В этой книге историю своей исключительной жизни рассказывает легендарный Томи Лапид – популярнейший израильский журналист, драматург, телеведущий, руководитель крупнейшей газеты и Гостелерадио, министр юстиции, вице-премьер, лидер политической партии… Муж, отец и друг… В этой книге – его голос, его характер и его дух. Но написал ее сын Томи – Яир, сам известный журналист и телеведущий.
Это очень личная история человека, спасшегося от Холокоста, обретшего новую родину и прожившего выдающуюся жизнь, и одновременно история становления Государства Израиль, свидетелем и самым активным участником которой был Томи Лапид.
Содержание:
-
Глава 1 1
-
Глава 2 2
-
Глава 3 3
-
Глава 4 5
-
Глава 5 6
-
Глава 6 7
-
Глава 7 8
-
Глава 8 9
-
Глава 9 10
-
Глава 10 11
-
Глава 11 12
-
Глава 12 13
-
Глава 13 13
-
Глава 14 15
-
Глава 15 16
-
Глава 16 17
-
Глава 17 18
-
Глава 18 20
-
Глава 19 20
-
Глава 20 22
-
Глава 21 23
-
Глава 22 24
-
Глава 23 25
-
Глава 24 25
-
Глава 25 26
-
Глава 26 27
-
Глава 27 28
-
Глава 28 29
-
Глава 29 30
-
Глава 30 30
-
Глава 31 31
-
Глава 32 32
-
Глава 33 33
-
Глава 34 34
-
Глава 35 35
-
Глава 36 35
-
Глава 37 36
-
Глава 38 37
-
Глава 39 37
-
Глава 40 39
-
Глава 41 39
-
Глава 42 40
-
Глава 43 41
-
Глава 44 43
-
Глава 45 45
-
Глава 46 45
-
Глава 47 47
-
Глава 48 47
-
Глава 49 48
-
Глава 50 49
-
Глава 51 50
-
Глава 52 51
-
Глава 53 53
-
Глава 54 54
-
Глава 55 54
-
Глава 56 55
-
Глава 57 57
-
Глава 58 58
-
Глава 59 59
-
Глава 60 60
-
Благодарности 61
-
Сноски 61
Яир Лапид
Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа "Томи" Лапида
© Издательство "Синдбад", 2017
Глава 1
Я пишу эту книгу после своей смерти. Большинство людей ничего не пишут после того, как умрут, но я ведь не отношусь к большинству.
А впрочем, может, и отношусь. Моя биография настолько полна противоречий, что порой мне (и не только мне) казалось, что я вобрал в себя всех, кого когда-либо встречал. При рождении мне дали два имени: Йосеф – в честь деда, которого я не знал, и Томи – в честь принца из какой-то забытой ныне венгерской династии, и я всю жизнь носил оба имени. Я был самым знаменитым атеистом в Израиле, откровенным и рьяным противником ортодоксов, но представлял собой классический пример еврейской судьбы. Меня ненавидели, но я был очень популярен – образованный и благовоспитанный европейский интеллектуал и одновременно страстный трибун, известный своими вспышками гнева; шовинист-консерватор, способный по достоинству оценить красивую женскую фигуру, и любящий муж известной писательницы-феминистки, основавший первый в стране женский журнал; сноб, любивший Рембрандта, Моцарта и Брехта, и популярный оратор, увлекавший и воодушевлявший толпу своими точными лозунгами; левак, поддерживавший идею раздела страны, и правый националист, которому Менахем Бегин поручил управление единственным в стране телевизионным каналом; сирота, сошедший с корабля в одних-единственных штанах, и богатый буржуа, запачкавший свой галстук в лучших ресторанах Европы.
Я развлекал эсэсовцев на железнодорожной станции своего родного города, чтобы тайком проносить мороженую конину в подвалы гетто, а в семнадцать лет был мобилизован в армию страны, которую не знал, и мной командовали офицеры, язык которых я не понимал. На службе этой стране я был приглашен в Белый дом, на Даунинг-стрит, 10, в Елисейский дворец, в Запретный город в Пекине и в Раштрапати-Бхаван в Нью-Дели; я обедал с Бараком Обамой, пил кофе с Арафатом, чокался с Николя Саркози, шел за гробом Уинстона Черчилля, был спутником Бен-Гуриона в поездках по странам третьего мира… но моя мама все равно считала, что я недостаточно преуспел в жизни.
