Невзирая на самоотверженную работу императрицы, продолжали кричать, что государыня и я – германские шпионки. В начале войны императрица получила единственное письмо от своего брата, принца Гессенского, где он упрекал ее в том, что она так мало делает для облегчения участи германских военнопленных. Императрица со слезами на глазах говорила мне об этом. Как могла она что-либо сделать для них? Когда императрица основала комитет для наших военнопленных в Германии, через который они получали массу посылок, газета "Новое время" напечатала об этом в таком тоне, что можно было подумать, будто комитет этот в Зимнем дворце основан собственно для германских военнопленных. Кто-то доложил об этом графу Ростовцеву, секретарю ее величества, но ему так и не удалось поместить опровержение.
Все, кто носил в это время немецкие фамилии, подозревались в шпионаже. Так, граф Фредерикс и Штюрмер, не говорившие по-немецки, выставлялись первыми шпионами; но больше всего страдали несчастные балтийские бароны; многих из них без причин отправляли в Сибирь, по распоряжению великого князя Николая Николаевича, в то время как сыновья их и братья сражались в русской армии. В тяжелую минуту государь мог бы скорее опереться на них, чем на русское дворянство, которое почти все оказалось не на высоте своего положения. Может быть, шпионами были скорее те, кто больше всего кричали об измене и чернили имя русской государыни?..
Но армия была предана государю. Вспоминаю ясно день, когда он, как-то раз вернувшись из Ставки, вошел, сияющий, в комнату императрицы, чтобы показать ей Георгиевский крест, который прислала ему армия Южного фронта. Ее величество сама приколола ему крест, и он заставил нас всех к нему приложиться. Он буквально не помнил себя от радости.
Отец мой – единственный из всех министров – понял поступок государя, его желание спасти Россию и армию от грозившей опасности, и написал государю сочувственное письмо. Государь ему ответил чудным письмом, которое можно назвать историческим. В этом письме государь изливает свою наболевшую душу, пишет, что дальше так продолжаться не может, объясняет, что именно побудило его сделать этот шаг, и заканчивает словами: "Управление же делами государства, конечно, оставляю за собою". Подпись гласила: "Глубоко вас уважающий и любящий Николай". В 1918 году, когда я была в третий раз арестована большевиками, при обыске было отобрано с другими бумагами и это дорогое письмо.
Император Николай II в казачьем кафтане, 1912–1913
Глава 10
Кому дорога́ наша родина и кто еще надеется, что после революции и большевизма настанет пора, когда Россия снова будет великой державой, тот человек поймет, как мне тяжело писать следующие главы; а писать я должна только правду. Трудно и противно говорить о петроградском обществе, которое, невзирая на войну, веселилось и кутило целыми днями. Рестораны и театры процветали. По рассказу одной французской портнихи, ни в один сезон не заказывалось столько костюмов, как зимой 1915–1916 года, и не покупалось такое количество бриллиантов: войны как будто не существовало.
Кроме кутежей, общество развлекалось новым и весьма интересным занятием: распусканием всевозможных сплетней про государыню Александру Федоровну. Типичный случай мне рассказала моя сестра. Как-то утром к ней влетела сестра мужа, Дерфельден, со словами: "Сегодня мы на заводах распускаем слухи, что императрица спаивает государя, и все этому верят". Я рассказываю об этом типичном случае, так как дама эта была весьма близка к великокняжескому кругу. Говорили, что она присутствовала на ужине в доме Юсуповых в ночь убийства Распутина.
Клеветники выискивали всевозможные случаи и факты, за которые могли бы ухватиться для подтверждения своих вымыслов. Так, из Австрии приехала одна из городских фрейлин императрицы, Мария Александровна Васильчикова, которая была другом великого князя Сергея Александровича и его супруги и была хорошо знакома с государыней. Васильчикова просила у государыни приема, но, так как она приехала из Австрии, которая в данную минуту воевала с Россией, ей в приеме отказали. Приезжала она с политической целью или нет, осталось неизвестным, но фрейлинский шифр с нее сняли и выслали Васильчикову из Петрограда в ее имение. Клеветники же уверяли, что она была вызвана государыней для переговоров о сепаратном мире с Австрией или Германией. Дело Васильчиковой было, между прочим, одним из обвинений, которые и на меня возводила следственная комиссия. Все, что я слыхала о фрейлине, было почерпнуто мной из письма великой княгини Елизаветы Федоровны к государыне, которое она мне читала. Великая княгиня писала, чтобы государыня ни за что не принимала "that horrid Masha". Вспоминая дружбу с ней великой княгини (я была в детстве свидетельницей этой дружбы), я даже жалела Васильчикову.
