Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа Томи Лапида - Яир Лапид 10 стр.


Но самой привлекательной чертой Хавы (которая позже стала известна как профессор социологии Хава Этциони-Халеви) было то, что она была абсолютной израильтянкой. Как и любая другая девушка, Хава стремилась познакомить своего друга-солдата с завидующими подружками, и я оказался в окружении девушек, бросавших на меня смущенные взгляды, болтавших и хихикающих, в то время как я безуспешно пытался понять их быстрое щебетание на иврите. Благодаря Хаве я узнал, что такое "святая троица": фалафель, салат и газировка, от нее я впервые услышал о политике и высшем образовании, она переводила для меня с иврита книги, которые я не мог одолеть сам, читала вслух заголовки статей в газетах и впервые дала мне послушать песню молодой израильской певицы Шошаны Дамари под названием "Анемоны". Я не знал, что такое анемоны, но песня мне понравилась, и певица тоже.

Она говорила, а я слушал (признаюсь, это был последний случай таких взаимоотношений в моей жизни) и не мог наслушаться. Мои югославские друзья все еще томились в языковой клетке, а я уже вырвался на свободу, в мир настоящих израильтян.

* * *

Капитан Шехнер, который по-отцовски наблюдал за нашим романом, усмотрел возможность, которую сам же и реализовал, – когда подошел срок моей демобилизации (в то время срочная служба длилась два с половиной года), он уговорил меня остаться еще на полгода сверхсрочно, чтобы скопить немного денег. Я подписал контракт и сделал большой шаг вверх по лестнице армейской иерархии, получив звание младшего сержанта.

Мои югославы расставались со мной со слезами на глазах. Каждый пошел своей дорогой. Барран уехал в кибуц и женился на красавице-еврейке из Йемена. У них родились пятеро детей, а потом тринадцать внуков, Мато-большой стал сутенером во Франкфурте, Мато-маленький уехал в Аргентину и разбогател, Оскар работал на сахарном заводе, остальные тоже как-то устроились. Общались мы довольно редко, но один раз в году, в праздник Суккот, обязательно собирались в лесу Бен-Шемен вместе со всеми, кто приплыл на "Кефале", с их детьми и внуками. Кто-то доставал аккордеон, и начинались головокружительные танцы, на мангале жарились толстые колбаски, по рукам ходили бутылки золотистой сливовицы. В течение всего года я был венгром – после писателя-юмориста Эфраима Кишона, пожалуй, самым известным в Израиле, – но раз в году, во второй половине дня, становился настоящим югославом.

Месяцы сверхсрочной службы пришли и ушли – несмотря на все уговоры Шехнера, я отказался продлить контракт. За несколько дней до моего двадцатилетия мы со слезами попрощались с Хавой, клянясь друг другу в вечной любви, и я уехал в Тель-Авив.

Весь следующий год мы еще продолжали встречаться раз в неделю, по четвергам, но чем дальше, тем более отдалялись друг от друга. Я с головой окунулся в новую жизнь, а она пошла служить в армию, в разведку. В конце концов мы расстались, как писал Т. С. Элиот: "не со взрывом, а со всхлипом". Мы оба понимали – и не решались высказать это вслух, – что если бы встретились несколькими годами позже, то у нашей истории, возможно, был бы другой конец.

Пятьдесят три года спустя Хава читала лекции за рубежом. И однажды ночью никак не могла уснуть. Она встала, включила компьютер и зашла в интернет, где главной израильской новостью было сообщение о моей смерти. Хава поднялась, включила все освещение в номере и просидела в кресле всю ночь, глядя в окно, пока не забрезжил сероватый рассвет.