Я прожил жизнь страстно, без угрызений совести, как только и мог жить человек, чудом избежавший верной смерти. Длинноногие девицы крутили передо мной идеальными попками от кабаре "Лидо" в Париже до отеля "Мираж" в Лас-Вегасе. Для меня играл Луи Армстронг, мне пели Элла Фицджеральд и Рита Яхан-Фаруз, я вручал приз на церемонии немецкого "Оскара" вместе с мертвецки пьяным Джеком Николсоном, на моей свадьбе был шафером Дэнни Кей, я помогал надевать противогаз во время ракетного обстрела Тель-Авива Джеку Мэйсону… Я работал автоэлектриком, юристом, журналистом, бизнесменом, политиком и снова журналистом. Я писал юмористические рассказы и весьма популярные путеводители. Сборники моих статей были бестселлерами, как и моя кулинарная книга, мои комедии имели большой успех в израильских театрах, – но все, включая меня, считали, что моя жена пишет лучше меня.
Менахема Бегина я разочаровал, с Ариэлем Шароном отношения у меня были запутанные, как у отца с сыном; на Эхуда Барака я накричал; Биньямин Нетаньяху утверждает, что без меня не смог бы осуществить финансовую революцию, которая спасла страну; Эхуд Ольмерт, один из двух моих лучших друзей, сидел возле моей постели, когда я умирал, и плакал.
А как я ел! Я ел венгерские колбаски, горячие французские багеты прямо из печи, зрелые голландские сыры, миски дымящегося хумуса с вареными бобами в Абу-Гош, густые мясные похлебки на севере Соединенных Штатов, пирожные со взбитыми сливками в Вене, пухлые, как ручки Гретхен, сосиски в Берлине, суши в Японии, чикен-тикку в Бомбее; однажды в Бирме я пил какое-то кошмарное вино, а позднее узнал, что для улучшения вкуса его выдерживают в сосудах с эмбрионами обезьян; я ел все, ел больше всех, но всегда оставался голодным.
Однако надо все же объяснить эту крайне необычную возможность – писать автобиографию после собственной смерти. Итальянский драматург XVIII века Карло Гольдони писал: "Тот, чей образ остается в сыновьях, умирает лишь наполовину".
Я пишу сейчас рукой моего сына Яира и по-прежнему подавляю его своим авторитетом, как это неоднократно случалось, пока я был жив. Признаю – это не очень справедливо. Я и раньше бывал к нему несправедлив, но он все равно любит меня той беззаветной и безусловной любовью, с которой дети готовы принимать наш образ, который мы сами создали в их воображении.
Без ведома Яира я готовил его к этому моменту с дня его рождения. Я много раз рассказывал ему историю своей жизни. И как всякий хороший рассказчик (а какой венгерский еврей не является таковым?), я сдабривал свои истории пикантными анекдотами, украшал жемчужинами причудливых образов – людьми злыми и добрыми, всегда побеждающими и вечно побежденными, незабываемыми пейзажами, острыми ароматами и удивительными открытиями, порой неприятными, когда речь шла о человеческой природе и слабостях.
Яир слушал. Он был серьезным и грустным ребенком, у него почти не было друзей, и я с радостью восполнял их отсутствие, не утруждая себя вопросом: не я ли сам создал вокруг него эту пустоту? Мне вспоминается (это было в конце 60-х, когда мы вернулись из Лондона с новой коллекцией пластинок): я сижу в своем маленьком кабинете на Яд-Элияху, слушаю "Волшебную флейту" Моцарта на старом проигрывателе и в приступе восторга дирижирую оркестром своими толстыми белыми пальцами (всегда терпеть их не мог!). Я заметил Яира рядом с собой только через несколько минут. Он сидел на полу и подражал мне, дирижируя маленькими детскими пальчиками произведение, которое раньше никогда не слышал! Тогда я испугался и продолжал бояться еще многие годы, что, копируя меня, мой сын, как дети многих успешных людей, не будет заботиться о развитии собственного "я", своей личности, и превратится в Санчо Пансу моих воспоминаний. Я ошибся. И – крайне редкий случай – был очень рад тому, что оказался неправ.
Смерть – квинтэссенция жизни. Она раскрывает перед тобой суть самых важных вещей: отцовства, семьи, любви. Оглядываясь назад, я ни о чем не жалею. Раскаяние – это черта характера, которая, и я заявляю это с полной ответственностью, мне несвойственна. Проверить качество пудинга можно только на вкус – я всегда повторял эту английскую поговорку своим детям. Если пудинг не удался, никакие разговоры не помогут его исправить, а если он хорош, то повар достоин аплодисментов. У меня было трое успешных детей, осталось двое. Кое-что удалось на моей кухне.
