Хорошо посидели! - Аль Даниил Натанович 7 стр.


- Какое ему царство небесное, когда он еще не умер.

- Ну, тогда слава богу.

- Ладно, Карпов, я к тебе с этим делом не зря пришел. Сегодня в четыре часа будет на комбинате митинг по данному случаю. Будем протест выражать против покушения. Так вот, есть решение - от нашего цеха тебе и выступить. Сейчас по всей стране митинги протеста идут. И во всем мире тоже. Вот и наш цех не должен оказаться в стороне.

- Так как же? Что говорить-то. Я же про этого Тольятти ничего не знаю.

- Не знаешь, так узнаешь. Вот тебе бумага. Здесь вся твоя речь на митинге уже отпечатана. Прочтешь и все. Не велика работа. Прочесть-то сумеешь?

- Сумею. Если, конечно, заучу. Прочту если бумагу раз десять.

- Вот и хорошо. Освобождаю тебя сегодня от работы. Найди где-нибудь тихое место, сядь и выучи свою речь наизусть, чтобы глаже было читать.

- А может, другой кто скажет, кто пограмотней?

- Нечего, нечего прибедняться, Карпов. Прочтешь речь не хуже других. Но, конечно, постарайся: души в нее подбавь, иначе говоря, злость.

Ослушаться самого начальника цеха Василий Карпов, как он нам сказал, "не имел никакого права". Он поставил, где полагалось, свою метлу и сел зубрить речь. Читать он к этому времени научился неплохо.

Карпов просидел над текстом несколько часов, не прерываясь даже на обед.

Наконец, настало время митинга. На огромном дворе собрались едва ли не все двадцать тысяч работавших на комбинате. Возле кирпичной стены нового цеха была сооружена трибуна. Гремел духовой оркестр. На ветру трепетали кумачовые полотнища лозунгов. На трибуну поднялось все начальство во главе с самим директором комбината, которого Карпов до этого ни разу и не видел. Наконец оркестр смолк. Начались речи. Митинг был радиофицирован, и слова ораторов громогласно неслись над головами двадцатитысячной толпы. После каждого выступления весь митинг взрывался аплодисментами в адрес оратора и многоголосым ревом возмущения в адрес фашизма и мирового империализма. Один за другим раздавались могучие призывы: "Да здравствует коммунистическая партия! Да здравствует великий Сталин!"

Карпов с удивлением услышал, что все ораторы повторяют почти то же самое, что написано и в его бумаге. Но он понял, что так надо.

Он знал, что его имя должны объявить, ждал этого объявления. Но когда вдруг на всю огромную площадь разнеслось: "Слово имеет рабочий разнорабочего цеха Василий Карпов", и многотысячный митинг взорвался аплодисментами, он обмер от страха. Стоявший рядом начальник цеха подтолкнул его в бок и сказал: "Пошел, Вася! Бегом! С богом!"

Карпов, не чуя под собой ног, поднялся на трибуну, подошел к микрофону, кашлянул и начал говорить. Сначала он говорил медленно и неуверенно. Но когда почувствовал, что слова у него выговариваются те самые, что надо, те самые, что стоят в бумажке и которые он, к тому же, наизусть выучил, робость его прошла. Его вдруг охватил какой-то могучий порыв. Показалось, что возвернулась к нему его молодость, что повторялось то самое яркое и волнующее, что было в его жизни. Митинг, тысячи голосов, оркестр, кумачовые плакаты. Тут же рядом командиры - всякие начальники. Все кричат "Да здравствует!" и "Долой!". Сейчас и он закричит, и ему захлопает вся двадцатитысячная толпа. Да, прошлое вдруг ударило ему в голову. Он пришел в небывалое возбуждение. Под конец своей речи он уже не говорил, а кричал. Отдельно выкрикивал каждую фразу. Размахивал кулаком правой руки и даже левой рукой, в которой была зажата бумажка.

