Но обо всем этом – потом, сейчас же говорю о Тютчевой, чтобы объяснить, почему именно в Москве начался антагонизм и интриги против государыни. Тютчева после предупреждения государя не унималась: она умела плести в придворных кругах бесчисленные интриги – бегала жаловаться на императрицу ее родственникам. Она повлияла на фрейлину княжну Оболенскую, которая ушла от государыни, несмотря на то что служила много лет и была ей предана. И в детской она перессорила нянь так, что ее величество, которая жила детьми, избегала ходить наверх, чтобы не видеть этих надутых лиц. Когда же великие княжны стали жаловаться, что Тютчева восстанавливает их против матери, ее величество решилась с ней расстаться. В глазах московского общества Тютчева прослыла "жертвой Распутина"; на самом же деле все нелепые выдумки шли от нее, и она сама была главной виновницей чудовищных сплетен.
Мы были рады уехать из Москвы. Проехали Орел, Курск и Харьков: везде восторженные встречи и необозримое море народа. Вспоминаю, как в Туле, с иконой в руках, которую поднесли государыне на выходе из церкви, толпа понесла меня, и я полетела головой вниз по обледенелым ступеням… Здесь же, за неимением другого экипажа, государыня ездила в старинной архиерейской карете, украшенной ветками и цветами. Вспоминаю, как в Харькове толпа студентов, неся портрет государыни, окружила ее мотор с пением гимна и буквально забросала ее цветами.
Проезжая Белгород, императрица приказала остановить императорский поезд, выразив желание поклониться мощам св. Иосифа. Было уже совсем темно; достали извозчиков, которые были счастливы, узнав, кого везут. Монахи выбежали встречать свою государыню с огнями; отслужив молебен, мы уехали. На станции собралась толпа уже простого народу – провожать государыню. Какая была разница между этими встречами и официальными приемами! Удивлялась я также губернаторам, которые заботились только о том, чтобы императрица посещала учреждения, устроенные их женами; может быть, это естественно, но хотелось бы, чтобы в такие минуты личные интересы уходили на задний план.
6 декабря, в день именин государя, мы встретились с ним в Воронеже; затем их величества вместе посетили Тамбов и Рязань. В Тамбове они навестили Александру Николаевну Нарышкину, которая была их другом (позже она была убита большевиками, несмотря на все то, что сделала для народа). Путешествие их величеств закончилось Москвой. Как они радовались встрече с маленькими! Первым мы увидели Алексея Николаевича, который стоял вытянувшись во фронт, а великие княжны Мария и Анастасия Николаевны кинулись обнимать их величеств. В Москве начались смотры; посещали опять лазареты, ездили и в земскую организацию осматривать летучие питательные пункты. Встречал князь Г. Е. Львов (впоследствии предавший государя); он тогда относился к их величествам с почтением, особенно к Алексею Николаевичу, прося его и государя расписаться в книге посетителей.
Вечером иногда пили чай в огромной голубой уборной государыни – с чудным видом на Замоскворечье. До отъезда ее величество посетила старушку графиню Апраксину, сестру своей гофмейстерины, княгини Голицыной; вместе с государем были у 80-летнего старца, митрополита Макария. Вернувшись в Царское Село, к Рождеству устроили многочисленные елки в лазаретах.
Должна упомянуть еще об одном инциденте. Как-то раз государь упомянул, что его просят принять сестру милосердия, вернувшуюся из германского плена: она привезла на себе знамя полка, которое спасла на поле битвы. В тот же день вечером ко мне ворвались две сестры из той же общины, из которой была эта сестра: со слезами они рассказывали мне, что ехали с ней вместе из плена, в Германии ей оказывали большой почет немецкие офицеры; в то время как эти две сестры голодали, ее угощали обедами и вином; через границу ее перевезли в моторе, в то время как они вынуждены были идти пешком; в поезде за шесть суток она ни разу перед ними не раздевалась, и они приехали ко мне от сестер общины, умоляя обратить на нее внимание. Они так искренне говорили, что я не знала сначала, что делать, и сочла своим долгом поехать и обо всем рассказать дворцовому коменданту.
На следующий день я во время прогулки рассказала все государю, который сперва казался недовольным. Вечером меня вызвал дворцовый комендант и заявил, что ездил с помощником допрашивать сестру; во время разговора она передала коменданту револьвер, сказав, что отдает его, чтобы ее в чем-либо не заподозрили, а револьвер этот был с ней на войне. Комендант потребовал ее сумочку, которую она из рук не выпускала. Открыв ее, они нашли еще два револьвера. Обо всем этом было доложено государю, который отказал сестре в приеме.