Я никогда не страдал излишней скромностью, но должен признаться – и не подумал бы взяться за эту книгу, если бы собственные похороны не произвели на меня столь сильного впечатления. Они, несомненно, имели головокружительный успех. Над моей могилой плакал премьер-министр, в проходах теснились многие сотни людей, присутствовал весь цвет израильской прессы, и, естественно, мне удалось спровоцировать еще один, последний, скандал – тем, что впервые за всю историю государства на религиозном кладбище были устроены светские похороны.
Религиозная пресса возликовала, когда стало известно, что меня собираются похоронить на кладбище Кирьят-Шауль. Именно в этих случаях религия вторгается в нашу жизнь – в начале и в конце, когда у нас нет никакой возможности противостоять. Представьте, каково было их разочарование, когда вместо кадиша они услышали над моей могилой "My Way" Фрэнка Синатры. Честно говоря, все чуть было не сорвалось: прямо перед тем, как меня надо было опускать в могилу, надо мной встал раввин Глойберман из Хабада, один из тех махеров, которых я всю жизнь ненавидел, и начал бормотать что-то невразумительное – заботясь при этом, конечно, о том, чтобы попасть в объективы телевизионных камер. Яир, особо не церемонясь, опустил на его плечо свою ручищу и велел ему исчезнуть. Может, мне в моем положении уже не стоило злорадствовать, но я никогда в жизни не упускал случая как следует поскандалить или поесть всласть, ну а сейчас и подавно – не стоит изменять своим принципам.
Выходя с кладбища, Шула шепнула на ухо Алуш (Ализе Ольмерт): "Мне так стыдно!" – "Почему?" – спросила Ализа. "Я всегда знала, что он важный, известный человек, – сказала Шула, – но только сейчас до меня дошло – я не представляла себе – до какой степени".
Не сердись на себя, Шуленька, я тоже не понимал.
Мне много раз предлагали написать автобиографию, но я всегда чувствовал, что на самом деле люди хотят, чтобы я написал их биографии, видя во мне всего лишь подходящий инструмент.
В моем компьютере есть несколько попыток написать историю моей жизни, но я так ни разу и не смог пойти дальше двух-трех страниц. Мне никогда не удавалось определить, что важно, а что нет. То, чем я занимался в текущий момент, всегда казалось мне самым важным. На сайте шахматных блиц-партий сохранилась 31 371 моя игра с противниками со всего мира. Абсолютно все они, каждая из них, во время игры казались мне делом жизни и смерти. Может, и неудивительно, что ни жизнь, ни смерть я не воспринимал серьезно. Поздравляя с семидесятилетием Баррана, с которым подружился в гетто, я написал: "В нашем случае было гораздо труднее добраться до пятнадцатилетия, чем до семидесятилетия".
Только после смерти я осознал (или признал), что был последним.
Нет никакой заслуги в том, чтобы быть последним в своем роде. Я просто представляю собой еще одно доказательство того, что атеизм и любовь к голубцам – продлевающая жизнь комбинация. Быть последним – это не привилегия, а работа. Я был последним из тех, кто, выжив в Катастрофе, заседал потом в Кнессете и правительстве. После меня в этих креслах из оленьей кожи уже не будет сидеть ни один человек, хранящий в памяти самое страшное событие в истории человечества.
Я был последним, кто помнил довоенную Европу, старый мир хрустальных люстр и женщин в длинных атласных платьях, грациозно опиравшихся на руки элегантных мужчин. Я был последним из израильских государственных деятелей, кому довелось присутствовать на выступлении Черчилля в парламенте, быть свидетелем возникновения "железного занавеса", а потом и его падения; приплыть в Израиль на утлом суденышке, услышать по радио на коротких волнах новость о провозглашении Государства Израиль в ООН, служить в армии в 1948 году и лично присутствовать при смерти бога.
Мой добрый друг лауреат Нобелевской премии Эли Визель сказал однажды: "Воспоминания – это мое основное занятие". Для меня же, в отличие от него, воспоминания всегда были скорее хобби. Я был слишком занят и жил слишком неистово, чтобы жертвовать своим настоящим ради прошлого. Только сейчас с удивлением, смешанным с гордостью, я понимаю, что был последним участником тех самых событий, в которых был когда-то первым, – что я завершал именно то, что когда-то начинал.
Глава 2
Как правило, большинство людей не могут точно определить границу между детством и отрочеством. А я могу. Я стал взрослым в 12 лет, в ночь с 18 на 19 марта 1944 года.
