Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа Томи Лапида - Яир Лапид 8 стр.


Глава 14

Известный английский драматург сэр Арнольд Уэскер как-то прислал мне открытку такого содержания:

Дорогой Томи.

В Лондоне говорят, что израильтяне подвергают пыткам палестинских заключенных. Это правда?

Искренне твой,

Арнольд

Я ответил:

Дорогой Арнольд.

Не знаю, правда ли это, но надеюсь, что да.

Всегда твой,

Томи

Уэскер – мудрый еврей, понял, конечно, что я не одобряю пытки заключенных, но возмущен тем, что такой человек, как он, живя в беззаботном Лондоне, позволяет себе критиковать эту раздираемую террором страну, не имея никакого представления о ее реальной жизни.

Больше он не беспокоил меня вопросами.

Как не смог объяснить сэру Арнольду про Израиль, так же я не в состоянии передать человеку, всю жизнь прожившему в демократической стране, ощущение медленного, непрекращающегося удушья, которое испытывает человек в условиях полицейского режима. В Белграде, столице страны, в те дни проходили инсценированные показательные процессы над сторонниками короля в изгнании. Одновременно тайная полиция задерживала – а зачастую и убивала – сторонников Сталина, стремившихся к тому, чтобы Югославия подчинилась Советскому Союзу. Воцарилась тяжелая атмосфера недоверия и всеобщей подозрительности. Свободная пресса исчезла, по ночам ходили военные патрули, кругом были осведомители.

Мы жили очень бедно.

Может показаться странным, но я не осознавал этого. Бедность, как и богатство, – вещь относительная, и все вокруг были бедны не меньше нас. Хотели мы этого или нет, мы претворили коммунистические идеалы в жизнь: у всех нас в равной степени ничего не было.

Я понял, как был беден, только шестьдесят лет спустя, когда мой двоюродный брат Сади (профессор Саадия Туваль) был приглашен в качестве научного сотрудника в Вашингтон. Распаковываясь в новой квартире, он обнаружил в одном из ящиков пачку писем, которые я посылал ему из Нови-Сада в Израиль.

"Дорогой Сади, – писал я ему весной сорок шестого, – может, у тебя случайно найдется пара обуви и носков, которые ты собираешься выбросить. Буду благодарен, если пришлешь их мне. У меня есть только одна пара носков, которые я каждый вечер стираю, а это не всегда удобно, а ботинки прохудились, и я был бы рад иметь еще одну пару обуви, пусть даже ношеной. С трусами положение не лучше".

Вскоре после того, как мне исполнилось шестнадцать, Руди получил на работе подержанный чешский мотоцикл и, когда бывал в настроении, давал мне на нем покататься. Конечно, прав у меня не было, и я прихожу в ужас, вспоминая, сколько раз я был на волосок от смерти или мог убить кого-нибудь. Почти всегда за моей спиной сидел мой лучший друг Саша Ивони, еще один еврей из нашего класса. Мы отправлялись на Дунай и, сидя на берегу, мечтали о той жизни, которую построим когда-нибудь где-нибудь далеко, в Америке или в Англии.

Я вынужден признаться, что об Израиле мы тогда не думали. Несмотря на частые письма Сади, эта страна, кишевшая комарами и враждебными арабами, к которой Би-би-си относилась (уже тогда!) с высокомерным пренебрежением, не производила на меня впечатления. У меня были другие планы. Я хотел вернуться в культурный мир – подобный тому, в котором вырос, бежать из мрачной и серой Югославии, построить новую жизнь: стать юристом или журналистом, который сидит целый день за столом из красного дерева, а по вечерам возвращается в свой просторный дом, где его ждут красавица жена и румяные дети.

Как и все евреи мира, я, конечно, прильнул к радиоприемнику 29 ноября 1947 года, чтобы услышать резолюцию Генеральной Ассамблеи ООН о создании еврейского государства, но всем нам верилось в это с трудом. Я не представлял себе, что бледные торговцы и клерки, среди которых я вырос, способны взяться за оружие и сражаться за свою жизнь. Кроме того, было понятно, что никто не выпустит нас из Югославии. Она была наглухо закрыта – и на въезд и на выезд.

