Страницы моей жизни. Романовы. Семейный альбом - Анна Вырубова 16 стр.


В эти дни я не могла молиться и только повторяла слова Спасителя: "Боже, Боже мой, вскую мя еси оставил?"… Ночью же я горела от жара и не могла поднять головы, не у кого было спросить глоток воды… Когда утром солдат принес кипяток, вероятно, я показалась ему умирающей, так как через несколько минут он пришел с доктором. Температура оказалась сорок градусов. Доктор выругался и, когда я обратилась к нему со слезной просьбой позволить надзирательнице побыть ночь возле меня, так как я с трудом подымаю голову, ответил, что накажет меня за болезнь, будто бы я нарочно простудилась, – и во всем отказал, снова ударив меня по лицу.

Почему-то я не умерла. Когда же стала поправляться, получила бумагу от начальства крепости, что в наказание за болезнь лишаюсь прогулки на десять дней. Как раз эти дни светило солнышко, и я часами плакала, сидя в своей мрачной камере и думая, что пришла весна, а я не смею даже десять минут подышать свежим воздухом. Вообще без содрогания и ужаса не могу вспомнить все издевательства этого человека.

Кажется, спустя неделю с начала заключения нам объявили, что у нас будут дежурить надзирательницы из женской тюрьмы. Как-то вечером пришли две женщины, и я обрадовалась, в надежде, что они будут посредниками между нами и солдатами. Но эти первые две нашли наши условия настолько тяжелыми, что не согласились остаться. Пришли две другие, они дежурили попеременно с девяти утра и до девяти вечера; ночь же, самое страшное время, мы были все-таки одни. Первая надзирательница была молодой, бойкой особой, флиртовала со всеми солдатами, не обращая на нас особого внимания; вторая же была постарше, с кроткими грустными глазами. С первой же минуты она поняла глубину моего страдания и была нашей поддержкой и ангелом-хранителем. Воистину есть святые на земле, и она была святая. Имени ее я не хочу называть, а буду говорить о ней как о нашем ангеле. Все, что было в ее силах, чтобы облегчить наше несчастное существование, она делала. Никогда в жизни не смогу ее отблагодарить в полной мере. Видя, что мы буквально умираем с голоду, она покупала на свои скудные средства то немного колбасы, то кусок сыру или шоколада и т. д. Одной ей не позволяли входить, но, уходя вслед за солдатами последней из камеры, она ухитрялась бросать сверток в угол около клозета, и я кидалась, как голодный зверь, на пакет, сидела в этом углу, подбирала и выбрасывала все крошки. Разговаривать мы могли сначала только раз в две недели в бане.

Она рассказывала мне, что Керенский приобретает все большую власть, но их величества пока живут в Царском, и это последнее известие давало мне силу жить и бороться со своим страданием. Первой радостью, которую она доставила мне, было красное яичко на Пасху.

Не знаю, как описать этот светлый праздник в тюрьме. Я чувствовала себя забытой Богом и людьми. В Светлую Ночь проснулась от звона колоколов и села на постели, обливаясь слезами. Ворвалось несколько пьяных солдат со словами: "Христос Воскресе", похристосовались. В руках у них были тарелки с пасхой и кусочком кулича; но меня они обнесли. "Ее надо побольше мучить, как близкую к Романовым", – говорили они. Священник просил у правительства позволения обойти заключенных с крестом, но ему отказали. В Великую Пятницу нас всех исповедовали и причащали Святых Тайн; водили нас по очереди в одну из камер, у входа стоял солдат. Священник плакал со мной на исповеди. Никогда не забуду ласкового отца Иоанна Руднева; он ушел в лучший мир. Святой человек так глубоко принял к сердцу непомерную нашу скорбь, что заболел после этих исповедей.

Была Пасха, и я в своей убогой обстановке пела пасхальные песни, сидя прямо на койке. Солдаты думали, что я сошла с ума, и, войдя, потребовали, под угрозой избиения, чтобы я замолчала. Положив голову на грязную подушку, я заплакала… Но вдруг почувствовала под подушкой что-то крепкое и, сунув руку, нащупала яйцо. Я не смела верить своей радости. В самом деле, под грязной подушкой, набитой гнилой соломой, лежало красное яичко, положенное доброй рукой моего единственного теперь друга, нашей надзирательницы. Думаю, ни одно красное яичко в этот день не принесло столько радости: я прижала его к сердцу, целовала его и благодарила Бога…

Еще пришло известие, которое бесконечно меня обрадовало: по пятницам назначили свиданье с родными. Была надежда увидать дорогих родителей, которых, я думала, никогда в жизни больше не увижу.

