, который, презирая средневековый религиозный фанатизм, верил в обновление Италии, в ее возрождение и мечтал о том времени, когда папский дворец снова водворится в Риме, считая, что только это может положить конец раздробленности его родины. Но поэт так и не дождался. Он умер за год до этого события…
Мы бродим по Авиньону, и странным кажется, что в кинотеатрах идут последние боевики, а в универсальном магазине широкая распродажа юбок и платьев мини и витринные куклы выряжены в платья и пальто до пят.
- Это еще "мертвый сезон", - говорит Ника, - вы бы посмотрели, что тут делается летом! Столько туристов, что некуда плюнуть.
Сейчас Авиньон спокойный. Старинные улицы бегут к набережной Роны. Почему-то по-русски эта река - женского рода. Какой досужий переводчик наградил этот поток мужественной силы и стремительности женским родом? Ведь это равносильно тому, что Дон назвать Доной, а Енисей - Енисеей. Рон - богатырь, а под Авиньоном в него впадают еще две реки - Дюранса и Сорга, та самая, которую вспоминает в своем сонете Петрарка:
To нимфа ли, богиня ли иная,
Из ясной Сорги выходя, белеет,
И у воды садится, отдыхая…
Домой, в Сен-Реми, мы ехали через городок Кавайон. Мы были приглашены на ужин к эгальерскому художнику Бернару Биго, и мне хотелось привезти им свежих форелей. В этот прелестный городок на берегу Дюрансы со множеством остатков римского владычества мы приехали во второй половине дня. Он весь утопал в еще густой, желтеющей листве могучих платанов.
На маленькой квадратной площади раскинулся по-южному живописный рынок, полный дынь, инжира и рыбы. Покупая у торговки рыбу, я заметила на стене дома, возле которой расположился рыбный лоток, надпись на мраморной доске. Она гласила: "В XIV веке на этом месте высился дворец, в котором епископ, кардинал Филипп де Кабассоль, эрудит и дипломат, родившийся в Кавайоне в 1305 году, принимал Петрарку в этом городе, где был епископом. Большая дружба объединяла две эти личности. Узнав о смерти Филиппа де Кабассоля в 1372 году, Петрарка воскликнул: "Эта смерть вызывает глубокую скорбь в моем сердце"".
Опять Петрарка! Я стояла с форелями в руках и внимательно читала эту надпись.
- Интересно? - улыбнулась Ольга, заметив мое волнение.
- Подержи форели. - Я сунула Ольге пакет с рыбой и быстро переписала надпись в свой блокнот…
Через час мы были в Эгальере, где ждали нас к ужину друзья Ники - семейство Биго.
Бернар Биго, еще молодой француз с густыми рыжеватыми волосами до плеч, в усах и бороде, радушно приветствовал нас, вскочив с белой шкуры, разостланной у камина в его гостиной. Он был босиком, в ярко-красной фуфайке, с массивной золотой цепью на груди и в очень узких черных бархатных джинсах. При всем этом колоритном виде у него были манеры хорошо воспитанного парижанина, он держался естественно и мило, говорил с отличным парижским акцентом, и казалось, что этот столичный человек просто вырядился для маскарада и сейчас пойдет в спальню, переоденется в нормальный костюм и вернется в приличном виде к гостям. Но ничего этого не случилось. Вбежала Мартина, его жена, высокая, тоненькая брюнетка с синими глазами и нежной кожей. На ней была длинная черная юбка и белая пуританская кофточка с манжетами. Я передала ей форели и попросила отварить их к ужину, чему Мартина была очень рада, а может быть, как хорошо воспитанная француженка, только сделала вид.
Ника вдруг заторопился, сказав, что он должен за кем-то зайти. Мы остались с хозяином, он усадил нас в мягкие кресла возле камина, и, конечно, разговор зашел о живописи. На белых стенах гостиной висели работы хозяина. Это была чисто абстрактная живопись с пятнами геометрических форм, закрашенных где-то мазками, где-то крапом, а где-то просто залитых краской. За этот приезд во Францию я навидалась абстрактных картин столько, что, признаться, они мне уже надоели.
