Валленбергу стало известно об этой процессии. Он появился внезапно – в длинном черном автомобиле с дипломатическим номером – вышел и заявил полковнику, сопровождавшему процессию: "Я посол Швеции, здесь находятся женщины с моими паспортами, я требую освободить их". Наверное, сегодня трудно объяснить, насколько это было нереально: зима, снег, конец войны, резня на улицах, бомбежки, полная анархия, и вдруг из черного автомобиля возникает элегантно одетый шведский дипломат и предъявляет требования командующему колонной. Если бы нацист застрелил Валленберга прямо на месте, об этом не узнала бы ни одна живая душа, и никто не смог бы вмешаться.
Но все произошло иначе. Нацист вздрогнул, что-то пробормотал и приказал освободить всех, у кого был шведский паспорт. Валленберг – ангел-хранитель – проводил их обратно в гетто и удалился.
Судьба самого Валленберга была не менее трагичной. Когда русские вошли в Будапешт, военная разведка схватила его и доставила "на допрос" в Москву. Его навсегда поглотила система советского ГУЛАГа. Многие заключенные утверждали, что видели его в пятидесятые и даже позже, но российские власти утверждали, что он умер в 1947-м, и по сей день не изменили этой версии.
Угрожали нам не только нацисты. Иногда появлялись бандиты-венгры, которые пытались отобрать у нас то малое, что оставалось. У входа всегда дежурили двое-трое наших с дубинками, чтобы остановить их. Мы – дети – были "бегунами". Нашей задачей было вовремя сообщить о появлении грабителей, чтобы взрослые закрыли двери, или бежать на улицу, чтобы успеть в очередь за продуктами. Меня назначили старшим одной из групп бегунов. 25 декабря дети из моей группы попросили у меня разрешения выйти на улицу, чтобы добыть елку. "Почему вдруг елку?" – спросил я. Они удивленно посмотрели на меня. "Рождество, – сказали они, – сегодня Рождество".
До меня не сразу дошло: это были дети христиан, живших с нами, – людей, которые крестились ради карьеры или потому что женились на христианках. Но это им не помогло. Расистские законы нацистов не признавали их, и они отправились в гетто вместе с нами.
"В этом доме, – сказал я, – не будет никакой елки и никакого Рождества".
Много лет спустя я выступал в кибуце на севере страны. В конце ко мне подошла женщина и спросила: "Ты, случайно, не Томи Лампель?" – "Да, – сказал я, – я Томи Лампель". И она заплакала. "Почему ты плачешь?" – спросил я. Она ответила: "Потому что ты не дал мне поставить елку".
Через два дня после Рождества, 27 декабря, у меня была бармицва. Мы сидели в подвале, в тесноте, среди сотен людей. Мама открыла свою сумку и достала флакончик духов "Шанель" – она сохранила его с лучших времен. "Мой мальчик, – сказала она, – сегодня у тебя бар-мицва. Я не могу испечь торт, ты не можешь позвать своих друзей, и с нами не будет отца… Но пахнуть на твоей бар-мицве будет хорошо!" – с этими словами она разбила флакон об пол, и нас на мгновение (только на мгновение!) окутал прекрасный аромат. Я, конечно, светский еврей, но бар-мицва у меня была, по-моему, самая еврейская, какую только можно себе представить.
Глава 10
Они пришли за нами на рассвете. Венгры, члены партии "Скрещенные стрелы", в сопровождении нескольких эсэсовцев. Окружили дом, нас всех согнали во двор и повели по заснеженным улицам опустевшего города. Люди молча провожали нас взглядами, но никто не сказал ни слова.
Нас погнали по улице Пожони в сторону моста Маргит, и мы поняли, что они ведут нас на берег Дуная, чтобы расстрелять на льду. Эти "марши смерти" уходили каждый день, и только в одну сторону.
Когда мы дошли до моста, над нами появился советский самолет-разведчик. На какой-то момент колонна замерла в беспорядке. Охранники-нацисты заметались в поисках укрытия, стреляя вверх из своих шмайсеров. Мы с мамой находились недалеко от уличного туалета. Мама толкнула меня внутрь. "Сделай вид, что писаешь", – сказала она.
