Следы на воде - Екатерина Марголис 18 стр.


"Да, когда бы он ни умер, такие люди умирают молодыми", – подумала я. И снова вспомнила, что в Москве сегодня не стало Александра Лавута… Вот еще один такой – светлый, умный, неподвластный обстоятельствам, всегда молодой. И тоже 1929 года. Удивительный год был. Столько прекрасных людей он подарил миру. Именно в этом поколении так заметна цельнасть, нерастраченная, точнее, не траченная молью холености и прагматизма.

Они все уходят. За год до этого не стало Валерии Михайловны Айхенвальд. Неутомимой, яркой, остроумной, цельной, невероятной Вавы – так называли ее мы все. Я не была ее ученицей, мы с ней на разных концах одной цепи преемственности: обе ученицы Юдифи Матвеевны. Вава была у нее из первых, я – из последних. Всю свою послессылочную жизнь – а посадили и сослали Ваву в 19 лет – Вава проработала учительницей русского и литературы в школе. Три года назад она праздновала свое… трудно выговорить… 80-летие. Десятки людей собрались поздравить Ваву в маленькой квартире на Автозаводской. Впрочем, не только на юбилей, дом у Вавы открыт каждую субботу, и там всегда уйма всяких "-ка" всех возрастов: и Вовки, Мишки и Ленки от 16 до 80 дружно гудят за одним столом. Во главе этого стола сама Вава. Непрерывно курит, стряхивает пепел, окликает то одного, то другого. Пьют, поднимают бокалы, протискиваются к ней. Ее Толька, Димка (после инсульта, с неизменными голубыми глазами и детской улыбкой), Ленка, поколения и поколения учеников… А скольких не было – Алика (Есенина-Вольпина) и Эмки (Коржавина) – они в Америке, а скольких уже вообще нет, за скольких пьют, не чокаясь: Юдька (Юдифь Матвеевна Каган), Гришка (Подъяпольский), Сережка… много имен. И первый в этом ряду, конечно, ее любимый муж Юрка (тот самый Юрий Айхенвальд…). Каждый раз, при взгляде на изящную, подвижную, с короткой стрижкой красавицу Ваву, которая не носит ореол своей красоты, а просто откидывает назад голову, опрокидывает стопку водки и смеется, – как наверняка делала это 20–30–40–50 и 60 лет назад, – что-то болезненно сжимается внутри… Зачем она так рано ушла из школы, словно балерина со сцены, когда еще поколения и поколения свободных, образованных и, главное, порядочных людей она могла вырастить. Но такова была Вава – свободная, глубокая и радостная, легкая в дружбе и бесконечно требовательная к себе в работе и в жизни. Она и из жизни ушла так, как из школы. Слишком рано. А возраст тут ни при чем.

Впрочем, у Амоса-то как раз были все шансы умереть молодым.

Еврейская семья. Дедушка – профессор, видный еврейский деятель, связанный с международными организациями. Собственно, дедушка все понял еще в 1938 году, на заре первых фашистских законов, когда все еще считали, что у страха глаза велики и все обойдется. Окончательное решение пришло в 1939-м в образе телефонного мастера. В дверь их квартиры в Триесте позвонили.

– У вас сломан телефон. Меня послали наладить.

Телефон был в полном порядке. Ни папы, ни дедушки дома не было. Мастер сразу показался подозрительным, и сообразительная бабушка по-домостроевски отрапортовала:

– Спасибо вам огромное. Я не пускаю в дом никого в отсутствие мужа.

Мастер исчез навсегда, так и не поставив прослушку, но с этого дня в их подъезде стал круглосуточно дежурить полицейский.

Спустя неделю дедушка сказал: "Дело плохо. Собираемся. Я подал на палестинские туристические визы и на паспорта". Прогноз дедушки оказался верным. Паспорта не приходили, становилось все тревожнее, но в один прекрасный день им пришла посылка в красивой упаковке – якобы подарок ко дню рождения. Дома в этот момент был дедушкин аспирант (впоследствии оказалось, что он работал в тайной антифашистской группе).