Конечно же, я с тревогой следил за сообщениями в югославской прессе о столкновениях между арабами и евреями.

В связи с одним из них я даже опубликовал в школьной газете полное патетики стихотворение в поддержку "наших братьев в Палестине". Оно было встречено с вежливым недоумением, но осталось без последствий – никто меня за него не преследовал. Югославия, которая воздержалась во время этого голосования, была равнодушна к конфликту на Ближнем Востоке, и мое стихотворение расценили просто как еще одну причуду несколько эксцентричного и слишком много рассуждающего юноши.

Несмотря на это безразличие, а может, и благодаря ему в какой-то момент власти позволили открыть отделение "Ха-Шомер ха-Цаир" – молодежной сионистской организации левого толка – в старом здании общины. Один мой приятель, Барран, тоже еврей, таскал меня на эти мероприятия, но, когда их руководители начали в своих речах воспевать социализм, я поднялся и ушел. С меня хватало этого в школе. (Барран остался и, видимо, внимательно слушал, поскольку, репатриировавшись в Израиль, стал членом кибуца и прожил в нем всю жизнь.)

Весной 1948 года мое неприятие режима достигло апогея. В то время в Югославии строили железную дорогу между двумя богом забытыми городишками. Коммунисты решили превратить укладку дороги в демонстрацию преданности югославской молодежи. "Молодежь – наше будущее!" – кричали плакаты, расклеенные на стенах. "Они строят новую Родину!" А затем нам тихо сообщили, что тот, кто на время летних каникул не подпишется на эту стройку добровольно, не будет допущен к экзаменам на аттестат зрелости.

Однажды утром Саша позвал меня записываться на стройку.

– Не пойду, – ответил я.

– Они же не дадут тебе поступать в университет, – сказал ошарашенный Саша.

– Наплевать! – ответил я. – Это не моя страна, и я не коммунист. Не пойду!

Он пытался уговорить меня, но я стоял на своем. Одним махом я раз и навсегда лишил себя шанса построить будущее на своей старой родине.

Где искать новую? На этот вопрос у меня не было ответа.

Буквально через считаные месяцы мое будущее, как водится, решила за меня судьба, принявшая образ усатого человека с массивным подбородком, которого раньше я никогда не встречал.

Моше Пьяде был "евреем Тито". Пламенный коммунист, он перевел "Капитал" Маркса на сербский, был посажен монархистами в тюрьму, сидел вместе с Тито и стал его лучшим другом. Во время войны они сражались вместе в партизанских отрядах, после разгрома фашистов Моше получил медаль "Герой югославского народа" и был назначен председателем Федерального собрания. Он был крупным суровым человеком, похожим на андалузского крестьянина, но негласно считался в партии интеллектуалом, и Тито – человек примитивный – полагался на него во всем.

Через три месяца после провозглашения независимости Израиля Пьяде попросил своего старого друга о встрече с глазу на глаз.

– Товарищ Тито, – сказал он, – сколько лет мы воевали вместе, и я никогда тебя ни о чем не просил. Но сегодня прошу.

– Чего ты хочешь? – спросил Тито.

– Дай евреям уехать, – ответил Пьяде.

Через несколько недель мы получили сообщение: нам было разрешено выехать и даже взять с собой тот скудный скарб, который у нас был, но решать мы должны были немедленно: отплывали два судна, и только те, кто отправится на них, смогут уехать. Оставшиеся второго шанса не получат. Были в общине такие, кто предпочел остаться. Молодой Израиль казался им опасным и ненадежным. Нет смысла, считали они, выжить в одной катастрофе, чтобы потом погибнуть в другой.

