– Тогда спокойной ночи.
– И вам спокойной ночи.
Утром меня снова разбудил телефонный звонок. На линии был Арье Дисенчик.
– Томи, с тобой все в порядке? – спросил он с беспокойством.
– Со мной все в порядке, – ответил я. – А почему ты спрашиваешь?
– Потому что Абба Эбан позвонил мне из Вашингтона, – ответил Дисенчик, – и рассказал, что ты звонил ему, чтобы спросить, надевает ли он пальто. Он просил проверить, не сошел ли ты с ума.
Я-то с ума не сошел, а вот Лондон – да.
Это был тот веселый легкомысленный Лондон, в который нагрянули шестидесятые. Через три недели после того, как я прилетел, четверо парней из Ливерпуля под названием "Битлз" появились в студии звукозаписи и за десять часов записали свой первый альбом "Love Me Do". Летом того же года их песня "She Loves You" побила все рекорды продаж. Их серьезными конкурентами были "Роллинг стоунз", а любителей более благозвучной музыки ублажал своими слащавыми балладами Клифф Ричард.
Золотой век переживали лондонские театры, где правили Лоуренс Оливье, Джон Гилгуд, Мэгги Смит и семейство Редгрейв. Молодые писатели и драматурги, такие как Гарольд Пинтер, Алан Силлитоу, Арнольд Уэскер и Джон Осборн, создали целое направление, получившее название "драматургия кухонной мойки". Вышел на экраны незабываемый "Доктор Стрейнджлав" Стэнли Кубрика, молодые Фрэнсис Бэкон и Люсьен Фрейд совершали революцию в современной живописи, стройные ножки супермодели Твигги украшали все рекламные щиты на Карнаби-стрит, по которой сновали девушки в мини-юбках и парни в цветастых рубашках с гитарами через плечо вперемежку с бизнесменами с Оксфорд-стрит в строгих костюмах, с зонтиками и в котелках. Мы находились в самом центре потрясающего, шумного и яркого переворота и наслаждались каждым мгновением.
Правда, в "Маариве" не всегда понимали, о чем я, собственно, пишу в своих материалах. В феврале 1964 года "Битлз" решили совершить первое турне по Соединенным Штатам. Для журналистов разыгрывалось два места в самолете, и я выиграл одно из них. Вне себя от радости послал телеграмму в "Маарив" о том, что меня не будет две недели. И получил ответ: "Кого волнуют четверо оборванцев из Ливерпуля?! Оставайся в Лондоне!" Я по сей день жалею, что подчинился.
Одновременно и как будто бы независимо существовала и другая Англия: традиционная, церемониальная, тяжеловесная. Англия, где дамы неделями подбирают шляпки, чтобы поехать в Эскот на Королевские скачки, пузатые лорды клюют носом в своих аристократических клубах, а в парламенте ведутся ожесточенные споры о судьбах мира, будто и не зашло давно уже солнце над Империей.
Я был в числе пяти тысяч приглашенных на ежегодный дипломатический прием у королевы. Все собрались на лужайке перед Букингемским дворцом. Вдруг толпа оживилась – королева начала обходить гостей и пожимать руки стоящим в первом ряду. Я подумал: если мама узнает, что я мог коснуться руки королевы Англии и не сделал этого, она в жизни мне не простит. Я вскочил и через пять минут проталкиваний и протискиваний "по-израильски" уже стоял в первом ряду, оставив позади себя толпу англичан с выражением обиды на лице. Королева любезно пожала мне руку и проследовала дальше. Чего только не сделаешь ради мамы!
К тому времени у меня уже были друзья в Лондоне – люди, которые были рады встретить человека, открыто говорившего то, что у него на уме. Одним из них был Найджел Джуда, ведущий сотрудник агентства Рейтер, высокий смуглый англичанин еврейского происхождения, похожий на принца в приступе меланхолии, что привлекало к нему множество пылких женщин. При наших встречах я настаивал на том, чтобы разговаривать "по-израильски", то есть открыто. Мы болтали о его бесконечных романах, о карьере, об упрямых конкурентах, о скрытых страхах, обо всем, что тревожит молодых мужчин в начале жизненного пути.