Меня тогда занимало не будущее, а вопрос, есть ли оно у меня вообще. Несколько месяцев я болтался без дела, потерянный и запутавшийся, пытаясь решить, что же мне делать в жизни. По ночам встречался в Яффо с друзьями по армии и играл в покер до самого утра. У одного из моих хороших друзей из Нови-Сада, Томи Ягоды, была небольшая квартира в Рамат-Гане. Мы проводили там немало времени. Ягода обладал неисчерпаемым обаянием, и вереницы молодых и любопытных тель-авивских девушек проникали в эту квартиру каждый вечер, чтобы новые репатрианты не страдали от трудностей абсорбции.

В это время Руди открыл вместе с двумя компаньонами ферму по выращиванию шампиньонов. Это было время жесткой экономии, норма потребления мяса составляла семьдесят пять граммов в месяц, поэтому они решили, что на грибы будет спрос. Ферма располагалась в большом заброшенном здании на окраине Тель-Авива, и им не хватило денег, чтобы покрасить стены. Руди освободил для меня чулан, в котором по стенам текла вода. Я притащил туда матрас и письменный стол и превратил этот чулан в свой первый дом. Когда через несколько месяцев наступила зима, обнаружилось, что здание находится над руслом реки Аялон: я не раз просыпался почти полностью в воде, а мои немногочисленные пожитки плавали вокруг, как бумажные кораблики.

В основе работы фермы была система кондиционирования воздуха. В разных камерах была разная температура, что позволяло контролировать скорость прорастания грибов (их рост имеет сезонный характер, они реагируют на тепло и холод). Ферма была заполнена до отказа деревянными ящиками величиной метр на метр, в которых в красноватом песке были посеяны споры грибов. Каждый раз, получив заказ от фирмы-покупателя, мы поднимали температуру в одной из камер, и на следующий день там вырастали грибы.

Через несколько недель после моего приезда испортилась система кондиционирования, и все грибы выросли за одну ночь. Тысячи грибов росли с головокружительной скоростью, прямо на наших глазах. Целый лес шампиньонов, белые ковры, белые простыни влажных мясистых грибов, прилипающих к рукам. У всех трех компаньонов – истерика. Целую ночь мы выскребали грибы из ящиков, укладывая их в большие емкости.

Вынимаем два гриба, а на их месте вырастают три, освобождаем один ящик и обнаруживаем, что в другом уже прорастают новые грибы. Утром мы носились от магазина к магазину, пытаясь продать сотни килограммов грибов, которые никому не были нужны. "Нам конец", – простонал Руди. Ему никто не ответил. С того дня я терпеть не могу грибы.

Работы у меня не было. Все считали, что я стану автоэлектриком в одной из мастерских, которых много открывалось тогда в южной части Тель-Авива, но я был не в восторге от этой идеи. Смазки под ногтями я накопил уже на всю оставшуюся жизнь. Мама, обеспокоенная тем, что я превратился в бездельника, уговорила доктора Вальдмана, двоюродного брата отца, взять меня курьером в его адвокатскую контору – улица Ротшильда, дом 4. Через две-три недели он, вручив мне конверт, попросил съездить к господину Мецкину, который держал большой магазин одежды на улице Алленби, и подписать у него несколько документов. Я отправился туда на велосипеде. Когда я поднялся по ступенькам, дверь мне открыла служанка, на голове у которой был шавис – традиционный головной убор религиозных евреек.

– Давай мне, я передам, – сказала она.

– Прошу прощения, – ответил я, – меня просили передать конверт лично в руки.

Она подняла брови и провела меня внутрь. У господина Мецкина были гости. Человек пятнадцать сидели за маленькими столиками, уставленными всякой снедью. Там были яства, которых я не видел с довоенных времен: копченый лосось, маленькие розетки с черной икрой, творожный крем, корзиночки с выпечкой, голландское масло, разное варенье, швейцарский шоколад, французский бренди.

Господин Мецкин смутился, когда я вошел. Везде жесткая экономия, люди довольствуются пятьюдесятью граммами муки и пятью печеньями в день, вся страна живет аскетично, а эти – жируют! Я не сказал ни слова, молча подождал, пока он подписал документы, и вышел, но запах еды продолжал меня преследовать. Я должен был испытывать возмущение, но почувствовал нечто противоположное: если есть люди, которые так живут, – сказал я себе, – я хочу быть одним из них.