– Откройте, профессор, – сказал он. – Там подарок, которому вы будете очень рады.

Десятилетний Амос навсегда запомнил выражение лица дедушки, когда он наконец открыл посылку, где лежали паспорта на всю семью. (Паспорта были настоящие, преданные студенты выкрали их из квестуры и добавили к ним поддельные печати.) Пароход на Палестину из Триеста в этот момент уже ушел, и они сумели нагнать его лишь в Бриндизи. Всю дорогу их на почтительном расстоянии сопровождали двое полицейских, возникавших то на остановке, то в поезде, то уже в порту. Когда они наконец прошли паспортный контроль и корабль отчалил, дедушка вывел внука на палубу и сказал: "Дыши воздухом свободы!"

Семья спаслась и до 1946 года жила в Палестине. Потом вернулись в Италию. Амосу было семнадцать. Он заканчивал школу, свободно говорил на иврите и по-итальянски и направил свои стопы на медицинский факультет. В 1959 году, уже будучи молодым врачом-хирургом в венецианском госпитале на Лидо, Амос был приглашен преподавать иврит дочерям в одну достаточно известную венецианскую еврейскую семью. Денег не хватало, и Амос с радостью схватился за возможность подработки. Среди его учениц оказалась восемнадцатилетняя Лаура. Через три года они поженились.

– Двадцать девятого июня будет пятьдесят четыре года со дня этой свадьбы. А тогда мне было столько, сколько позавчера исполнилось твоей Роксане. Ну давай, уже поздно. Мы пойдем домой, и ты тоже беги. Счет? Да нет, ты что? Амос уже все сделал.

Несмотря на поздний час, лавка "Гром" была еще открыта, но даже в одиннадцатом часу там толпились туристы. Мороженое из розового грейпфрута осталось по-прежнему в моих мечтах, и я поспешила домой. Переходя мост Академия, я наконец догадалась поднять глаза. В темном небе над Большим каналом сияла огромная розовая луна. И тут наконец все три разговора и даже несъеденное грейпфрутовое мороженое зазвучали общей мелодией. Большая розовая луна сияла не своим светом – отраженным.

Глава седьмая
Посеянное под снегом

Семья не была религиозной. Скорее, традиционно-христианской. Русское церковное православие, исторически обосновавшееся среди родни, родители не одобряли: считали, что это интеллигентская игра в церковь – "от противного" – вопреки безбожной власти, что разлито в ней много неискренности и ханжества и что нужна она интеллигенции по большей части для удобства жизни с собственной совестью. А уж про православную необязательность, богему, разводы и прочее дома любили говаривать: "Ну, у них, у православных, это принято". И все же вначале было поле, а вдали в трех соснах золотилась маковка церкви. Однажды случайно (с няней или с бабушкой?) оказалась на службе. Простояли минут пять и вышли. С тех пор часто взгляд уплывал за сосны на горизонте, и душа втайне знала, что ей туда. Когда же восьмилетней девочкой впервые завела речь о крещении, отец сказал расхожее, но беспроигрышное: "А когда убивали евреев в газовых камерах, где был Твой Бог?" Она не смогла ответить, да и по сей день не может. Словами это трудно. Единственного верного ответа "там, в печах" девочка не знала. И тогда родители сказали, мол, жди восемнадцати, тогда будешь решать за себя.

Ждала. Снились сосны. И они, дети, сидящие вокруг Учителя.

Знала, где родители прячут сам– и тамиздат, и жадно читала все, что проходило через дом. К десяти годам проглотила "Слово. Таинство. Образ" и другие книги отца Александра Меня. Затем пришел черед драмы со вступлением в пионеры. Она, конечно, считала себя полнейшим иудой. Хотя и благодарна была тоже: именно в ее классе оказалась смелая девочка, которая просила ее поддержки, угадав по каким-то неведомым признакам, что они единомышленники. Xeniи выпало счастье и честь дружить с ней во время бойкота, который устроили ей учителя и одноклассники за невступление в пионеры.