Позднее Найджел стал генеральным директором Рейтер, и мы всегда поддерживали связь. Когда он скончался, семья открыла завещание, в котором было написано, что некролог в церкви Сент-Брайд на Флит-стрит, где обычно отпевают журналистов, должен произнести Томи Лапид, "мой самый близкий друг".
Найджел был мне очень симпатичен, но до того момента мне и в голову не приходило, что я его лучший друг. "Вы были единственным человеком, говорившим с ним о вещах, которые его действительно тревожили, – объяснила мне его вдова Фиби, – в Англии об этом не говорят".
Само собой разумеется, я вылетел в Лондон и произнес надгробную речь в церкви, полной людей, которые не потрудились понять его, пока он был жив.
После нескольких месяцев в Англии я купил свой первый автомобиль – симпатичный компактный "Форд-Англия", оснащенный потрясающей новинкой – электрическими стеклоочистителями. На нем мы совершали длинные поездки: видели Лоуренса Оливье в роли Отелло в Чичестере, побывали на Шекспировском фестивале в родном городе великого драматурга Стратфорде-на-Эйвоне, любовались Ла-Маншем с белых утесов Дувра и катались по зеленым холмам Корнуолла. Потихоньку знакомились и с деревенской Англией, кристально чистой и неторопливой, такой непохожей на запыленный Израиль. В английской провинции люди живут в умиротворении, в окружении коров, овец, вечнозеленой растительности и точно знают, когда проснутся и когда лягут спать, когда пойдут на работу и когда будут отдыхать, сколько будут жить, а когда умрут (от скуки, разумеется).
Я часто сопровождал израильтян, приезжавших в Англию. С Бен-Гурионом мы ездили в Оксфорд, прогуливались по маленьким книжным лавкам, и он откровенно наслаждался тем, что его никто не узнает. С Аббой Эбаном – видимо, он убедился, что разум ко мне вернулся, – мы отправились в палату лордов, где он развлекал анекдотами тридцать благородных лордов, которые им восхищались (впрочем, не только они: я заметил, что все это время Эбан не переставал рассматривать – украдкой и с нескрываемым удовольствием – свое отражение в большом зеркале за их спинами). Когда тогдашний премьер-министр Леви Эшколь прибыл в Лондон с официальным визитом, я сопровождал его на Даунинг-стрит, 10. У входа меня остановила охрана. Эшколь исчез внутри здания, а я остался снаружи, за ограждением. Тогда я впервые сказал себе, что наступит день, когда все будет наоборот: я войду внутрь, а журналисты останутся на улице.
Однажды утром мне позвонил директор театра "Камери" и сказал, что в Лондон прилетает поэт Авраам Шленский. Он перевел на иврит почти все пьесы Шекспира, и я начал готовиться к культурному времяпрепровождению. На следующий день после приезда Шленского мне позвонила его жена. "Авраам стоит в ванной весь мокрый, а полотенец там нет, – сказала она, – он просил узнать у тебя, как по-английски "полотенце"". Оказалось, что знаменитый переводчик Шекспира не знал ни слова по-английски. Он перевел все пьесы с русского.
Лорд Байрон писал: "Воспоминание о пережитом счастье – уже не счастье, воспоминание о пережитой боли – это все еще боль". Может быть, поэтому моим самым сильным впечатлением той счастливой поры было как раз печальное событие: похороны человека, перед которым я преклонялся, как ни перед кем другим в своей жизни, – Уинстона Черчилля.
24 января 1965 года информационные агентства объявили, что Черчилль при смерти. Я поехал к его дому. Сотни журналистов и любопытных окружили особняк. Периодически кто-нибудь выходил и докладывал о его состоянии. Ночь была дождливая, а публика тихая, по-английски замкнутая. Я не мог уйти. Дело было не в журналистике. Дело было в нем и в том мальчике, который слушал его по радио в гетто. Около трех утра в воротах дома появился его личный врач, доктор Морган, и объявил: "Уинстона Черчилля не стало".