Клевета на государыню распространялась не только в обществе, но также систематически в армии, в высшем командном составе, а более всего – Союзом земств и городов. В этой кампании принимали деятельное участие известный Гучков и Пуришкевич. Так в вихре увеселений и кутежей и при планомерной организованной клевете на помазанников Божьих – началась зима 1915–1916 года, темная прелюдия худших времен.
Весной 1916 года здоровье мое еще не вполне окрепло, и меня послали с санитарным поездом, переполненным больными и ранеными солдатами и офицерами, в Крым. Со мной поехали сестра милосердия, санитар Жук и три агента секретной полиции – будто бы для охраны, а в сущности с целью шпионажа.
Эта "охрана" была одним из тех неизбежных зол, которые окружали их величества. Государыня в особенности тяготилась и протестовала против этой "охраны"; она говорила, что государь и она хуже пленников, но почему-то их величества не могли выйти из этого тяжелого положения, вероятно, другие заботы были слишком велики, чтобы уделять время этому предмету. Каждый шаг их величеств записывался, прослушивались даже разговоры по телефону. Ничто не доставляло их величествам большего удовольствия, как "надуть" полицию; когда удавалось избежать слежки, пройти или проехать там, где не ожидали, они радовались как школьники. За жизнь свою они никогда ничего не боялись, и за все годы я ни разу не слышала разговоров о каких-либо опасениях с их стороны. Вспоминаю случай, как однажды во время прогулки с государем в Крыму охранник сорвался с горы и скатился прямо к ногам государя. Нужно было видеть его лицо. Государь остановился и, топнув ногой, крикнул: "Пошел вон!" Несчастный кинулся бежать.
Однажды, гуляя с императрицей в Петергофе, мы встретили моего отца, и императрица долго с ним беседовала. Только мы отошли, как на него налетели два "агента" с допросом "по какому делу он смеет беспокоить государыню". Когда отец назвал себя, они моментально отскочили – странно было им его не узнать…
Итак, я отправилась на юг. Государыня под проливным дождем приехала проводить поезд. Мы ехали до Евпатории пять суток, по нескольку часов останавливаясь в Москве и других городах. Городской голова Дуван дал мне помещение на его даче, окруженной большим садом, – на самом берегу моря; здесь я прожила около двух месяцев, принимая грязевые ванны. За это время я познакомилась с интересными людьми, между прочим, с караимом Гахамом, образованным и очень милым человеком, который читал мне и рассказывал старинные легенды караимского и татарского народов. Он, как и все караимы, был глубоко предан их величествам. Там же я получила известие, что ее величество уехала в Ставку, откуда вся царская семья должна была поехать на смотры в Одессу и Севастополь. Государыня телеграммой вызвала меня к себе.
Отправилась я туда на автомобиле через степь, цветущую красными маками, по проселочным дорогам. В Севастополе дежурный солдат из-за военного времени не хотел меня пропустить. К счастью, я захватила телеграмму государыни, которую и показала ему. Тогда меня пропустили к царскому поезду, где жили их величества. Завтракала с государыней. Государь с детьми вернулся с морского смотра около шести часов. Ночевала я у друзей и на другой день вернулась в Евпаторию. Их величества обещались вскоре приехать туда же и 16 мая действительно навестили меня.
Я много путешествовала с их величествами, но думаю, что встреча в Евпатории была одной из самых красивых. Толпа инородцев, татар, караимов в национальных костюмах; вся площадь перед собором – один сплошной ковер роз. И все залито южным солнцем. Утро их величества посвятили разъездам по церквам, санаториям и лазаретам, днем же приехали ко мне и оставались до вечера; гуляли по берегу моря, сидели на песке и пили чай на балконе. К этому чаю местные караимы и татары прислали всевозможные сласти и фрукты. Любопытная толпа, которая не расходилась все время, не дала государю выкупаться в море, чем он был очень недоволен. Наследник выстроил на берегу крепость, которую местные гимназисты обнесли после забором и оберегали как святыню.
Обедала я в поезде их величеств и проехала с ними несколько станций.
В конце июня я вернулась в Царское Село и снова принялась за работу в своем лазарете. Лето было очень жаркое, но государыня продолжала свою неутомимую деятельность. В лазарете, к сожалению, слишком привыкли к частым посещениям государыни – некоторые офицеры стали держать себя в ее присутствии развязно. Ее величество этого не замечала: когда я несколько раз просила ее ездить туда реже и лучше посещать учреждения в столице, государыня сердилась.