Глава 17

Посетили в тюрьме! Только тот, кто сам посидел в одиночном заключении, поймет, что значит надежда свидания с родными. Как я ждала этой первой пятницы, когда мне сказали, что я увижу моих родителей! Я воображала себе, как мы кинемся навстречу друг другу, представляла ласковую улыбку дорогого отца и голубые глаза моей матери, полные слез, и как мы будем сидеть вместе и я поведаю им обо всем том, что вынесла за эти дни. Мечтала также получить известия о дорогих узниках в Царском, узнать о здоровье детей и о том, как им живется. В действительности же одно из самых тяжких воспоминаний – это дни свидания с родными: никогда я так не страдала, как в эти пятницы. При виде своих просыпалась любовь ко всем дорогим людям, которых я оставила и не имела надежды когда-либо увидеть. Я и сейчас без слез и содрогания не могу вспомнить, как меня ввели в комнату с часовыми, где сидела моя бедная мама. Нам не позволили даже и подать руки; огромный стол разделял нас; она старалась улыбаться, но глаза невольно выразили скорбь и ужас, когда она увидела меня с распущенными волосами, смертельно бледную и с большой раной на лбу. На вопрос, который она не смела задать мне, указывая на лоб, я ответила, что это ничего: я не смела сказать, что солдат Изотов, в припадке злобы, толкнул меня на косяк железной двери и с тех пор рана не заживала. Если бы мы были одни, я все бы сказала, но здесь, кроме караула, присутствовали прокурор, заведующий бастионом – ужасный Чкони, с часами в руках. На свидание давалось ровно десять минут, и за две минуты до конца он выкрикивал: "Осталось две минуты!", чем еще больше расстраивал измученное сердце. И что можно сказать за десять минут в присутствии стольких лиц, враждебно настроенных? Только прокурор после рассказывал, что его нервы не выдерживали моих свиданий с родителями, и он несколько ночей не мог спать. В слезах мы встречались и расставались, поручая друг друга милосердию Божьему.

Бедные, дорогие мои родители! Сколько вынесли они оскорблений и горя, ожидая иногда по три часа этих десяти минут свидания. Папа вспоминал после, что ни разу меня не видал иначе как заплаканную. Отца я видела в крепости три раза. В начале моего заключения он заболел от пережитого потрясения; позже, чередуясь с мамой, посещал меня. Как хотелось мне выглядеть более похожей на саму себя. Я умолила надзирательницу одолжить мне на несколько минут ее карманное зеркальце и две шпильки; причесалась на пробор, всю неделю промывала рану на лбу. Отец мой, всегда сдержанный, ободрял меня в эти несколько минут, и мое сердце трепетало от счастья увидеть его. Он сказал мне, что мама тоже приехала, они три часа ждали свидания, но ее не пустили и она ожидает рядом в комнате, надеясь услышать мой голос. При этих словах Чкони вскочил с места и, захлопывая со всей силой дверь, закричал: "Это еще что за ‘‘голос слышать’’?! Я вам запрещу свидания за такие проделки!" Отец мой только слегка покраснел, меня же под конвоем увели…

Деньги, которые родители мне посылали, никогда до меня не доходили; лишь самые маленькие суммы шли на покупку чая и сахара, остальное же офицеры – Чкони, комендант и их сотоварищи, некий Новицкий и другие – все проигрывали. Хуже того: эти господа во все время моего заключения приставали к родителям и под угрозой меня убить или изнасиловать вымогали деньги большими суммами, приезжали иногда к ним вооруженные или уверяли, что передадут по назначению и меня скорее выпустят. Бедные родители отдавали этим мерзавцам свое последнее, дрожа за мою жизнь. Подобное проделывали они и с родственниками других заключенных. Вот каковы были "начальник" крепости и доверенные Временного правительства!

Повторяю, самое страшное – это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и я чудом спасалась от них. Первый раз я встала на колени, прижимая к себе иконку Богоматери, и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли. Второй раз в испуге я кинулась к стене, стучала и кричала. Екатерина Викторовна Сухомлинова услышала меня и тоже стала кричать, пока не прибежали солдаты из других коридоров… В третий раз приходил один караульный начальник, один. Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел. Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться: солдаты могли бы отомстить нам; но после случая с караульным начальником я все же решилась сказать надзирательнице. Она говорила со "старшим", и он, кажется, принял меры, чтобы безобразия не повторялись.