Мы же не имели никаких сомнений. Нас охватила лихорадка. Мои дяди Лаци и Пали (который тем временем тоже вернулся) все свое имущество обратили на черном рынке в золотые монеты. Потом засели на верфи Руди и смастерили небольшой деревянный контейнер, в потайное отделение которого спрятали деньги (сегодня я понимаю, что это было совершеннейшее безумие – если бы их поймали, то вместо Израиля они оказались бы в тюрьме).

Мама суетливо металась туда-сюда, упаковывая и распаковывая чемоданы; кричала на нас с Петером без всякой видимой причины, распекала веселого Руди по-венгерски, отдавала мне указания по-немецки; то вдруг ударялась в слезы, то строила грандиозные планы на будущее. Я закрылся в своей комнате с ивритско-венгерским словарем, который раздобыл в общине, но очень быстро понял, что никогда не смогу выучить этот невозможный язык.

За четыре дня до отъезда у меня вдруг начались жуткие боли в животе. В больнице меня осмотрел врач, молодой и на вид опытный. "У него вот-вот будет разрыв аппендикса, – заявил он, – нужно срочно оперировать". Со своей койки я наблюдал выражения облегчения и разочарования на лицах окружавших меня родственников. Если меня прооперируют, мы не сможем выехать. Я встал, достал из тумбочки свои вещи и оделся. "Мне лучше, – сказал я. – Пошли отсюда". С тех пор и до самой смерти аппендикс ни разу не беспокоил меня.

Утром в день отъезда я собрал свою единственную сумку с бельем. На сей раз в ней не было даже коллекции шариков.

В декабре 1948-го мы отправились на поезде в город Бакар, расположенный на берегу Адриатического моря. Местный порт кишел тысячами рабочих – пленных немцев, которых Тито отказывался возвращать на родину, и мы прошли под конвоем весь путь до причала, где нас, раскачиваясь на воде, ожидало такое неуклюжее суденышко, каких я в жизни своей не видывал.

"Кефал" – старое грузовое судно, капитан которого, известный преступник, в прошлом занимался контрабандой оружия из Южной Америки. Израильские власти обратились к нему с просьбой доставить в Израиль полторы тысячи репатриантов, и он за очень солидную сумму согласился переоборудовать свое судно в пассажирское. В то утро он стоял на палубе и, к своему изумлению, обнаружил, что на самом деле число репатриантов приближалось к трем тысячам. Люди все продолжали подниматься на палубу, набивались как сардины в банку, сидели друг у друга на коленях, многие испытывали тошноту еще до того, как судно снялось с якоря. Я не видел такого столпотворения со времен гетто.

Только через несколько лет, учась в университете и читая "Государство" Платона, я узнал, что его друг Кефал утверждал: справедливость состоит в том, чтобы каждому воздавать по заслугам и говорить правду, даже когда она нелицеприятна. Я думаю, что в своей общественной деятельности я довольно успешно реализовал учение человека, чьим именем было названо судно, доставившее меня в Израиль.

Прежде чем мы отправились в путь, представители зарождающегося израильского флота собрали всех молодых людей. Нам объяснили, что в море по-прежнему полно мин, оставшихся со времен войны. Нашей задачей было сидеть на носу корабля и предупреждать моряков, если мы что-то заметим. Я устроился на носу вместе с Сашей, свесив ноги через перила. Моя израильская карьера началась с высматривания мин.

Глава 15

Ручаюсь, что он не потонет, хотя бы корабль был не крепче скорлупы ореха и протекал, как незаткнутая девка". Это у Шекспира в "Буре". Со времени того исторического плавания этот образ всегда вызывал у меня улыбку.