Я стоял там, застыв от страха и холода, и не мог. Когда тебе тринадцать и ты охвачен ужасом, ты не можешь писать. Тем временем советский самолет улетел, и колонна пошла дальше. Никто не заметил, что мы с мамой остались в зеленом туалете. Полчаса спустя никого из шедших в той колонне не было в живых.
Это ключевой момент в моей жизни. Он оказал на мое формирование большее влияние, чем любое другое происшествие, чем все уголки на земле, в которых я побывал, чем все, что я совершил, и все люди, которых я повстречал. И не потому, что я выжил, – у каждого выжившего было свое собственное чудо. А потому, что мне некуда было идти.
В Австралии, от Сиднея до Перта, были бесконечные километры засушливой земли, по которой не ступала нога человека. На Среднем Западе в Америке раскинулись бескрайние открытые просторы с множеством рек и обилием диких животных. Уже освободили Париж, Рим и даже Нови-Сад. А мне некуда было идти. В целом мире не было места, куда мог бы пойти тринадцатилетний еврейский мальчик, которого все хотят убить.
И мы вернулись в гетто.
Много лет спустя мы гуляли с Яиром по Будапешту и оказались у моста Маргит. Мы непринужденно болтали, как вдруг я остановился как вкопанный, и меня затрясло. Яир не сразу понял, на что я показываю, но это был он – маленький уличный туалет стоял на том же месте. Мы, два взрослых человека, обнимались, и плакали, и гладили зеленые стены туалета, спасшего мне жизнь, а венгры обходили нас стороной, принимая за сумасшедших.
– Мальчик мой, – сказал я, когда успокоился, – вот здесь, на этом месте, я стал сионистом, еще не осознавая этого. В Израиле полно проблем, у нас всегда будут к нему претензии и требования. Но главное, для чего было создано Государство Израиль: чтобы любому еврейскому ребенку всегда было куда пойти. В этом и заключается идея сионизма.
Надеюсь, что Яир понял. И уверен, что он никогда не забудет.
Прежде чем вернуться в гетто, мы сделали еще одну неудачную попытку поверить в людей. Мама сняла с нас желтые звезды и сказала: "Когда мы жили на улице Геза, там были два привратника, оба дружили с нами. Кто-нибудь из них наверняка укроет нас до прихода русских". Мы пришли к одному из них, словаку по имени Элидиод. Но, увидев нас, он запаниковал и запричитал, чтобы мы убирались, потому что он не собирается рисковать своей семьей. Второй привратник, Винцер, отреагировал примерно так же, – правда, дал немного еды, прежде чем захлопнул перед нами дверь. Порой мы забываем, что, хотя и устроили Катастрофу негодяи, именно трусы допустили ее.
Минут через сорок мы вернулись в дом на улице Пожони, но он был пуст. Всех евреев уже забрали. В этом было что-то сюрреалистическое: приговоренные опоздали на казнь, и оказалось, что палачи уже ушли. Мы слонялись из угла в угол, слыша только собственные шаги да еще раскатистый грохот русской тяжелой артиллерии и "катюш". Я сказал маме: "В четвертом доме на улице Татра, недалеко от почты, живет мой одноклассник Лаци Анчел. Они евреи, но все еще живут в своей квартире. Давай попробуем".
Мама была слишком измучена, чтобы спорить, и пошла со мной. Анчел открыл дверь с опаской, но, увидев меня, обрадовался и впустил нас. Поначалу мы очень испугались: дом был полон венгров-полицейских. Выяснилось, что это было целое отделение – двадцать пять полицейских из местного участка, которые договорились с жильцами дома, что будут оберегать их от нацистов, а когда придут русские, тогда евреи защитят их. Они переоделись в гражданское и, проходя мимо нас по коридору, опускали глаза. Это было комично: сколько раз я спасался, выдавая себя за венгра, с тех пор как покинул Нови-Сад, а теперь вдруг венгры решили прикинуться евреями.