Шли годы, залитые ровным светом, а она просто знала: "Когда я вернусь, я пойду в тот единственный дом, где с куполом синим не властно соперничать небо…" Официальные запреты не пугали. До восемнадцати оставалось немного. А в Латвии на хуторе тоже был костел. Дети нередко заглядывали и туда – но снова будто бы в гости, топчась у порога. Решиться бы сделать шаг. А в какой дом – не так важно. Можно жить и на два дома. Границы между конфессиями едва ощущались как что-то реальное, а слово "экуменизм" так и осталось чужим, непонятным. Зачем? Ведь все просто – как переход с одного языка на другой. Оставалось полшага.

Восемнадцатое лето прошло. Наступил восемнадцатый сентябрь. И тут убили отца Александра Меня. Зарубили.

Новость оглушила. Встречи, которую ждала все детство, не случилось. И такая смерть. В памяти отчетливо всплыло убийство ксендза Ежи Попелюшко. Заказ КГБ просматривался со всей очевидностью. К топору зовите Русь. Официальные иерархи отмалчивались. Она с юным максимализмом решила, что после этого порога православной церкви точно переступать не хочет. Это совпало со становлением постсоветской государственной религии – точнее, распространением узаконенного язычества: от освящения автомобилей до "постных меню" в кафе. В прелом воздухе перегнившего лубочного православия все яснее проступал тлетворный дух национализма.

А дальше уже гнала от себя любую мысль. Все равно все попрано, потоптано. Ее нет. А то, что осталось, – лишь жалкое существо, недостойное и близко подойти.

В конце университета выпала Польша с необычной языковой практикой, придуманной университетской преподавательницей: паломничество в Ченстохову. В Доминиканском костеле, куда их привезли всем курсом, нужно было распределиться по группам. Все однокурсники, получив еще в школе мощную советскую прививку от коллективной идеологии, инстинктивно спасались от всего католического комсомольским шаганием по просторам и поэтому, не сговариваясь, записались в группу молчания – "grupa ciszy". И уж как веселились – языковая практика в группе молчания! Но не ошиблись… На обратном пути компания задержалась в Кракове у девушки Баси, с которой познакомились в паломничестве. Бася ютилась в скромной мансарде под крышей, а напротив жила старушка – божий одуванчик пани Стася. Как-то раз она позвала к себе. Показывала свою скромную каморку, одна из стен которой была целиком заклеена открытками со всего мира. Пани Стася была одинокой старушкой, и Xeniю очень удивила такая обширная корреспонденция. Она поинтересовалась, откуда пани знает столько людей из Мексики, Африки, Италии… Пани Стася ответила просто:

– А это не много людей. А один мой друг, однокурсник, который много путешествует. У него такая работа. Мы очень давно дружим. И вот он на каждое Рождество и Пасху присылает мне открытку из того места, где находится или недавно побывал…

– А что ж это за работа?

Пани Стася смущенно засмеялась:

– Он Папа Римский. Ты, наверное, знаешь, Papież Jan Paweł Drugi, а для меня – просто Кароль. Сначала он стал священником, потом кардиналом, а потом и папой. Переехал в Рим, но по-прежнему все эти годы никогда не забывает присылать мне открытку. На Пасху и на Рождество…

В Польше случилось чудо. Оно было тихое, как и положено быть чуду, но совершенно конкретное и осязаемое. Оно дало силы выстоять. И все же должны были пройти годы, прежде чем она сделала тот шаг, о котором просила родителей в восемь лет. Посеянное под снегом, – говорила она про себя. Было мучительно страшно – как на картине Рембрандта: ощущение промотанного наследства боролось с гордостью за свой нажитый опыт. Что в картину можно шагнуть, она бы и не догадалась, если бы однажды зимним вечером, глядя с экрана телевизора прямо в душу, Он просто не сказал бы ей: "Все, чего коснулся свет, становится светом".