В тот же вечер я сообщил Томи Ягоде, что хочу стать адвокатом. Он рассмеялся. "У тебя даже аттестата зрелости нет", – сказал он. Через пару дней я записался на подготовительные курсы для сдачи экзаменов на аттестат зрелости.

Из всех интеллектуальных вызовов, на которые мне когда-либо пришлось отвечать, этот был самым трудным. Я уже мог разговаривать на ломаном солдатском иврите, но чтение и письмо еще как следует не освоил. Огласовки, расставленные над буквами и под ними, казались мне древними египетскими иероглифами, я не мог понять разницы между некоторыми буквами, которые произносятся практически одинаково. А сейчас я должен, закопавшись в толстенные брошюры и учебники, не понимая, о чем в них идет речь, учить историю, географию, литературу. Совершенно невозможным для понимания казался Танах. Каким образом молодой человек, для которого иврит не был родным языком, может понять фразу: "Дан будет змеем на дороге, аспидом на пути, уязвляющим ногу коня"?

Днем я работал, а по ночам, сгорбившись над учебниками, занимался. Рядом со мной маленький масляный обогреватель, а ноги – в воде, покрывающей пол. Это была печально памятная зима 1952-го, когда страшные наводнения обрушились на всю страну, и особенно – на мою жалкую кладовку. Однажды ночью я заснул над книгами, а проснулся оттого, что одежда на мне горела. Видимо, я съехал со стола на обогреватель, и пламя охватило мою куртку. Я бросился в воду и барахтался, пока огонь не погас. Слегка потрясенный, я сел на велосипед и поехал к маме. Она посмотрела на меня и сказала: "Ты остаешься здесь". Руди Гутман, как всегда, только улыбнулся. Оглядываясь назад, я испытываю к нему огромную благодарность. В их маленькой квартире были одна спальня, чуланчик со стиральной машиной и крошечная кухня. Своего единственного сына он отправил в кибуц, а мне выделил постирочную.

Через несколько месяцев наступило время моего первого экзамена. Это было сочинение. Я открыл экзаменационный билет, и у меня потемнело в глазах. "Напишите сочинение на тему "Израиль как демократия"". Я понимал, что моего иврита недостаточно, чтобы написать такое сочинение (и, честно говоря, любое другое), но мне пришло в голову, что мой единственный шанс – это показать незнакомому экзаменатору, что я не какой-то невежда, а человек образованный. Может, он проявит сострадание. Я написал слабое сочинение, полное ошибок, но напичкал его всеми иностранными выражениями, какие только смог припомнить. Я вспомнил формулировку Авраама Линкольна: "Правительство, созданное народом, из народа и для народа"; процитировал последние слова Гёте: "Больше света"; выражение Дюма: "Ищите женщину"; итальянское "блаженное ничегонеделание" и завершил сентенцией Юлия Цезаря "Жребий брошен" (на латыни, между прочим!).

И я прошел. Не Рубикон, но, по крайней мере, экзамен. Этот незнакомый мне экзаменатор, видимо, внял моим мольбам, читавшимся между строк, и, несмотря на многочисленные ошибки, решил поставить мне проходной балл.

Глава 18

Наши родители – это генеральная репетиция нас самих, а мы – генеральная репетиция наших детей. Впервые я подумал об этом в ту ночь, когда сопровождал мать в тяжелом состоянии в больницу в машине "скорой помощи".

Второй раз эта мысль пришла ко мне, когда я открыл глаза в больнице (после того, как потерял сознание дома), – не зная, что рак уже распространился по всему моему телу, – и увидел Мерав, сидевшую возле моей постели в тревоге и страхе. Сквозь пелену, созданную лекарствами, я спросил себя: понимает ли она, что ее отец – генеральная репетиция ее жизни, того спектакля, который еще предстоит сыграть ей, – комедии, трагедии, драмы и мелодрамы?