Сидела я в камере № 70. Существовали мы не как люди, а как номера, заживо погребенные в душных каменных склепах, и жизнь наша была, как я уже писала, медленной смертной казнью. Сколько раз я просила у Бога смерти и все думала, зачем мне оставаться жить. "Господи, за что ты смеешься надо мной?" – повторяла я. Нашла те же слова в Книге Иова. Иногда не могла молиться, теряла веру, но Бог невидимо помышлял и о нас, забытых миром. Прежде всего, приближалась весна, стало теплее, высохла вода на стенах и на полу; в нашем садике распустились листочки, зазеленела трава. От слабости я уже не могла ходить, но ложилась на траву, устремляя взор в далекое синее небо. Раз между камнями увидела первый желтый цветочек. У меня забилось сердце, хотелось сорвать, но боялась, что отнимут… Я нагнулась, сорвала и спрятала за пазуху. Солдаты не заметили – они курили и спорили, облокотясь на ружья, а надзирательница сделала вид, что смотрит в другую сторону… Мне удалось этот цветочек, единственное сокровище, передать отцу. Потом нашла его, бережно засушенным, в его бумагах уже после смерти. Это был единственный цветок, который я сорвала в нашем садике. Попробовала еще раз в день Святой Троицы, но тогда солдат ударил меня по руке и отнял веточку. Помню, целый день я плакала от обиды.

В камере № 71 сидела Сухомлинова, в № 72 – генерал Воейков. В 69-й сидел сперва Мануйлов. Говорят, он симулировал параличное состояние, закрывая то один, то другой глаз. Когда его перевели в Кресты, туда посадили писателя Колышко. Он первую ночь громко плакал; надзирательница сказала, что он отец большой семьи. Часто и на меня нападали минуты отчаяния, и раз я хотела покончить жизнь самоубийством. Это случилось, когда надзирательница прибежала сказать, что среди стрелков возмущение и они грозят со всеми нами покончить. Мною овладел ужас, и я стала придумывать, как бы не попасть им в руки; вспомнила, что можно сразу умереть, воткнув тонкую иголку в мозжечок. Я постучала об этом Сухомлиновой. Она очень испугалась и послала надзирательницу наблюдать за мной. Иголка у меня имелась и была припрятана, но не помню, каким образом я ее достала. Благодарю Бога, что он спас меня от малодушия: на тот раз солдаты успокоились.

В камерах становилось жарко и невыносимо душно; я иногда буквально задыхалась и тогда вскарабкивалась на кровать, затем на стол, стараясь уловить хоть маленькое течение воздуха из крошечной форточки.

Надзирательница не на шутку беспокоилась, замечая, что я очень изменилась, стала на себя не похожа и все время плачу. Теперь я прижималась уже к холодной стене, часами простаивала босиком. Я очень ослабела, ходить не могла и, как уже писала, ложилась на травку, когда выпускали, смотрела на небо, и на душе становилось спокойнее. Издали доносился городской шум. К концу моего заключения, помню, зацвел куст розового шиповника; были еще два куста сирени, и цвела рябина. Часто задумывалась над тем, слышит ли Господь молитвы заключенных…

Как-то раз меня повели на допрос. За большим столом сидела вся Чрезвычайная комиссия – почти все старые и седые; председательствовал Муравьев. Допрос этот я описала в XII главе. Слушала я, слушала – и не понимала: или я сошла с ума в крепости, или они все ненормальны. И откуда только их всех набрали?!

Вся процедура напоминала мне дешевое представление комической оперетки. Вспоминая после в одиночестве этот допрос, я иногда не могла удержаться от улыбки. Из всех один Руднев оказался честным и беспристрастным. Меня он допрашивал пятнадцать раз, каждый допрос длился по четыре часа. Помню, как он был ошеломлен, когда я благодарила его в конце четвертого допроса, во время которого мне сделалось дурно. "Отчего вы благодарите меня?" – удивился он. "Поймите, какое счастье четыре часа сидеть в комнате с окном и через окно видеть зелень!.." После моего освобождения он говорил, что из этих слов ясно представил себе наше несчастное существование.

Понемногу положение мое стало улучшаться. Многие солдаты из наблюдательной команды стали хорошо ко мне относиться, особенно старослужащие; они искренно жалели меня, защищая от грубых выходок своих товарищей, оставляли пять лишних минут на воздухе. Да и в карауле стрелков не все были звери. Бедные, все им прощаю… Повторяю, не они повели меня на этот крест, не они создали клевету. В то время как высокие круги еще до сих пор не раскаялись, солдаты, поняв свое заблуждение, всячески старались загладить свою ошибку. Помню одного караульного начальника с добрым и красивым лицом. Рано утром он отпер дверь и, вбежав, положил мне на койку кусок белой булки и яблоко, шепнул, что идиотство – держать больную женщину в этих условиях, и скрылся. Видела его еще раз в конце своего заключения. Он тогда прослезился, сказав, что я очень изменилась. Из караульных начальников еще двое были добрыми. Один, придя как-то вечером с несколькими солдатами, открыл форточку и сказал, как бы ему хотелось освободить меня с помощью своих товарищей… Третий был совсем молоденький мальчик, сын купца из Самары. Он два вечера подряд говорил со мной через форточку, целовал мне руки, обливая их слезами, всех нас ужасно жалел, будучи не в состоянии равнодушно выносить жалкий вид заключенных. Непривычная к добру, я долго не могла забыть его ласку и слезы. Добрые солдаты делились также сахаром и хлебом.