Начались обычные вопросы, как я отношусь к абстрактному искусству, на что последовал обычный в этом случае ответ: "Если в этих пятнах есть для зрителя что-то значительное и что-то волнует его воображение, хотя бы своей декоративностью или гармонией, то как абстрактное искусство оно уже теряет свое значение и становится вполне конкретной деталью в окружающем мире. А чем это достигается - это уже секрет изобретателя и зависит от вкуса и степени утонченности или, наоборот, упрощенности мышления автора". Обычно абстракционисты этим вполне удовлетворяются, и тут также наши отношения сразу наладились. Ольга стала рассказывать Бернару разные парижские новости в мире художников, она, несмотря на свою приверженность к луврской классике, как-то умела разбираться в модернизме, и ей было интересно беседовать с Бернаром.
Вскоре вернулся Ника со своим другом, высоким, молодым Люсьеном. Оба были с гитарами, одеты в какие-то короткие куртки с галунами и кружевами. Вместо брюк на них были трико и сапожки. У Люсьена красная куртка и черное трико, у Ники желтая куртка и красное трико. Я поняла, что нам предстоит вечер с трубадурами.
Люсьен производил странное впечатление. Голова его поросла короткой темной щетиной, так же как щеки и подбородок, - позднее Ника объяснил мне, почему он так выглядит. Оказалось, что три месяца тому назад он порвал с любимой женщиной и так затосковал, что обрился наголо. Теперь волосы у него отрастают, но он решил не бриться и не стричься.
- А чем он занимается, ты можешь мне объяснить?
- Он отличный музыкант, с серьезным образованием. Но заработать невозможно без импресарио, без прессы, без выхода на сцену. И сейчас он поет в ресторанах. Вон видите, к его поясу привешен кожаный кошель, туда он кладет свой сбор, выступая между столиками.
- А ты что делаешь в этом костюме?
- Я помогаю ему. Подыгрываю на гитаре, но мой номер - это чтение стихов и рассказов. Вот так подрабатываем на хлеб…
Мы ужинали в столовой, за отлично сервированным большим столом. Мартина, как все француженки, хорошая повариха, угощала нас мягкими пресными грушами авокадо. Разрезав их пополам и вынув из середины большую кость, она наполнила выемку острым соусом, и я впервые попробовала у них этот фрукт-овощ, это было очень вкусно и, видимо, сытно. Форели тоже были отлично сварены и лежали на блюде, голубые, как лезвия стальных ножей.
За столом молодые люди начали острить и хохотать до упаду, как это часто бывает с молодыми. Их смешили совершенно неожиданные вещи, понятные только им одним, и удержу нет этим взрывам молодой радости.
Пить кофе мы перешли в гостиную, к камину, и тут начался концерт. У Люсьена оказался сильный красивый голос. Пел он только народные песни и всего Брассанса, что мне было чрезвычайно приятно, поскольку я третий год занимаюсь переводами стихов-песен этого поэта-трубадура. Брассанс открыто выступает против буржуазной, мещанской морали.
Люсьен пел Брассанса, конечно, не так, как сам автор поет свои стихи, не претендуя на исполнение, очень скромно и просто, подыгрывая себе на гитаре. Люсьен пел артистичнее, выразительнее и по-молодому темпераментнее. Играл он на гитаре с большим мастерством, между песнями играл Баха, Равеля, Альбениса. Когда Ника сказал Люсьену, что я перевожу песни Брассанса, то он внезапно спросил меня:
- А "Сатурна" вы переводили?
- Нет, я даже его не слышала.
И под аккомпанемент двух гитар Люсьен очень хорошо исполнил эту старинную песню Брассанса.
- А вы можете перевести эту песню сейчас? - спросил Ника.
- Попробую. Пусть только Люсьен запишет мне слова. - И началась игра. Люсьен записал мне текст, я села в сторонку за камин и начала переводить. Это было необычайно интересно.