На ночлег мы постелили себе на кухне пустые мешки. Еды не было, единственным источником воды служил еле капающий кран в подвале, у которого мы выстаивали долгие часы, чтобы наполнить водой кружки и кастрюли. Бои вокруг нас не прекращались, становясь все ближе и ближе. "Превратить Будапешт в советское кладбище, в дунайский Сталинград! – командовал Гитлер в декабрьской телеграмме. – Я приказываю сражаться за каждый дом".
Мы знали, что русские обычно появлялись из-под земли: под Будапештом есть целый подземный город. Дома соединены между собой как паутиной системой тоннелей и пещер под узкими улочками города. Венгры, опасаясь вторжения, подготовили город к длительной траншейной войне. Они разрушили стены между подвалами домов, вместо них построили тонкие перегородки, которые рушились от удара кулаком. Поэтому, когда бомбежка разрушала один дом, можно было под землей выбраться наружу через соседний. Русские же, будучи виртуозами подземных боев, прекрасно использовали эту извилистую систему и имели привычку вдруг возникать из-под земли, как кроты, в своей форме цвета хаки, стрелять во все стороны и снова исчезать.
Однажды рано утром я проснулся, услышав голоса. Разбудил маму: "Кто-то говорит по-сербски". Она лежала неподвижно, прислушиваясь. "Это не сербский, – наконец сказала она, – это русский". (Русский и сербский – родственные славянские языки и звучат довольно похоже.) И спросила меня: "Ты сможешь поговорить с ними?" Я сказал, что знаю несколько слов. Она встала, нашла кусок красно-бело-синей ткани (цветов югославского флага), обмотала ею мою руку и послала меня попросить у них еды. Я спустился в подвал и увидел там нескольких солдат, покрытых пылью и копотью. Они посмотрели на меня с удивлением и подозрением. Я показал на повязку на руке. "Югославия, – сказал я, – маршал Тито, югославский". Они растаяли, показывая в улыбке металлические зубы. Маршал Тито, командующий антифашистским Сопротивлением в Сербии, был самым известным партизаном Европы. Один из солдат порылся в сумке и дал мне буханку хлеба и несколько луковиц. Я поел впервые за несколько дней. Это был самый вкусный лук в моей жизни.
Нас освободили. Моя война закончилась.
Глава 11
До Катастрофы в Венгрии проживали 825 тысяч евреев. Меньше чем за год были уничтожены около 596 тысяч. Всего за восемь недель в Аушвиц были отправлены почти полмиллиона венгерских евреев. Мы склонны обвинять в этом только немцев, но в одиночку они бы не справились. Есть народы, которые активно сопротивлялись уничтожению евреев, как датчане или болгары, а есть те, которые пальцем не пошевелили, как бельгийцы. Венгры же помогали машине уничтожения, зачастую с энтузиазмом. До последнего момента пронацистское правительство Ференца Салаши продолжало отправлять евреев в лагеря десятками тысяч. Я люблю культуру Венгрии, ее поэзию и ее колбасы, но венгров не прощу никогда.
Между прочим, после войны Салаши бежал в Германию, был там схвачен полковником – американским евреем, возвращен в Будапешт и повешен. Имя полковника было – не поверите! – Гиммлер.
Покинув Лаци и его семью, мы отправились по единственному знакомому нам в Будапеште адресу – улица Геза, 5, – и нашли там бабушку, дедушку и тетю Эдит. Дяди Ирвина не было.
Дядя Ирвин был высоким, красивым, очень тихим человеком. Всю жизнь он проработал в швейцарской фирме, которая устанавливала трансформаторы на радиостанциях. Два месяца назад его забрали, и с одной из колонн смерти он попал в концлагерь Дахау. Там он чудом дожил до конца апреля, когда пришли 45-я и 47-я американские дивизии. Потрясенные видом ходячих скелетов солдаты отдали освобожденным узникам все запасы пищи, которые у них были. Но не сообразили предупредить несчастных, что долго голодавший организм может не справиться с большим количеством пищи. Дядя Ирвин ел, ел и ел, пока не умер.