Анна Вырубова, 1909–1910

Но случалось еще более удивительное. Как-то раз вошел ко мне солдат, заведующий библиотекой бастиона, и со странным выражением глаз положил мне на койку каталог книг. Открывая каталог, нахожу письмо: "Милая Аннушка, мне тебя жаль, если дашь мне 5 рублей, схожу к твоей матери, отнесу письмо". Я задрожала от волнения, боялась оглянуться на дверь, воображая, что за мной следят. Долго раздумывала, решиться ли написать… Солдат вложил конверт и бумагу. Не хотел ли он меня подвести? Не начало ли это новых испытаний? Бог знает… Наконец решилась, написала дорогим родителям короткое письмо. Пять рублей у меня остались: когда я отдавала свои деньги, они прорвались в подкладку пальто, и я их бережно хранила. Положила это единственное сокровище в конверт и написала ему, что люди меня вообще часто обманывали, я так теперь страдаю и во имя этого страданья стараюсь верить, что он меня не подведет.

Какая же это была неописуемая радость, когда на другой день я нашла в книге бесценное письмо от мамы! Уходя из камеры, он ухитрился бросить мне в угол плитку шоколада. Так установилась редкая, но бесконечно мне дорогая переписка с родителями. Они ему каждый раз давали деньги, он же, конечно, рисковал жизнью. Находила письма в книгах, в белье (он заведовал и цейхгаузом), в чулках. Нашла письмо от Лили Ден, с известием, что их величества здоровы и она плачет, глядя на мои любимые цветы. Прислали мне от государыни бумажку с наклеенным белым цветком с двумя словами: "Храни Господь!" Как я плакала над этой карточкой!.. Подобным же образом он пронес в крепость кольцо, которое государыня мне надела при прощании (золотые вещи из канцелярии бастиона выдали родителям). Сначала я не знала, куда спрятать кольцо, потом оторвала от пальто кусочек серой подкладки, сшила крошечный мешочек и прикалывала его на рубашку под мышкой английской булавкой (булавку подарила добрая надзирательница). Я боялась, чтобы другая надзирательница не заметила кольцо в бане: и тогда прятала в подкладку.

Но скоро библиотекарь возбудил к себе подозрение, так как стал слишком часто ходить к нам с книгами, и его сменили, назначив ужасного Изотова.

Позже судьба нам помогла через другого человека. Как-то раз в супе нашла большой кусок мяса, которого два месяца не ела. Я, конечно, жадно его съела, но откуда он, спросить не смела. На другой день – опять кусок мяса. У меня даже сердце забилось. Хотелось узнать, кто тот тайный друг, который меня подкармливает. Надзирательница осторожно разведала и сообщила, что это поваренок и он вообще готов помогать мне, так как жалеет меня, предлагает носить письма родителям. Но он делал больше. За мизерное вознаграждение этот хороший человек, рискуя жизнью, приносил мне чистое белье, чулки, рубашки и еду и даже уносил грязное. Все предыдущие месяцы я стирала рубашку под краном, из шпильки сделала крючок и вешала в теплом углу. Но, конечно, рубашка вполне не высыхала. Кто может представить себе счастье после двух месяцев надеть чистую, мягкую рубашку?!

Звуки из внешнего мира до нас почти не долетали; далекий благовест в церквах почему-то раздражал. "Неужели, – думала я, – Бог слышит молитвы народа, который сверг своего Царя?" Доносился бой часов. Без содрогания не могу вспомнить заунывный мотив, который они играли; при себе часов иметь не разрешали. С утра до ночи ворковали голуби. Теперь, где бы я ни услыхала их, они напоминают мне сырую камеру в Трубецком бастионе. "Старший" солдат как-то рассказывал, что сидел за политические дела в крепости и часами кормил голубей у окна. "Разве у вас было окно и низкое?" – спросила я с завистью. Окно – это то, чего я жаждала все время. Солдаты рассказывали, что вообще при царе в крепости сидеть было легче: передавали пищу, заключенные все могли себе покупать и гуляли два часа. Я была рада это услышать.

"Старший", который вначале меня так мучил, изменился, позволял разговаривать с надзирательницей. Он был по-своему развитым человеком и любил пофилософствовать. Солдаты были им недовольны, и как-то, придравшись, будто он купил нам конфет, его сменили.

Назад Дальше