Люсьен и Ника играли, пели, рассказывали всякие истории. Но ничто уже не могло отвлечь или рассеять меня. Строчки приходили сами собой. И я довольно быстро перевела "Сатурна".
И вот уже Ника, не без труда разбирая написанные мною строчки, пытается продекламировать мой перевод.
- А что, если бы вы с Люсьеном приехали к нам в Москву и выступили вот в этих костюмах трубадуров?
И мы размечтались о том, как было бы интересно, если б Люсьен пел Брассанса у нас с эстрады, а перед каждой песней Ника читал бы ее в моем переводе. В моем воображении уже возникли эти две занятные фигуры в костюмах трубадуров, с их гитарами, рассказами и песнями.
Поздно вечером мы вышли из дома Бернара Биго. Хозяева нас провожали. Дворик был освещен только светом из окон, и все это напоминало какую-то старинную гравюру. Ника усадил нас в лимузин и долго не мог разогреть машину. Мотор всхлипывал, замирал, потом снова начинал тарахтеть, а Ника со своим трогательным акцентом говорил, смеясь:
Сатурну долго надо будет
Часы песочные крутить!
Винсент и Фредерик
Сидя в баре у Сильвио, мы с Ольгой просматриваем занятный "Путеводитель по мистическому Провансу".
- Сегодня едем в Арль, - решает Ольга, разглядывая старинную гравюру с изображением древнеримского кладбища Алискампов в Арле. - Вот смотри, эти гробницы и сейчас стоят в аллее платанов.
- Я слышала, что это название Алискампы соответствует античным Елисейским Полям - блаженство праведников.
- Очень может быть. Во всяком случае, по созвучию это близко. Между прочим, это, кажется, единственное место древнероманской эпохи, которое попало на холст Ван Гогу. У него есть этот пейзаж, довольно мрачная аллея и прогуливающийся по ней господин в зеленом фраке.
Нашу беседу прерывает вбежавший в бар Ника.
- Садись скорей завтракать! - командует Ольга. - Сегодня едем в Арль.
Ника всегда готов везти нас куда угодно, тем более что он знает наизусть все места. И вот мы снова в лимузине, и снова перед нами прелесть пустых в это время года белых дорог. Камыши, кипарисы, беленькие "масы" с черепицей на крышах и солнце. Вспоминаются строчки из письма Ван Гога другу-художнику Эмилю Бернару:
"О прекрасное солнце здешнего лета, - оно ударяет в голову, и неудивительно, что от этого становишься "тронутым", но так как я был им и раньше, то я наслаждаюсь вполне".
Мы едем мимо сжатых полей пшеницы, и все здесь напоминает пейзажи Ван Гога. Он всегда был опален солнцем. Он сгорел в этих полях, гениальный Винсент, работая на желтом поле, под желтым солнцем, и это, конечно, было гибельным для его нервов и кровеносных сосудов.
Я помню, как мой дедушка Суриков шестидесяти шести лет ездил в Ялту в июле и лежал там на пляже по четыре часа под палящим солнцем, а потом бултыхался в море, а потом еще шел в горы на прогулку. Это было в 1915 году, и никто из врачей тогда не останавливал его от этого безумия. Только теперь медицина распознала, что такое чрезмерное облучение солнцем. А дедушка умер шестидесяти семи лет: можно сказать, еще совсем молодым, от полного склероза сосудов. Так солнце, порождающее жизнь, может пресечь ее, если общаться с ним чаще и дольше, чем следует.
Ван Гог любил желтую мажорную гамму цветов, от лимонной до оранжевой. "Я выкрасил маленький домик, в котором я живу, в светло-желтый цвет, ибо хочу, чтобы он был для каждого источником света", - писал Ван Гог. В этом домике он жил в Арле, оттуда с мольбертом и холстом ходил на пейзажи в поля, мимо которых мы сейчас едем.