Ассоциация иностранной прессы, насчитывавшая две тысячи членов, получила всего два приглашения на траурную церемонию в соборе Святого Павла. Не знаю, каким образом, но и на этот раз одно из них досталось мне. Похороны состоялись в субботу, и я сопровождал Бен-Гуриона и президента Залмана Шазара, которые, чтобы не нарушать Шаббат, шли из отеля "Савой" до самого собора пешком под дождем. Сотни тысяч британцев, толпившихся на тротуарах, удивлялись двум миниатюрным старичкам в цилиндрах, гордо шагающим посреди улицы в окружении охраны.
Церемония в соборе была величественной. Герцог Норфолкский возглавлял процессию с гробом под звуки траурного марша Генделя, и мало у кого глаза остались сухими. Лишь одна мелочь нарушала ощущение величественности: Бен-Гуриона поставили рядом с Шарлем де Голлем. Очень высокий лидер Франции выглядел как "лестница Яакова" рядом с нашим премьером, который едва доставал ему до пупка. Даже королева Англии улыбнулась.
Глава 31
Всередине восьмидесятых тогдашний премьер-министр Ицхак Шамир ездил с государственным визитом в Африку. Через несколько дней после его возвращения мы случайно встретились в Кнессете.
– Тебе привет из Того, – сказал Шамир.
– Из Того? – удивился я.
Шамир усмехнулся в усы.
– Я был на приеме во дворце президента Эйадемы, – рассказал он. – Ко мне подошел высокий симпатичный дипломат и спросил на прекрасном иврите: "Как поживает Томи Лапид?" Я поинтересовался, откуда он тебя знает. "Когда-то я играл в его пьесе", – ответил он.
Я расплылся в улыбке.
– Это Амдос, – догадался я, – ты встретил Амдоса.
За год до возвращения из Лондона в Израиль я начал писать свою первую пьесу, комедию.
Делал я это под опекой режиссера Шмуэля Бонима, который объяснил мне, что хорошая пьеса должна быть плохим текстом: в отличие от литературы, нужно оставлять пустоты, которые смогут заполнять артисты, создавая свои образы, внося в спектакль что-то свое.
Возвращаясь в Израиль в январе 1967 года, в самолете я все еще работал над диалогами, что-то вычеркивая и что-то добавляя. Через несколько дней вместе с Бонимом мы отправились на встречу в "Камери". Сели вместе с режиссером театра, и я начал, как это было принято, читать пьесу вслух. Спустя некоторое время Боним закрыл глаза. Было похоже, что он дремлет. Я чувствовал, что сейчас взорвусь. Если у того, кому предстоит быть моим соавтором и режиссером, пьеса вызывает скуку, что уж говорить о тех, кто должен принять решение о постановке!
Не успели мы покинуть здание театра, как я начал орать на него.
– Как ты мог так поступить?! – ревел я. – Что они теперь про нас подумают?
– В чем проблема, Томи? – ответил Боним спокойно. – Разве ты не понял, что им понравилось?
Комедия под названием "Бремя черного человека" рассказывала о том, как израильская семья приглашает к себе домой бизнесмена из Африки по имени Омбуко. Когда он появляется, они из кожи вон лезут, чтобы показать, насколько они культурные и прогрессивные, и без конца объясняют ему, что у них нет никаких предубеждений по отношению к черным. Но, когда дочь влюбляется в харизматичного гостя и решает соединить с ним свою судьбу, вся их просвещенность вмиг улетучивается: потрясенные родители делают все возможное, чтобы разлучить свою дочь с ее возлюбленным.
Сюжет, скажут любители кино, здорово напоминает известный фильм с участием Сидни Пуатье "Угадай, кто придет к обеду?", в котором снимались также Кэтрин Хепберн и Спенсер Трэйси. В свою защиту могу сказать, что моя пьеса вышла на сцену за шесть месяцев до появления фильма на экранах. Может, они позаимствовали мою идею…
Пока шли репетиции, до Министерства иностранных дел дошел слух, что я собираюсь выпустить спектакль, который может затронуть чувства наших друзей в Африке. В дирекцию театра из министерства обратились с просьбой – снять пьесу или хотя бы опустить обидные, на их взгляд, реплики. Тогда это еще не называли "цензурой" или "нетерпимым вмешательством со стороны властей", а только "дружескими рекомендациями сверху".