Однажды я танцевал с женой на вечеринке, где вино разливали в хрустальные бокалы, а на женских шеях красовался натуральный жемчуг. Оркестр играл английский вальс, и сквозь знакомую, далекую мелодию на серебристом экране воспоминаний детства перед моими глазами появились родители: уверенные в себе и улыбающиеся, они танцуют на террасе отеля на берегу Адриатического моря, а я – маленький мальчик – сижу в плетеном кресле и пью фруктовый сок, глядя на мать – блистательную принцессу и на отца – мужественного рыцаря, парящих над сверкающим паркетом. Это мои родители участвуют в генеральной репетиции того танца, который я потом танцевал с женой – под ту же мелодию английского вальса.

Отец раз в неделю ездил на поезде в Суботицу работать в газете. Я приехал к своей карьере журналиста на 4-м автобусе, который ходил от начала до конца улицы Бен-Иегуды в Иерусалиме. Как однажды я отказался выйти на работу на железной дороге в Югославии, как пошел в армию вместо лагеря для репатриантов, так и это решение – стать журналистом – я принял мгновенно, не представляя себе, что меня ожидает. Было ли это действительно моим решением или предощущением пути, проложенного для меня предыдущими поколениями?

Благодаря этому решению я встретил свою жену, определил свой жизненный путь, стал политиком, с помощью телевидения вошел в каждый израильский дом и разделил страну на тех, кто меня любил, и тех, кто ненавидел. Но когда я садился в автобус на углу улицы Фришмана, то все еще думал, что еду в другом направлении.

Это случилось на втором году подготовки к получению аттестата зрелости. Я сдал уже большую часть экзаменов на аттестат зрелости, и мне оставалось учиться считаные месяцы. Я все еще работал посыльным на велосипеде, когда однажды мать вызвала меня на разговор и торжественно сообщила, что добыла мне работу, о которой можно только мечтать: диспетчером в таксопарке.

Я чуть со стула не свалился. Как? Где?

В соседней квартире, объяснила она, живет господин Френкель, один из владельцев таксомоторной компании "Авив".

Мать встретилась в магазине с его женой и рассказала ей, как тяжело сыну зарабатывать на жизнь посыльным. В тот же вечер госпожа Френкель сказала господину Френкелю, что это сионистская задача первостепенной важности – помочь двадцатиоднолетнему репатрианту, демобилизовавшемуся из армии и с трудом зарабатывающему себе на жизнь. Господин Френкель согласился. "Пусть приходит завтра утром, – сказал он, – я возьму его на работу с испытательным сроком".

В ту ночь я почти не спал. В начале 50-х получить работу в таксопарке – это как сегодня устроиться в перспективный высокотехнологичный стартап. Утром я встал рано, принял душ и сел в автобус. Он ехал медленно, и я рассматривал прохожих через окно. Почему-то они казались мне более мрачными, чем обычно, – как будто были окончательно подавлены жизнью.

Автобус остановился на бульваре Ротшильда, двери с тяжелым вздохом открылись, но я остался сидеть. Конечной остановкой автобуса № 4 была центральная станция. Я знал, что рядом с ней, в одном из маленьких переулочков, находится редакция венгерской газеты "Уйкелет". Кто-то показал мне, как пройти, я поднялся на второй этаж и зашел в одну из комнат. Мужчина в костюме вопросительно поднял глаза.

– Меня зовут Томи Лампель, – сказал я.

– Да?

– Я умею писать.

– Ну и?..

Я пытался сообразить, успею ли я выскочить на улицу, запрыгнуть в автобус в обратном направлении и вовремя приехать на встречу с Френкелем?

– Я ищу работу, – сказал я, – любую!

Дежё Шен, заместитель редактора, пристально посмотрел на меня.

– Ты можешь покрутиться здесь, – сказал он, – платить тебе мы пока не будем – сначала посмотрим, что ты умеешь.