Арль - он и сейчас вангоговский. Золотой в лучах октябрьского солнца и лиловый в тенях, он зазывал нас в свои узенькие улицы, раскрывал для нас свои табачные лавочки, предлагая повертеть рулетки со множеством открыток, выставлял для нас к порогам магазинов груды местной керамической посуды, грубоватого, но прелестного фаянса и стекла и плетенных из камыша изделий.
Незаметно очутились мы перед кафедральным собором Святого Трофима, того самого, о котором Ван Гог писал брату Тео: "Здесь есть готический храм, который я начинаю считать замечательным, храм св. Трофима. Но в нем я нахожу нечто странное, нечто чудовищное, нечто уничтожающее, как призрак. Этот чудный памятник такого величественного стиля представляется мне как бы из другого мира, с которым у меня так же мало общего, как со славой Рима времен Нерона…" Эти строчки из письма Винсента здесь, в Арле, полном остатков романской культуры, открывают сущность Ван Гога, тянувшегося не к холодному величию римлян-поработителей, не к их следам, которые существуют сейчас главным образом для кино и фотокамер туристов, а к человеку на земле Прованса, к жнецу, пахарю, к прачкам на Роне, к платанам и кипарисам, к светлым дорогам, к болотам Камарги, где до сих пор царствуют табуны диких белых лошадей, манады черных быков с тонкими рогами полумесяцем и розовые мечтатели фламинго, стоящие в воде на одной ноге. Единственный в своем роде, Винсент любил землю и писал ее и тех, кто тоже любил ее и трудился на ней.
А храм Святого Трофима действительно особый. Мы с Ольгой рассматривали резьбу по камню, украшающую фризы и капители колонн.
- Вот здесь, - пояснила мне Ольга, - больше чем где-либо язычество сливается с христианством. И для тех, и для других лев служил символом мудрости и бесстрашия. Ты посмотри, ведь весь портал посвящен "львиной теме".
И мы рассматриваем львов, преследующих коз, пророка Даниила, брошенного в ров со львами, львиные головы в орнаментах; львы у ног четырех апостолов, стоящих между колоннами портала, и крылатые львы у ног Саваофа в овальном барельефе над дверью. А дверь! Неописуемой красоты, двустворчатая, вся в медных бляхах, схваченная завитушками бронзовых скоб, так хорошо, что трудно глаза отвести!
Отсюда Ника везет нас к древнеримской арене. И я вспоминаю детство, когда мы всей семьей, с отцом, Петром Петровичем, ездили в Арль. Вот она, арена, прекрасно сохраняемая арлезианцами. Ступени лестниц, ведущих на амфитеатры, такие высокие, что влезать на них было неудобно, разве что в римских сандалиях. Я на своих каблуках измучилась, прежде чем долезла по этим древним брусьям до второго этажа. Но то, что я увидела между арками, вознаградило меня за все муки восхождения. От тишины и красоты пустынной арены повеяло таким величием веков, хранящих торжественное молчание, что я долго стояла, не в силах оторваться от этой глубины синего неба и чистоты серого камня.
Когда-то мы с отцом смотрели тут бой быков. Корриды бывают и теперь в летние сезоны, и тогда приглашаются "на гастроли" знаменитые испанские матадоры. Сейчас здесь - пустыня.
Мы выходим на круглую улицу, опоясывающую этот колизей. Вот и маленький ресторанчик под вывеской "Арена", в котором я обедала, когда еще ходила в белой матроске, с двумя косичками, торчащими из-под соломенной шляпы. Мы остаемся пообедать, а потом продолжаем нашу удивительную, беспорядочную экскурсию по Арлю. Снова кружим в нашем лимузине.
Гостиница "Жюль Сезар" - Юлий Цезарь. В медальоне барельеф с профилем великого полководца.
- Мы можем здесь остановиться на ночь, если хочешь, - хитро улыбается Ольга, зная мою неприверженность к гениальному узурпатору.
- Ни за что! - возмущаюсь я. - Лучше просижу всю ночь на каменной скамье какого-нибудь здешнего бульвара!