В день отплытия синоптики предупредили, что в Адриатическом море ожидается штормовая погода, однако мы не могли задерживаться. Указ Тито яснее ясного: кто не выедет до полуночи, останется в Югославии. К вечеру мы отправились в путь. Море определенно решило не допустить нашего переезда в Израиль. Три дня кряду огромные валы хлестали наше хлипкое суденышко, чьи уставшие двигатели понапрасну пытались противостоять ветрам. Всех тошнило, люди из последних сил держались за деревянные поручни, дрожали, промокнув до мозга костей. Около меня сидела темноволосая красавица, Тамар Фридман, младше меня на два года. Мы прижались друг к другу, чтобы согреться, и постепенно дрожь от холода перешла в дрожь иного характера. К концу второго дня я был единственным человеком на судне, который желал продолжения шторма. На четвертый день море успокоилось, и я начал общаться с окружающими. Меня потрясло, как мало я знал о других. Впервые в жизни я столкнулся с евреями из Хорватии, Боснии, Черногории, из южной части Югославии, из маленьких городков и деревень, с ортодоксами и традиционными, со смуглыми сефардами из Восточной Сербии и выходцами из местечек, выглядевшими так, как будто в жизни не видели солнца. На нижней палубе люди разговаривали между собой на ломаном немецком, в котором проскальзывали слова на иврите со странным акцентом. Я спросил их, на каком языке они разговаривают.

– На идиш, – ответил один из них.

– Что значит идиш? – спросил я.

Они с подозрением посмотрели на меня и отошли. Как можно было им объяснить, что я не только не знал идиш, но и не подозревал о существовании этого языка?

А другой стороной своего невежества я даже горжусь. Один из молодых людей на носу корабля спросил меня, сефард я или ашкенази. Я сказал, что не знаю. Он удивился:

– Как ты можешь этого не знать?

Я нашел маму и спросил у нее.

– Я не уверена, – сказала она, – кажется, мы ашкенази.

Много лет спустя, во время человеконенавистнической кампании ультрарелигиозной израильской партии ШАС меня неоднократно упрекали в расизме по отношению к сефардам. Из всей разнообразной клеветы, зачастую просто развлекавшей меня, эта, пожалуй, действительно была обидной. Расизм, как всякое предубеждение, усваивается человеком с детства. Мне было семнадцать, когда я впервые услышал, что евреи бывают разными. Мне уже тогда это казалось глупым, бессмысленным и очень огорчительным. А самое важное – Гитлер научил меня, что у всех евреев одна судьба. В этом вопросе я был и до последних своих дней оставался абсолютным дальтоником.

Через одиннадцать кошмарных дней плавания, 26 декабря 1948 года, на рассвете "Кефал" прибыл в какой-то порт. Солнце взошло из-за незнакомой нам горы (мы еще не знали, что она называется Кармель), лучи его осветили неизвестный нам город (мы еще не знали, что он называется Хайфа), и кто-то водрузил на мачте израильский флаг. Все мы – тысячи измотанных, голодных и немного испуганных людей – посмотрели на него и неуверенно, потому что не знали всех слов, запели "Ха-Тикву", гимн Израиля. Это было наивно и прекрасно – как в рекламном ролике Израильского национального фонда.

Наш корабль издал несколько мучительных звуков и бросил якорь у причала.

Я прибыл в Израиль за день до моего семнадцатилетия.

Как только мы сошли с трапа, нас сразу же выстроили рядами и опрыскали ДДТ. Конечно, я знаю, что есть тысячи людей, особенно выходцев из стран Северной Африки, которые восприняли бы это как травму и унижение. "Вот, эти высокомерные "белые" дезинфицируют нас – как будто мы какие-то вшивые и больные инородцы, а не гордые евреи, отпрыски аристократических общин, достигшие Земли обетованной…" Я их не осуждаю, но у меня были другие ощущения: я почувствовал гордость. Все мои опасения, что я попал в отсталую страну, рассеялись: вот, не успел я ступить на берег, а обо мне уже заботится медицина моей новой родины! Здесь беспокоятся о моей и общей гигиене, как и положено в современном обществе!

Пожилой служащий "Сохнута", говорящий по-немецки, установил на причале столик и начал записывать нас по очереди.

– Имя? – спросил он меня.

– Томислав Лампель.

Он посмотрел на меня в замешательстве:

– Есть у тебя еврейское имя?

Я вспомнил, что отец рассказывал, что при рождении мне дали еще одно имя, в честь деда.