Что делать? Руководитель театра Шайке Вайнберг пригласил студента Института физкультуры, молодого африканца из Того, на наши репетиции. О нем было известно, что он не только очень интеллигентный, но еще и знает иврит. Звали его Амдос. По окончании репетиции мы напряженно ждали его реакции.
– Я бы хотел, – произнес он неуверенно, – сыграть роль Йонатана, брата Омбуко.
– Так ты не обиделся? – спросил кто-то из нас.
– Пьеса высмеивает израильтян, а не африканцев, – ответил Амдос. Он оказался умнее чиновников из Министерства иностранных дел.
Мы вздохнули с облегчением. Через несколько недель состоялась премьера. Спектакль имел большой успех. Многие месяцы публика заполняла зал до отказа, критики были на удивление благосклонны. "Наконец-то знаменитый венгерский юмор добрался до еврейской сцены!" – написал один из них.
И каждый вечер в последнем действии Амдос выходил на сцену в роли Йонатана. Роль его состояла из одного слова: "Шалом", но благодаря этому слову он исколесил всю страну как обыкновенный артист еврейского театра.
Между прочим, ключевая реплика спектакля – "Чернокожий сделал свое дело, чернокожий может уходить" – стала очень популярной. Даже критик Михаэль Хандельзальц, исключительно образованный человек, однажды написал, что эта фраза стала моим существенным вкладом в иврит. Я не раскрыл ему правды: во всей пьесе это единственная реплика, которая мне не принадлежала. Я взял ее из пьесы "Заговор Фиеско в Генуе", написанной Фридрихом Шиллером в 1783 году ("Мавр сделал свое дело, мавр может уходить").
В то время как шли репетиции, меня вызвали к главному редактору "Маарива".
– Я хочу, чтобы ты начал издавать женский журнал, – сказал Дисенчик.
– Я?
– Нам выделен бюджет на первый глянцевый журнал в Израиле. Это будет революция.
– Но почему я?
– Томи, я много думал об этом, ты подходишь больше всего.
Выйдя из кабинета, я зашел в туалет и посмотрел в зеркало.
Передо мной стоял дородный мужчина тридцати шести лет, в хорошем костюме, с сигаретой в руке, в галстуке, который украшали пятна соуса от съеденных за обедом котлет. И это – самый подходящий руководитель для женского журнала?! Я не только никогда не редактировал женский журнал, но даже в жизни ничего подобного не читал.
В тот же день я купил все выпуски журнала "Космополитен", которые смог найти. Три года назад за его издание взялась легендарная Хелен Герли Браун, автор нашумевшего бестселлера "Секс и одинокая девушка", и за считаные месяцы превратила его в самый читаемый и обсуждаемый журнал для американских женщин.
Думаю, я был первым, и единственным, человеком в мире, который нашел точку G, сидя в кресле в пустом офисе, положив ноги на стол и поедая арахис из пакета. Каждая страница открывала мне новый мир: оказывается, женщинам нравится смотреть на мужские ягодицы, у некоторых женщин может быть множественный оргазм, а есть женщины, которые симулируют его, и работают женщины не для того, чтобы помочь мужу содержать семью, а ради своей собственной карьеры, и они потрясающе серьезно относятся к загадочному предмету под названием "маскара" и, наконец, юбки в нынешнем году снова опустились ниже колена.
Я решил назвать новый журнал "Ат", что в иврите женское "ты".
Чтобы определить нашу аудиторию, я собрал свой коллектив и описал им идеальную читательницу еще не вышедшего журнала. "Ей примерно тридцать пять, – сказал я, – со степенью бакалавра, двумя детьми, мужем – кадровым военным. Она хочет выбросить старый холодильник и купить новый и хотя бы раз в неделю ходить в театр или кино".