Наверное, это прозвучит странно, но то, что случилось с телом дяди Ирвина, произошло с моей душой. Сначала мне было трудно привыкнуть к тому, что я выжил. Долгие месяцы днем и ночью я пребывал в постоянном страхе перед смертью. И вдруг в одночасье тебе сообщают, что нацистов больше нет, нет войны и никто не собирается тебя убивать. Помню это странное, неестественное чувство – когда просыпаешься утром, и тебе больше никто не угрожает.
Осознанию этого не способствовало и то, что неподалеку, в нескольких сотнях метров от нас, война шла полным ходом. На противоположном берегу реки, в Буде – старинной части города, – до последнего сопротивлялись части Отто Скорцени, одного из фаворитов Гитлера. Русские стояли на нашем берегу, немцы – на противоположном, а все мосты были разрушены. Можно было спокойно пройтись по улице, параллельной Дунаю, зайти в магазин, остановиться поболтать с приятелем, но, свернув за угол, надо было бежать бегом, потому что немцы стреляли по всему, что двигалось.
Как только прошел один страх, на смену ему пришел другой. Надеюсь, это не будет выглядеть как неблагодарность, но мы боялись русских. Они были лучшими воинами на свете, но при этом мерзавцами. Первые слова, которые все венгры запомнили по-русски, были: "давай часы". Некоторые из них носили по нескольку часов на каждой руке.
Еще они насиловали женщин. Мы знали это до того, как они пришли. Это было у них что-то вроде национального спорта. Молва гласила, что, когда русские брали город, их командиры давали солдатам один день на то, чтобы пить водку и делать все, что заблагорассудится. Как правило, они насиловали. Мама была страшно напугана. Она загримировалась под сморщенную старуху, насобирала по всему дому тряпок и, запихав их под одежду, превратилась в горбатую и бесформенную бабку. Красавица мама, которая даже в самые тяжелые дни в гетто умудрялась выглядеть и держаться как Грета Гарбо, превратилась в уродину.
Однажды к нам постучался русский солдат. Мы ужасно испугались, а мама сказала: "Не отвечайте, не отвечайте", но он продолжал колотить в дверь и кричать, и тогда бабушка не выдержала и открыла ему. Нам потребовалась секунда, чтобы узнать его под формой и толстым слоем грязи – это оказался дядя Лаци. Мой любимый дядя, живой и энергичный, младший брат отца. Он помнил, что Като жила в Будапеште, и отправился искать ее.
Когда мы успокоились и перестали рыдать, он рассказал, что с ним произошло: когда немцы оккупировали Нови-Сад, дядя, как и все молодые мужчины, был отправлен в трудовой лагерь. Через несколько недель он сбежал, пересек линию фронта и примкнул к русским, у которых стал переводчиком. С боями они двигались к Будапешту, где дядя твердо намеревался отыскать выживших родственников. "Теперь, когда я вас нашел, – сказал он, – закончилась и моя война".
Признаюсь, в глубине души я был по-детски разочарован. Мой дядя-охотник, с автоматом через плечо, представлялся мне тем самым человеком, которому подобает сейчас мчаться в Берлин во главе Красной армии и громить Гитлера. А он вместо этого пошел мыться и вышел из душа одетый в старый дедушкин костюм и шляпу дяди Ирвина. "Уже несколько недель, как маршал Тито занял Югославию, – сказал он, – пришло время возвращаться домой".
Мама взглянула на своих родителей. Они были старые и больные, мы понимали, что жить им осталось немного. "Возьми с собой Томи, – сказала она ему, – я останусь на какое-то время".
Под утро мы с дядей Лаци отправились на будапештский вокзал.
Там не было ни билетеров, ни охранников, но грузовые поезда приходили и отправлялись. Мы забрались в один из вагонов, где люди сидели на полу, как бродяги в американских фильмах. Так начался наш путь домой. Вместе с нами в вагоне ехали люди, которые выглядели так же, как мы, – голодными и измотанными. Мы разговаривали с ними. Почти все они были евреями, выжившими в концлагерях, и ехали в надежде найти уцелевших близких.