Глава 9
Вскоре после событий, описанных мною, произошла железнодорожная катастрофа 2 января 1915 года. Я ушла от государыни в пять часов и поездом поехала в город. Села в первый вагон от паровоза, в первом классе; против меня сидела сестра кирасирского офицера, г-жа Шиф. В вагоне было много народа. Не доезжая шести верст до Петербурга, вдруг раздался страшный грохот, и я почувствовала, что проваливаюсь куда-то вниз головой и ударяюсь об землю; ноги же запутались, вероятно, в трубе отопления: я чувствовала, как они переломились. Я на минуту потеряла сознание. Когда пришла в себя, вокруг были тишина и мрак, кругом слышались крики и стоны придавленных осколками вагонов раненых и умирающих. Я сама не могла ни пошевельнуться, ни кричать: на голове у меня лежал огромный железный осколок и из горла текла кровь. Я молилась, чтобы скорее умереть, так как невыносимо страдала. Через некоторое время, которое показалось мне вечностью, кто-то приподнял осколок, придавивший мне голову, и спросил: "Кто здесь лежит?" Я ответила. Вслед за этим раздались возгласы; оказалось, что нашел меня казак из конвоя, Лихачев. С помощью солдата железнодорожного полка он начал осторожно освобождать мои ноги; освобожденные – они упали на землю как чужие. Боль была нестерпима, я начала кричать. Больше всего я страдала от повреждения спины. Перевязав меня под руки веревкой, они начали меня тащить из-под вагонов, уговаривая быть терпеливой. Помню, я кричала, будучи вне себя от неописуемых физических страданий.
Лихачев и солдат выломали дверь в вагоне, переложили меня на нее и отнесли в маленькую деревянную сторожку неподалеку от места крушения. Комнатка была уже полна ранеными и умирающими. Меня положили в уголке, и я попросила Лихачева позвонить по телефону родителям и государыне. Четыре часа я лежала на полу безо всякой помощи. Прибывший врач, подойдя ко мне, сказал: "Она умирает, ее не стоить трогать!" Солдат железнодорожного полка, сидя на полу, положил мои сломанные ноги к себе на колени, накрыл меня своей шинелью (было 20 градусов мороза); шуба моя была порвана в куски. Он же вытирал мне лицо и рот, так как я не могла поднять рук, и меня рвало кровью…
Часа через два появилась вдруг княжна Гедройц в сопровождении княгини Орловой. Я обрадовалась приходу Гедройц, думая, что она сразу мне поможет. Они подошли ко мне: княгиня Орлова смотрела на меня в лорнетку, Гедройц пощупала переломленную кость под глазом и, обернувшись к княгине Орловой, произнесла: "Она умирает", а затем… просто вышла. Оставшись совершенно одна, так как остальных раненых унесли, я только молилась, чтобы Бог дал мне терпения. Наконец около десяти часов вечера, по настоянию генерала Ресина, который приехал из Царского Села, меня перенесли в вагон-теплушку какие-то добрые студенты-санитары. Я видела в дверях генерала Джунковского, и, уже когда меня положили на пол в вагоне, пришли мои дорогие родители, которых вызвали на место крушения. Папа плакал. Вновь появилась княжна Гедройц; она вливала мне по капле коньяку в рот, разжимая зубы ложкой, и кричала на ухо: "Вы должны жить!" Но я теряла силы, страдала от каждого толчка вагона, начались глубокие обмороки.
Помню, как меня пронесли через толпу народа в Царском Селе, и я увидела императрицу и всех великих княжон в слезах. Меня перенесли в санитарный автомобиль, и императрица сейчас же вскочила в него; присев на пол, она держала мою голову на коленях и ободряла меня; я же шептала ей, что умираю. По приезде в лазарет Гедройц вспрыснула мне камфоры и велела всем выйти. Меня подняли на кровать; я потеряла сознание. Когда пришла в себя, государыня наклонялась надо мной, спрашивая, хочу ли я видеть государя. Он пришел. Меня окружили их величества и великие княжны. Я просила причаститься: пришел священник и причастил меня Святых Тайн. После этого я слышала, как Гедройц шепнула, чтобы шли со мной прощаться, так как я не доживу до утра. Я же не страдала и впала в какое-то блаженное состояние. Помню, как старалась успокоить отца, как государь держал меня за руку и, обернувшись, сказал, что у меня есть сила в руке… Помню, как вошел Распутин и сказал другим: "Жить она будет, но останется калекой". Замечательно, что меня не обмыли, не перевязали этой ночью. Меня постоянно рвало кровью; мама давала мне маленькие кусочки льда – и я осталась жить.
Последующие шесть недель я день и ночь мучилась от нечеловеческих страданий. На следующее утро в девять часов мне дали хлороформу и в присутствии государыни сделали перевязку; от тяжких страданий я проснулась, когда меня поднимали на стол, и меня снова усыпили. С первого дня у меня образовалось на спине два огромных пролежня. Мучилась я особенно от раздавленной правой ноги, где сделался флебит, и от болей в голове – менингита; левая, сломанная в двух местах нога не болела.