Ты значил все в моей судьбе.
Потом пришла война, разруха,
И долго-долго о Тебе
Ни слуху не было, ни духу.
И через много-много лет
Твой голос вновь меня встревожил.
Всю ночь читал я Твой Завет
И как от обморока ожил.
Мне к людям хочется, в толпу,
В их утреннее оживленье.
Я все готов разнесть в щепу
И всех поставить на колени.
И я по лестнице бегу,
Как будто выхожу впервые
На эти улицы в снегу
И вымершие мостовые.
Везде встают, огни, уют,
Пьют чай, торопятся к трамваям.
В теченье нескольких минут
Вид города неузнаваем.
В воротах вьюга вяжет сеть
Из густо падающих хлопьев,
И чтобы вовремя поспеть,
Все мчатся недоев-недопив.
Я чувствую за них за всех,
Как будто побывал в их шкуре,
Я таю сам, как тает снег,
Я сам, как утро, брови хмурю.
Со мною люди без имен,
Деревья, дети, домоседы.
Я ими всеми побежден,
И только в том моя победа.

Борис Пастернак

И это означало "Встань и иди".

Чуть свет поднялась и пошла.

Крестили в церкви, что стояла в соснах за белым полем, – выбрала ее как символ возвращения в свою Галилею. Была одна. Потом, благодаря сестре, которая пришла на год раньше, – отец Георгий. Бежала по пустым улицам, словно могла не успеть или не попасть на встречу. Долгий шепот под полутемными сводами. И крылья за спиной.

А на пороге при выходе из церкви встретило детство. Сын поэта с лицом отца. Он стоял, словно ждал. Как когда-то у калитки в поле, он улыбался навстречу:

– Мы очень рады тебе.

"…Христос зовет нас не к частичному обновлению, не частично латать верой в Него и в Бога старые прорвавшиеся места нашей души, а полностью обновиться! Не приспособить наше христианство к тому, чтобы как-то в старой жизни продолжать существовать успешно, но всю жизнь обновить, всецело стать новыми. Вот это один из основных призывов Иисуса во всем Евангелии" (отец Георгий Чистяков).

Глава восьмая
Via lunga

Что бы сказал сегодня отец Георгий? Как не хватает этого живого глотка.

Родившийся в 1953-м и при этом, будто стрелой, пронзивший времена. Словно прошедший насквозь нетронутым прямо из Серебряного века, он совсем не похож был на свое поколение, но в веке нынешем тоже отнюдь не казался чудаком. Скорее чудом. Интеллигентом и романтиком, европейским геттингенцем, говорившим на всех языках настолько естественно, что мог в первые годы своего священства брякнуть во время проповеди перед толпой старушек: "Ну, как известно каждому ребенку, по-древнеарамейски…" – и хотя бы поэтому уже заранее отличавшимся от всех вокруг. Это не вызывало протеста: как-то в голову не приходило даже его военруку в институте ("Чистяков, военное дело – это не хеттский язык, тут головой думать надо!" – из воспоминаний однокурсника) вписывать его в наш век. Он, конечно, был не от мира сего, но не в расхожем смысле: он совершенно не витал в облаках, а, напротив, был наделен пронзительным чувством и знанием реальности во всех ее мелочах – от политики не только российской, но и мировой, скажем, ближневосточной; от Ясира Арафата (этого лауреата Нобелевской премии мира он страстно именовал не иначе как "Баба в рябом платке, которой место в соседней камере с Милошевичем") до того, чем живет молодежь, например, в Нижнем Новгороде, или какие прихватки и из чего вяжет старушка у метро. Не страдал ни интеллигентской рефлексией и самокопанием, ни столь типичным для этого поколения глубинным равнодушием при сбитых понятиях о чести. Он – чистое восприятие всего, что окружало его, – а в этом ряду старушка у метро плавной поступью входила в латинскую метрику. Все, на чем останавливал он свой взгляд, оживало и делало его самого еще более живым и вневременным человеком. Это, наверное, и называется чистым сердцем…