Когда поезд остановился в Суботице, дядя решил выйти. В этом городе жили друзья отца со времен его работы журналистом, и дядя решил одолжить у них немного денег. Потом мы пошли погулять по центру. Народу было много, в кафе сидели мужчины и женщины, большая часть зданий не была разрушена, и даже русские солдаты вели себя вежливо по отношению к сербам – ведь те были лидерами антифашистского Сопротивления. Контраст с голодным и разрушенным Будапештом был разительным. Пока я наблюдал и раздумывал, дядя Лаци заказал нам в ресторане завтрак. Передо мной появилось меню. Меню! Я не видел меню уже два года.
Я ел, пока у меня не разболелось все тело. Одна корзинка с булочками закончилась, вместо нее появилась другая, я ел яйца и сосиски, торты и пирожные, густо намазывая на все масло, проглотил сметану и заказал еще мясной паштет с солеными огурцами и голубцы. Думаю, я не упустил в том меню ни одного блюда. Голод мой, наверное, начался в Будапеште, но мой прославленный аппетит родился в Суботице.
Через час мы сидели в поезде – на сей раз пассажирском, – направлявшемся в Нови-Сад. Рядом с нами в вагоне была пара пожилых евреев – господин и госпожа Буксенбаум. У Буксенбаума до войны была фабрика по производству бакелита (предшественника пластмассы) и большая вилла (которую, они полагали, им немедленно вернут). Они предложили нам поехать с ними и разместиться у них в гостевой комнате, пока не найдем себе жилье. Мы сошли с поезда и отправились на виллу. Буксенбаум с гордостью открыл высокую деревянную дверь, и первое, что мы увидели, – двое русских солдат – он и она – занимались сексом на ковре. Взрослые застыли в смущении, а я не мог отвести глаз. Солдат натянул штаны и повернулся к нам. "Этот дом конфискован, – сказал он спокойно, – уходите отсюда".
Такова же была и судьба нашего дома. Коммунисты заняли его и объявили городской собственностью. Мы не могли это оспаривать. Мы были беженцами без документов, дядя – дезертиром, а они – новой властью. В этот дом я вернулся снова только один раз в своей жизни. В конце семидесятых я посетил Нови-Сад с группой израильских журналистов. Мы остановились около нашего дома, и я показал им место, где вырос. Из дома вышла старая женщина в черном и подошла к нам.
– Откуда вы? – спросила она.
– Из Израиля, – ответил я.
– Из Израиля? Может, вы знаете израильского журналиста по имени Томи Лампель? – спросила она.
Я ответил:
– Это я.
Она схватила меня за руки.
– Подожди секунду, – сказала она, скрылась в доме и быстро вернулась с небольшим свертком фотографий. – Тридцать лет я хранила их на случай, если ты вернешься. Это единственные семейные фотографии моего детства, которые сохранились.
В итоге незанятым оказался только дом дяди Лаци, в него мы и вернулись. В доме неподалеку от нас жил человек по имени Руди Гутман, который через несколько месяцев стал моим отчимом.
Мама приехала в Нови-Сад через пару месяцев, тихая и задумчивая, красивая как никогда. Как-то вечером мы сидели в теплой кухне, взрослые разговаривали. Кто-то упомянул об отце. Я насторожился. "Ну вы же знаете, – сказал дядя Лаци, – что он умер". Я выбежал из комнаты. Я до сих пор не знаю, забыл ли он, что я сидел вместе с ними, или таким образом хотел сказать мне то, что все уже знали.
Мне нечем было заняться той весной. Я болтался по улицам, искал одноклассников, наблюдал за непрерывным потоком беженцев, прибывающих в город. Все они были похожи: тихие, худые, двигались как во сне. Однажды вечером дядя Лаци вернулся домой и сказал, что портной Хиршенхаузер сошел с ума. Мама спросила, что он имеет в виду. "Он был в каком-то Аушвице, – сказал дядя, – и говорит, что там сожгли всех евреев". Мама не ответила, только недоверчиво пожала плечами.