Затем открылось травматическое воспаление обоих легких. Гедройц и доктор Боткин попеременно ночевали в лазарете, но первую не смели будить, так как тогда она кричала на меня же, умирающую. Сестры были молодые и неумелые, так что ухаживать за мною приходилось студентам-врачам. После десяти дней мучений мать выписала фельдшерицу Карасеву, которая принимала всех детей у моей сестры, и если я осталась жива, то только благодаря заботливости и чудному уходу Карасевой. Гедройц ее ненавидела. Она же не допустила лечить меня профессора Федорова, сделав государыне сцену.
Государыня, дети и мои родители ежедневно посещали меня. Государь первое время тоже приезжал ежедневно; посещения эти породили много зависти, и завидовали мне в те минуты, когда я лежала умирающая… Государь, чтобы успокоить "добрых" людей, стал сначала обходить госпиталь, посещая раненых, и только потом спускался ко мне. Многие друзья посещали меня. Приехала сестра из Львова, куда ездила к мужу, и брата отпустили на несколько дней с фронта. Приходил и Распутин. Помню, что в раздражении спрашивала его, почему он не молится о том, чтобы я меньше страдала. Императрица привозила мне ежедневно завтрак, который я отдавала отцу, так как сама есть не могла. Она и дети часто напевали мне вполголоса, и тогда я забывалась на несколько минут, а то плакала и нервничала от всего.
Через два месяца мои родители и Карасева настояли, чтобы меня перевезли домой. Там, по просьбе друзей, меня осмотрел профессор Гагенторн. Он так и развел руками, заявив, что я совсем потеряю ногу, если на другой же день мне не наложить на бедро гипсовую повязку. Два месяца нога моя была только на вытяжении, и лишь одна голень на гипсовой повязке; сломанное же бедро лежало на подушках. Гагенторн вызвал профессора Федорова. Последний, чтобы оказаться приятным княжне Гедройц и косвенно государыне, которая верила ей, не желал вмешиваться в неправильное лечение. Гагенторн не побоялся высказать свое мнение и очень упрекал Федорова. Оба профессора, в присутствии ее величества, в моей маленькой столовой наложили мне гипсовую повязку прямо на столе. Я очень страдала, так как хлороформа мне не дали. Государыня была обижена за Гедройц и первое время сердилась, но после дело обошлось. Гедройц перестала бывать у меня, о чем я не жалела.
Каждый день в продолжение почти четырех месяцев государыня Мария Федоровна справлялась о моем здоровье по телефону. Многие добрые друзья навещали меня. Ее величество приезжала по вечерам. Государь был почти все время в отсутствии. Когда возвращался, бывал у меня с императрицей несколько раз, очень расстроенный тем, что дела наши на фронте идут очень плохо. Помню, как тронута я была, когда на Страстной неделе их величества заехали проститься со мной до исповеди.
Доктора пригласили сильного санитара, по фамилии Жук, который стал учить меня ходить на костылях. Он же меня вывозил летом в кресле во дворец и в церковь – после шести месяцев, что я пролежала на спине.
Летом 1915 года государь становился все более и более недовольным действиями великого князя Николая Николаевича на фронте. Государь жаловался, что русскую армию гонят вперед, не закрепляя позиций и не имея достаточно боевых патронов. Как бы подтверждая слова государя, началось поражение за поражением; сдавалась одна крепость за другой, отдали Ковно, Новогеоргиевск, наконец – Варшаву. Я помню вечер, когда императрица и я сидели на балконе в Царском Селе. Пришел государь с известием о падении Варшавы: на нем, как говорится, лица не было, он почти потерял свое всегдашнее самообладание. "Так не может продолжаться! – воскликнул он, ударяя кулаком по столу. – Я не могу просто сидеть здесь и наблюдать за тем, как громят мою армию; я вижу ошибки – и должен молчать! Именно сегодня говорил со мной Кривошеин, указывая на невозможность подобного положения".
Государь рассказывал, что великий князь Николай Николаевич постоянно без его ведома вызывал в Ставку министров, давая им те или иные приказания, что создавало в России двоевластие. После падения Варшавы государь окончательно решил, безо всякого давления со стороны Распутина или государыни, стать самому во главе армии; это было единственно его личным, непоколебимым желанием и убеждением, что только при этом условии враг будет побежден. "Если бы вы знали, как мне тяжело не принимать деятельного участия в помощи моей любимой армии", – говорил государь неоднократно. Свидетельствую, так как переживала с ними все дни до его отъезда в Ставку, что императрица Александра Федоровна ничуть не толкала его на этот шаг, как шипит в своей книге Жильяр. И это неправда, будто именно из-за сплетен, которые распространяла я о мнимой измене великого князя Николая Николаевича, государь решил взять командование в свои руки. Как мало государь обращал внимания на такие толки о великих князьях! Доказательством служит тот факт, что он не обратил внимания на известное письмо княгини Юсуповой, о котором пишу в главе XI. Государь и раньше бы взял командование, если бы не опасение обидеть великого князя Николая Николаевича, как он говорил о том в моем присутствии.