Я не был уверен в том, что понял его правильно, но сделал так, как он сказал, и стал расхаживать по редакции, заглядывая во все комнаты подряд. В те времена газета "Уйкелет" была довольно серьезной – ее ежедневный тираж составлял целых 35 тысяч экземпляров. В одной из комнат сидел тощий фельетонист, которого звали Эфраим Кишон, – он писал и стирал, стирал и писал. Человек, который должен был стать самым моим близким другом на последующие пятьдесят лет, едва поднял голову, когда я представился. В другом кабинете сидели два карикатуриста – Дош и Зеев, один высокий и грустный, другой низкого роста и улыбчивый, они тепло пожали мне руку и пожелали удачи. В следующем кабинете я увидел человека, лицо которого было мне знакомо: артист театра "Абима" Авраам Ронаи, положив ноги на стол и прихлебывая коньяк прямо из бутылки (в 9 утра!), звучным голосом рассказывал о своем последнем спектакле. Несколько лет спустя меня вместе со всеми этими людьми будут называть венгерской мафией, но в тот день они казались мне полубогами.

Особое впечатление на меня произвел ночной редактор – смуглый элегантный человек, который имел обыкновение делать то, чего я больше никогда за все годы своей журналистской деятельности не видел: по средам он вставал в центре комнаты и одновременно диктовал две разные статьи: статью на четверг – одной машинистке, а статью на пятницу – другой. Это был Исраэль (Рудольф) Кастнер, впоследствии герой и жертва печально известного "процесса Кастнера".

В течение четырех дней я ничего не делал, но однажды Кастнер подозвал меня.

– Я так понял, ты хочешь быть журналистом, – сказал он.

– Да, – ответил я сдавленным голосом.

– Отлично, – сказал он, – тогда сгоняй купи мне сигареты. Он достал из кармана деньги, я побежал вниз и вернулся с двумя пачками и сдачей. Он взял их у меня и сказал: "Ты принят".

Кастнер свое слово сдержал, поскольку на следующий день меня вызвал Шен.

– В Ашкелоне будет пресс-конференция, – сообщил он, – созывает ее председатель местного совета, человек по имени Элиэзер Милрод, который утверждает, что собирается превратить Ашкелон в центр туризма и археологических изысканий. Поезжай туда и привези статью.

За первой в своей жизни статьей я поехал на автобусе с пересадкой. Когда водитель объявил "Ашкелон", я выглянул в окно и увидел кругом песок и только несколько домов вдалеке. Я вышел из автобуса и пошел в направлении моря, пока не дошел до здания местного совета. Глава местного совета стоял на небольшом возвышении и, жестикулируя, о чем-то возбужденно говорил. Я не понял почти ни одного слова, но записал несколько предложений в записную книжку, которую мне дала одна из секретарш. Все журналисты побежали на обратный автобус в Тель-Авив, а я решил остаться. Прогуливаясь между домами, я поговорил с несколькими местными жителями, добрался до археологических раскопок, понаблюдал за археологами с загорелыми торсами, которые копались в руинах.

Ночью я вернулся на попутках и написал первую в своей жизни статью. Шен прочитал ее, посмотрел на меня, улыбнулся и повторил то, что сказал Кастнер: "Ты принят".

Я стал журналистом.

Глава 19

На официальном обеде в Шанхае, за порцией супа из акульих плавников (сомнительный деликатес, который китайцы подают особо важным гостям, над которыми хотят поиздеваться), я спросил заместителя мэра Чжань Чана, сидевшего напротив меня в украшенном золотыми драконами красном кресле, как он борется с растущей преступностью.

По смущенному взгляду переводчика я понял, что задал вопрос неуместный, но тем не менее он его перевел. Чан уставился в окно на небоскребы самого суетливого города в мире и после долгого раздумья ответил: "Вы приехали к нам в сезон дождей, но сегодня, на ваше счастье, небо ясное".

Назад Дальше