– Йосеф, – сказал я.

Когда регистрация закончилась, всех собрали в одном месте, и перед нами появился один из служащих. "Все, кому от восемнадцати до двадцати пяти лет, – сказал он, – должны записаться в армию. Все, кто старше двадцати пяти или младше семнадцати лет, отправятся в лагерь для репатриантов в Беэр-Яаков".

– А если мне семнадцать? – спросил кто-то.

– Тот, кому семнадцать, может решить сам, идти ему в армию или нет, – последовал ответ.

Решение, как почти все главные решения в моей жизни, было принято в одно мгновение. Внутренний голос подсказывал мне, что именно так я должен начать новую жизнь, иначе никогда не стану настоящим израильтянином. Я повернулся к маме и Руди и сказал:

– Я иду в армию.

С мамой случилась истерика.

– Для чего я спасала тебя от фашистов?! – кричала она. – Для чего я спасала тебя от коммунистов?! Чтобы теперь ты погиб в чужой стране?!

Я обнял ее изо всех сил, хотя она сопротивлялась.

– Я пошел, – сказал я, – приеду проведать вас, как только смогу.

Через несколько часов они уже были на пути в лагерь репатриантов, а я прощался с Тамар, которая уезжала с родителями в Нагарию. Мы встречались еще несколько месяцев, но потом она влюбилась в другого парня. Сорок лет спустя Яир познакомил меня со своей будущей первой женой – потрясающая блондинка протянула мне руку и представилась:

– Меня зовут Тамар Фридман.

К их общему удивлению, я расхохотался.

– Что тут смешного? – спросил Яир.

– Ничего, – сказал я, – просто я кое-что вспомнил.

Оказывается, когда история повторяется, она повторяется в виде блондинки.

Армейские грузовики привезли нас на базу в Бейт-Лид. Наступило время ужина. Войдя в столовую, я замер как громом пораженный: на стене висел портрет Ленина. И для этого я приехал в Израиль? Для этого бежал от коммунистов из Югославии? Чтобы на израильской военной базе увидеть портрет Ленина на стене?

– Не волнуйся, – успокоил меня кто-то, – это не Ленин. Это президент страны Хаим Вейцман.

Каждый из нас получил алюминиевый котелок, а в нем – первая трапеза в Израиле: вареное яйцо, творог, помидор и еще какие-то незнакомые мне зеленые штуки. Я попробовал одну из них и едва не лишился зуба. Это была моя первая встреча с оливками.

Утром нас вывели на принятие присяги – сборище новых репатриантов, одетых во что придется (в чем сошли с трапа корабля), и разделили по странам исхода. Офицер торжественно зачитал текст, из которого мы ни слова не поняли, затем положил руку на Танах и громко сказал: "Клянусь!" После некоторой заминки мы поняли, что от нас требовалось повторить сказанное. И мы прокричали: "Клянусь!"

На следующий день нас послали на базу в Црифин. Нам выдали форму, обувь, экипировку, вещмешок и странный головной убор со шторкой, прикрывающей затылок, как у солдат французского Иностранного легиона. Внутри был вышит ярлык, который радостно сообщал, что этот головной убор подарен Армии обороны Израиля "Идише Гительмахер" – Союзом еврейских модисток Нью-Йорка.

Мне выдали служебный блокнот под номером 137566, а затем нас, семнадцатилетних, отделили от остальных новобранцев. Много лет спустя я узнал, что Бен-Гурион пообещал делегации испуганных родителей, что семнадцатилетних не пошлют на линию фронта. Нас, двенадцать молодых югославов, снова посадили в грузовик и отвезли в 80-й базовый тренировочный лагерь в Пардес-Хана. Там нас разместили в большом палаточном лагере для новобранцев. Справа от нас была палатка румын, слева – марокканцев, далее палатка немцев, болгарская, испанская, тунисская – невероятная смесь языков, звуков, цветов и обычаев, которые нам были неизвестны и непонятны.

Назад Дальше