Ясно помню вечер, когда в Царском Селе был созван совет министров. Я обедала у их величеств до заседания, которое назначено было на вечер. За обедом государь волновался, говоря, что какие бы доводы ему ни представляли, он останется непреклонным. Уходя, он сказал нам: "Ну, молитесь за меня!" Помню, я сняла образок и дала ему в руки. Время шло. Императрица волновалась за государя, и, когда пробило одиннадцать часов, а он все еще не возвращался, она, накинув шаль, позвала детей и меня на балкон, идущий вокруг дворца. Через кружевные шторы в ярко освещенной угловой гостиной были видны фигуры заседающих: один из министров говорил стоя. Уже подали чай, когда вошел веселый государь, кинулся в свое кресло и, протянув нам руки, сказал: "Я был непреклонен, посмотрите, как я вспотел!" Передавая мне образок и смеясь, он продолжал: "Я все время сжимал его в левой руке. Выслушав все длинные, скучные речи министров, я сказал приблизительно так: "Господа! Моя воля непреклонна, я уезжаю в Ставку через два дня!" Некоторые министры выглядели в воду опущенными". Государь назвал, кто более всех горячился, но я теперь забыла и боюсь ошибиться.
Государь казался мне до отъезда иным человеком. Еще один разговор предстоял его величеству – с императрицей-матерью, которая наслушалась за это время всяких сплетен о мнимом немецком шпионаже, о влиянии Распутина и т. д. и, думаю, всем этим басням вполне верила. Около двух часов, по рассказу государя, она уговаривала его отказаться от своего решения. Государь ездил к императрице-матери в Петроград, в Елагинский дворец, где императрица проводила лето. Я видела государя после его возвращения. Он рассказывал, что разговор происходил в саду. Император доказывал матери, что если война будет продолжаться так, как сейчас, то армии грозит полное поражение, и он берет командование именно в такую минуту, чтобы спасти родину, это его бесповоротное решение.
Государь передал, что разговор с матерью был еще тяжелее, чем с министрами, и они расстались, так и не поняв друг друга.
Перед отъездом в армию государь с семьей причастился Св. Тайн в Федоровском соборе; я приходила поздравлять его после обедни, когда они всей семьей пили чай в Зеленой гостиной императрицы.
Из Ставки государь писал ее величеству, и она читала мне письмо, где он рассказывал о впечатлениях, вызванных его приездом. Великий князь был сердит, но сдерживался, тогда как окружающие не могли скрыть своего разочарования и злобы: "Точно каждый из них намеревался управлять Россией!"
Я не сумею описать ход войны, но помню, как все, что писалось в иностранной печати, выставляло Николая Николаевича патриотом, а государя – орудием германского влияния. Но как только помазанник Божий встал во главе своей армии, счастье вернулось к русскому оружию и отступление прекратилось.
Один из величайших актов государя во время войны – это запрещение продажи вина по всей России. Государь говорил: "Ужасно, если правительство будет извлекать доход из народного пьянства. В этом Коковцов не прав". "Хоть поэтому вспомнят меня добром", – добавлял он.
Государь от души радовался, когда слышал, как крестьяне богатеют и относят свои сбережения в Крестьянский банк. Французский писатель Анет пишет: "Это именно Николай II, свергнутый император, имел честь осуществить в стране большую внутреннюю реформу".
В октябре государь ненадолго вернулся в Царское Село и, уезжая, увез с собой наследника Алексея Николаевича. Это был первый случай, что государыня с ним рассталась. Она очень о нем тосковала, и Алексей Николаевич ежедневно писал матери письма своим большим детским почерком. В девять часов вечера она ходила в его комнату молиться – в тот час, когда он ложился спать.
Государыня весь день работала в лазарете. Железная дорога выдала мне за увечье сто тысяч рублей. На эти деньги я основала лазарет для солдат-инвалидов, где они обучались разным ремеслам; мы начали с шестидесяти человек, а потом расширили до ста. Испытав на себе, как тяжело быть калекой, мне хотелось хоть некоторым облегчить их жизнь в будущем. Ведь по приезде домой на них в их семьях стали бы смотреть как на лишний рот! Через год мы выпустили двести человек мастеровых, сапожников, переплетчиков. Лазарет этот сразу удивительно пошел, но и здесь зависть людская не оставляла меня: чего только не выдумывали… Вспоминать тошно. Но то, что впоследствии, может быть, не раз мои милые инвалиды спасали мне жизнь во время революции, показывает, что все же есть люди, которые помнят добро.