Это была ясная, усеянная звездами ночь. Мы с отцом шли по пустынной улице, и я твердил "sum, es, est…", повторяя вслух заданное на завтра по латыни.
– Красивая ночь, – сказал я, чтобы отвлечься.
– Да.
– Мама уже добралась до Будапешта?
Она отправилась туда, потому что ее сестре, тете Эдит, сделали операцию.
– Да. Она уже у бабушки с дедушкой, наверняка показывает им твою фотографию, – улыбнулся отец.
– А можно мне спать вместе с тобой в кровати?
– Да.
В шесть утра я еще был ребенком. Спал на широкой кровати рядом с отцом, укрываясь с ним одним одеялом. Отец был крупным, толстым человеком (даже толще, чем я в его годы), и его теплое дыхание служило мне спокойным, размеренным метрономом в той вселенной, которая, как я каким-то детским чутьем понимал, вот-вот сойдет с ума.
Это была не первая моя встреча с войной. Я уже обжегся однажды, тремя годами ранее, когда мне было девять с небольшим. 5 апреля 1941 года венгры вторглись в Югославию. Мама и тогда находилась у родителей в Будапеште (она ездила туда три раза в год), и мы с отцом собрали три чемодана и поехали в столицу, Белград, чтобы укрыться у родственников. В ту ночь Белград бомбили. Это была самая массированная атака немцев после бомбежки Роттердама, и дом, в котором мы находились, пострадал от зажигательной бомбы. Мы бежали оттуда, спасая свою жизнь. Я помню, как содрогался дом, но еще отчетливее помню вид улицы, на которой горели, как огромные спичечные коробки, все дома. Охваченные страхом люди метались по улицам, и отец сказал: "Пойдем к Дунаю". Сверху падали горящие балки и камни, и я побежал зигзагами. Отец кричал мне, что это не поможет, потому что нам не видно, что и откуда падает, но я все равно продолжал бежать, а он – странный и старомодный доктор Лампель – шел размеренно, не теряя достоинства даже в этом бедламе, неся в правой руке наш саквояж. На бегу я услышал грохот и обернулся – рядом со мной упал горящий телеграфный столб. Я сделал "зиг", а он упал в "заг".
Я часто говорил своим друзьям, уроженцам Израиля, что они понятия не имеют, что такое война, и они всегда обижались. Что же, возмущались они, разве война Судного дня не была войной? А война в Персидском заливе? А первая Ливанская война? А вторая? Я несколько снисходительно объясняю им, что война, настоящая война, происходит не так. В настоящей войне бои не ведутся только на отдаленных фронтах. В настоящей войне каждый день могут погибать две с половиной тысячи израильтян, а в больницы могут поступать десятки тысяч раненых. В настоящей войне будут потоплены суда в Хайфском порту, Министерство обороны в центре Тель-Авива исчезнет с лица земли, правительственные учреждения будут охвачены пламенем, от городов на севере, в центре и на юге страны – Нагарии, Нетании, Димоны – не останется камня на камне.
Настоящая война, представьте себе, начинается так: большая часть страны остается без электричества; шоссе перекрыты сгоревшими машинами; поезда не ходят; порты заминированы; границы страны наглухо закрыты; военно-воздушные базы уничтожены; Армия обороны Израиля героически сражается, хотя все заранее разработанные планы нарушены; тыл пока держится – несмотря на то, что в первую неделю войны погибли пятнадцать тысяч человек и сто тысяч были ранены; телевидения нет; радио пока еще работает – по нему просят сдавать кровь.
Они замолкают и смотрят на меня, а я молча смотрю на них, но не рассказываю им того, что я понял на пылающих улицах Белграда, по которым шел взрослый мужчина в строгом костюме, преисполненный решимости сохранять достоинство в глазах сына, метавшегося вокруг него: в настоящей войне выживший не испытывает облегчения, он чувствует вину. Всю жизнь я нес бремя этой вины. Почему отец, а не я? Почему из двадцати четырех учеников моего класса я оказался в числе семи выживших? Надеюсь, это не прозвучит слишком странно, но я чувствовал себя вдвойне виноватым, поскольку был послушным ребенком, уважавшим старших и всегда старавшимся всем понравиться. А все хотели, чтобы я умер. Учителя, соседи, правительство, страна, все власть имущие. Все считали, что моя обязанность – умереть, а я заупрямился и выжил. Война заставила меня перестать быть хорошим ребенком, и я больше никогда уже им не был. Я выбрал зиг, а не заг.