Атмосфера в городе сгущалась, слухи и клевета на государыню стали принимать чудовищные размеры, но их величества, и в особенности государь, продолжали не придавать им никакого значения и относились к этим слухам с полным презрением, не замечая грозящей опасности. Я сознавала, что все, что говорилось против меня, против Распутина или министров – говорилось против их величеств, но молчала. Родители мои тоже понимали, насколько серьезно положение; моя бедная мать получила два дерзких письма, одно от княжны Голицыной, свояченицы М. В. Родзянки, второе от некой г-жи Тимашевой. Первая писала, что стыдится показаться с моей матерью на улице, чтобы люди не подумали, будто и она принадлежит к "немецкому шпионажу". Родители мои в то время жили в Териоках, и я их изредка навещала.
Единственно, где я забывалась – это в моем лазарете, который был переполнен. Мы купили клочок земли и стали сооружать деревянные бараки, выписанные из Финляндии. Я проводила у этих новых построек целые часы. Многие жертвовали деньги на это доброе дело, но, как я уже писала, и здесь злоба и зависть не оставляли меня: люди думали, вероятно, что их величества дают мне огромные суммы на лазарет. Лично государь мне пожертвовал двадцать тысяч рублей. Ее величество денег не пожертвовала, а подарила церковную утварь в походную церковь. Меня мучили всевозможными просьбами, с раннего утра до поздней ночи не давали покоя разными горестями, нуждами и требованиями. И все говорили в один голос: "Ваше одно слово все устроит". Господь свидетель, что я никого не гнала вон, но положение мое было очень трудным. Если я просила за кого-нибудь – то лишь потому, что именно я прошу, скорее отказывали; а убедить в этом бедноту было так же трудно, как уверить ее в том, что у меня нет денег.
К сожалению, я была робка и глупа; и, боясь кого-либо обидеть, принимала и выслушивала всех, кто ко мне обращался, а не гнала, как следовало бы, многих из них прочь. Государыня всегда всем со мной делилась; естественно, что и я, со своей стороны, передавала ей все, что видела и слышала. Этим, разумеется, пользовались, как водится, и недостойные люди; ведь не всякого сразу разберешь.
Была бы я другая, вероятно, врали бы меньше; думаю, мало кого так эксплуатировали и благорасположенные, и враги…
Меня, например, часто упрекают за знакомство с князем М. М. Андронниковым. В действительности он бывал у меня не более чем повсюду в петроградском обществе, куда старался и сумел втереться. Государыне он представлен не был, и если я рассказывала ей о своих разговорах с Андронниковым, то потому лишь, что рассказывала ей все вообще, что приходилось слышать и видеть. Государыня скоро узнала, кто такой Андронников, и запретила принимать его. После этого он стал писать мне отвратительные подметные письма и преследовал своей злобой даже тогда, когда я сидела в Петропавловской крепости.
Помню случай с одной дамой. Придя ко мне, она стала требовать, чтобы я содействовала назначению ее мужа губернатором. Когда я начала убеждать ее, что не могу ничего сделать, она раскричалась и грозила мне отомстить… Как часто я видела на лицах придворных и разных высоких особ злобу и недоброжелательность. Все эти взгляды я всегда замечала и сознавала, что после травли и клеветы, чернившей через меня государыню, иначе быть не может. Настоящей нужде я старалась по мере сил помочь, но сознаюсь: не сделала и половины того, что могла; посидев в тюрьмах, часто голодая и нуждаясь, я каюсь ежечасно, что мало думала о страдании других, – особенно же заключенных: им и калекам хотела бы посвятить жизнь, если Господь приведет когда-либо вернуться на родину.
В жаркие летние дни государыня иногда ездила кататься в Павловск. Она заезжала за мной в коляске; за нами в четырехместном экипаже ехали великие княжны. Ее величество и старшие великие княжны целыми днями не снимали костюмы сестер милосердия. Они выходили из экипажей в отдаленной части Павловского парка и гуляли по лужайкам, собирая полевые цветы. Вспоминаю одну такую прогулку. Мы ехали в Павловск по дороге к участку "Белая береза". Вдруг один из великолепных вороных рысаков захрипел, повалился на бок и тут же околел. Вторая лошадь испугалась и стала биться. Побледневшая императрица вскочила, помогла мне выйти, и мы вернулись в экипаже детей. На меня этот случай произвел тяжелое впечатление. Конюшенное начальство приходило потом извиняться.