Девушки обменивались недоуменными взглядами.
– Может, просто найдем ее? – предложила одна из них.
Я пришел в восторг от этой идеи, и мы опубликовали в "Маариве" объявление: новый ежемесячный журнал ищет идеальную читательницу. Издательство завалили сотни писем от женщин, которые утверждали, что они, и только они, соответствуют нашему описанию. В итоге нам не удалось найти такую, которая отвечала бы всем требованиям, но, по крайней мере, образ представительницы новой израильской буржуазии стал нам более понятен.
Первый номер вышел в апреле 1967 года с участием многих знаменитостей, в том числе певца Йорама Гаона и Яэль Даян, дочери Моше Даяна, который через несколько недель был назначен министром обороны, а вскоре стал членом Кнессета. У нас даже была одна "сенсация" – мы познакомили ошеломленных читательниц с секретами неизвестного доселе тропического фрукта – авокадо.
Это был успех. Второй за один месяц.
Глава 32
Недели за две до начала Шестидневной войны у нас дома раздался телефонный звонок. Шула сняла трубку.
– Здравствуй, мама! – обрадовалась она. Ее отец в прошлом году был назначен послом в Венгрию, поэтому разговоры с родителями стали редкостью. Затем ее лицо вдруг стало серьезным, и она жестом подозвала меня. Я взял трубку.
– Вы должны приехать сюда, – сказала мне Хелен без лишних предисловий.
– Что? Зачем? Почему?
– Начинается война.
– С нами все будет в порядке!
Ее голос смягчился.
– Томи, – сказала она, – нет уверенности, что Израиль устоит. Если вы не приедете, то пришлите хотя бы детей.
Я взорвался.
– Не пошлю я никаких детей, – закричал я, – с побегами покончено! Не для того я выжил в Катастрофе, не для того репатриировался в Израиль! Здесь мы будем жить и, если понадобится, здесь мы умрем.
Молчание.
За три месяца до того, в феврале 1967 года, родилась Мерав.
Наш семейный портрет был доведен до совершенства. Мы стали похожи на немного слащавый плакат Нормана Рокуэлла – мама, папа, трое детей, белый автомобиль "контесса" на стоянке у дома. Через два месяца после рождения Мерав мы переехали в новую квартиру. Группа журналистов скооперировалась и построила два жилых дома в районе Яд-Элияху на юге Тель-Авива. Мы собрали все свои сбережения, чтобы присоединиться к проекту, но денег все равно не хватало. Однажды вечером я поделился своей проблемой с Кишоном. Он помолчал немного, а потом сказал:
– Я одолжу тебе, но при одном условии.
– Что за условие?
– Ты ни одной живой душе об этом не расскажешь. Даже своей жене. А уж особенно моей.
– Да ради бога! – сказал я. – Но почему?!
– Потому что все знают, что я жлоб, – сказал Кишон. – И никто ничего у меня не просит. Если они решат, что я добрый, то все захотят в долг.
Я расхохотался.
Это был белый четырехэтажный дом. Мы жили на последнем этаже, в квартире площадью семьдесят квадратных метров. Потребовалось еще более десяти лет, чтобы расплатиться за нее, но после тесной комнатушки на улице Царя Соломона она показалась нам дворцом. Наконец-то у нас была гостиная, у детей – своя комната и даже у меня был свой кабинет с окном во внутренний дворик.
Несколько месяцев все шло замечательно, но угроза войны омрачала нашу семейную идиллию: уже на следующий день после звонка обеспокоенной Хелен мы вместе с детьми отрабатывали спуск в убежище. Шула расстелила розовое пикейное одеяло на пыльном полу и положила несколько игрушек. Михаль и Яир сидели на одеяле и катали цветной мячик, Мерав, как всегда, дремала в своей кровати. Я смотрел на них, охваченный сомнениями. Есть ли у меня право подвергать их жизнь опасности во имя принципов, о существовании которых они не имеют ни малейшего понятия?