22 июня 2007-го дети носились по саду. День клонился к вечеру. С венецианской подругой Мариной мы читали вслух то самое эссе Кристины Кампо "Внимание и поэзия":

"В древних книгах человеку праведному часто дается небесное имя посредника. Посредника между человеком и Богом, посредника между одним человеком и другим, посредника между человеком и тайными законами природы. Праведнику, только праведнику вверялась роль посредника, дабы никакие узы воображения и страсти не могли ограничить или исказить его способность к прочтению".

Голубые горы под Неаполем. Силуэты лимонных деревьев на фоне моря. Прекрасное эссе. Перевести бы на русский…

Это звучит странно и нелепо, но я родился до революции. Ибо на тех людей, среди которых прошло мое детство, революция не оказала никакого воздействия. Правда, осталось их мало: от каждых ста человек не больше десяти. И в основном женщины.

Родителей, братьев, мужей, сыновей, сестер и подруг у них убили, сгноили в ГУЛАГе или выслали за границу. А они продолжали жить, были осторожны, но не боялись. Никогда и ничего. Видели в советской власти что-то вроде стихийного бедствия, смерча или цунами, но не более. Их психологию, веру, взгляды, их внутренний мир и жизнеотношение в целом революция не изменила, она их просто-напросто не коснулась.

<…> Они были демократами. Не признавали никакой "эзотерики" ни в искусстве, ни в жизни. Они не обижались на большевиковза то, что те отняли у них имения и квартиры. Нет, они считали, что коммунисты виноваты совсем в другом, в том, что при них простому человеку по-прежнему живется плохо. "Все, что было в царское время плохого, большевики усвоили, а все хорошее растеряли", – любила говорить одна "арбатская"старушка.

Рассказывают, что в 1917 году внучка кого-то из декабристов, которой было тогда лет восемьдесят, услышав шум на улице, послала горничную узнать, чего хотят эти люди. "Чтобы не было богатых", – ответила горничная. "Странно, – воскликнула на это старушка. – Мой дед и его друзья хотели, чтобы не было бедных".

Не знаю, имела ли место эта история на самом деле, но partem veri fabula semper habet, и в этом рассказе, как в капле воды вселенная, отражается как раз то, что составляло сердцевину жизнеотношения моей бабушки и ее современников. Увы, нам до них далеко.

Отец Георгий Чистяков

Телефонный звонок. "Кать, отец Георгий умер".

Время останавливается, как во сне.

Падре Джорждо. Невместимо. Невообразимо. Солнце дробится на поверхности воды. У края моря рыбаки закидывают сети. Летят московские эсэмэски.

"Кругом слезы и лампадный дым. Как жаль, что к тебе пешком не придешь".

Умер. "Разделили ризы мои между собой, – звенит в ушах его голос. – Мы все должны быть вместе, чтобы пытаться побороть усильем воскресения".

Билет куплен немедленно. В Москву. В большую осиротевшую семью. Под родные своды. За паспортом, который остался дома в Венеции, предстоит проехать почти всю страну на север и лететь уже оттуда. Но это мелочи. Не мелочи другое. Друзья, прожившие душа в душу под одной крышей не один день и ежедневно собиравшиеся за большим столом в саду, начинают внезапно ссориться без всякой причины. Разобщение. Отчуждение. Недоумение. Привычно вспоминается Овидиево: Donec eris felix multos numerabis amicos / tempora si fuerint nubila, solus eris… Мама полубольна. Детей оставить не на кого. Куда поедешь?

Назад Дальше