В лазаретах в Царском Селе устраивали для раненых всевозможные развлечения и концерты, в которых принимали участие лучшие певцы, рассказчики и т. д. В лихорадочной деятельности на пользу больным и раненым государыня забывала о зловещих слухах, доходивших до нее. В августе из Крыма приехал Гахам Караимский. Он представлялся государыне и бывал несколько раз у наследника, который с восторгом слушал его легенды и сказки. Гахам первым умолял обратить внимание на деятельность сэра Бьюкенена и заговор, который готовился в стенах посольства с его ведома и согласия: караим раньше служил по министерству иностранных дел в Персии и был знаком с политикой англичан. Но государыня верить не хотела. Она отвечала, что это сказки, так как Бьюкенен был доверенным послом английского короля, ее двоюродного брата и нашего союзника. В ужасе она обрывала разговор.
Через несколько дней мы уехали в Ставку навестить государя. Вероятно, все эти именитые иностранцы, проживавшие в Ставке, тоже работали с сэром Бьюкененом. Их было множество: генерал Вильямс со штабом от Англии, генерал Жанен от Франции, генерал Риккель – бельгиец, а также итальянские, сербские и японские генералы и офицеры. Как-то раз после завтрака все они и наши генералы и офицеры штаба толпились в саду, пока их величества совершали "серкль", разговаривая с приглашенными. Сзади меня иностранные офицеры во время разговора громко обзывали государыню обидными словами и во всеуслышание делали замечания: "Вот она снова приехала к мужу передать последние прошения Распутина", – говорил один. "Свита, – замечал другой, – ненавидит, когда она приезжает; ее приезд означает перемену в правительстве и т. д.". Я отошла, мне стало почти дурно. Но императрица не верила и приходила в раздражение, когда я повторяла ей услышанное.
Великие князья и чины штаба приглашались к завтраку, но великие князья часто "заболевали" и во время приезда ее величества к завтраку не появлялись; "заболевал" также и генерал Алексеев. Государь не хотел замечать их отсутствия. Государыня же мучилась, не зная, что предпринять. При всем ее уме и недоверчивости императрица, к моему изумлению, не сознавала, какой нежеланной гостьей она была в Ставке. Ехала она туда окрыленная любовью к мужу, считая дни до свидания. Но я во всех окружающих замечала озлобление к тем, кого боготворила, и чувствовала, что озлобление это принимает ужасающие размеры. Все это заставляло переживать минуты неизъяснимой муки. Я лично постоянно испытывала разные оскорбления и во взглядах, и в "любезных" пожатиях рук и понимала, что злоба эта направлена через меня на государыню.
Вскоре их величества узнали, что генерал Алексеев, талантливый офицер и помощник государя, состоял в переписке с предателем Гучковым. Когда государь спросил его, он ответил, что это неправда. Чтобы дать представление о том, как безудержно в высшем командном составе плелась клевета на государыню, расскажу следующий случай.
Генерал Алексеев вызвал генерала Иванова, главнокомандующего армией Южного фронта, и заявил ему, что, к сожалению, он уволен с поста главнокомандующего по приказанию государыни, Распутина и Вырубовой. Генерал Иванов не поверил Алексееву и ответил: "Личность государыни императрицы для меня священна, других же фамилий я не знаю!" Алексеев оскорбился недоверием к нему генерала Иванова и пожаловался на него государю, который не стал его замечать. Пишу это со слов генерала Иванова; рассказывая мне об этом, генерал плакал; слезы текли по его седой бороде. Государь, думаю, гневался на Алексеева, но в такое серьезное время, вероятно, не знал, кем его заменить, так как считал его талантливейшим военачальником. Впоследствии государь изменил свое отношение к генералу Иванову и стал к нему вновь ласков.
Приезжая в Ставку, государыня с детьми и свитой жила в поезде. В час дня за нами приезжали моторы, и мы отправлялись в губернаторский дом к завтраку. Два казака конвоя стояли внизу, наверх вела крутая лестница; в первой зале ожидали выхода их величеств: это была большая столовая с темными обоями. Из залы шла дверь в темный кабинет и спальню с двумя походными кроватями государя и наследника. Летом завтракали в саду, в палатке. Сад был расположен на высоком берегу Днепра, откуда открывался чудный вид на реку и окрестности Могилева. Мы радовались, глядя на Алексея Николаевича. Любо было смотреть, как он вырос, возмужал и окреп; он выглядел юношей, сидя около отца за завтраком; пропала и его застенчивость: он болтал и шалил. Особенным его другом был старик бельгиец, генерал Риккель.