Митинг еще молчал, но Карпов чувствовал, что его слушают, и знал, что когда он кончит, тишина взорвется бурными криками одобрения. Он успел почувствовать, что ждет этого одобрения, хочет его.

Он закончил свою речь пламенными призывами. Теми самыми, что всплыли в его разгоряченном мозгу из тех давних митинговых лет.

- Да здравствует товарищ Ленин! - прокричал он. - Да здравствует товарищ Троцкий!..

Митинг омертвел. Остолбенели от ужаса стоявшие на трибуне начальники. И все растерялись.

- Да здравствует товарищ Зиновьев! - неслось над площадью. - Да здравствует товарищ Ворошилов!..

Этого последнего имени, однако, никто уже не слышал - радист уже выдернул из микрофона шнур.

На Карпова набросились какие-то люди. Он продолжал что-то кричать. Его связали, засунули ему в рот кусок кумача, оторванный от лозунга, свисавшего с трибуны.

В тот же вечер его доставили в Ленинград. Несколько месяцев держали в тюремной больнице - обследовали на вменяемость. Врачи признали его здоровым. Вот тогда и появился он в нашей камере.

Перед нами стоял пожилой человек в поношенном полупальто, в валенках. В его широко раскрытых глазах застыли испуг и удивление. Он довольно долго - минуту, и то и две - молча стоял возле захлопнувшейся за его спиной двери. Потом он низко поклонился, опустив правую руку почти к самому полу, и тихо произнес:

- Привет, миряне.

Обвинение Василию Карпову предъявили тяжкое. Что-то вроде такого: провокационная политическая акция, проведенная по заданию троцкистского подполья и иностранных разведок (не помню, каких именно стран).

Карпов пробыл в нашей камере недолго. Вскоре его от нас увели. По слухам, отправили в Москву в следственный отдел по особо важным делам. Больше я о нем никогда ни от кого не слышал. Неужели его расстреляли? Не хочется даже сейчас, спустя столько лет, так думать. Особенно когда вспомнишь его наивные добрые глаза и те первые слова, которые он произнес, войдя в нашу камеру: "Привет, миряне".

"Академия перепихнизма"

Позднее, уже в лагере, встретил я нескольких ленинградцев, сидевших в одно или примерно в одно время со мной во внутренней тюрьме. Был среди них и такой "государственный преступник" как Яша (если угодно, Яков Матвеевич) Маркус.

Это был во многих отношениях уникальный человек. Во-первых, он был уникальным сапожником-модельером, дамским мастером высочайшего класса. Во-вторых, этот сравнительно молодой - лет тридцати, ленинградец, умудрился остаться совершенно безграмотным.

"Скорее бы на слободу", - повторял он в лагере. Это "на слободу" было предметом насмешек со стороны даже самых темных блатных. И, наконец, у него был уникальный срок - всего пять лет ИТЛ (исправительно-трудовых лагерей). И обвинение у него и у его подельников было весьма уникальное.

Группа, в основном молодых лоботрясов, стала в шутку называть себя "Академией перепихнизма". Члены этой "Академии", в том числе толстый Яша Маркус, выходили по вечерам на "Бродвей", сиречь Невский, с целью подцепить каких-нибудь податливых девиц. Надо сказать, что название "Академия" - оказалось весьма точным, поскольку ее деятельность носила, в основном, чисто академический характер. Разговоров на вожделенную тему было у "академиков" много, а девиц мало. Да и сами "академики" были, видимо, героями больше на словах.

В кругах артистов эстрады, среди которых есть специальный жанр - "разговорник", то есть конферансье, чтец, автор-исполнитель скетчей, видимо, и родился шуточный термин "бабник-разговорник". Вот и подельники Яши Маркуса были типичными "бабниками-разговорниками". На то, чтобы организовать постоянную "крышу", заманивать туда девиц, пытаться их опаивать или, не дай бог, изнасиловать, - ни на что подобное у них, слава богу, и пороха не было.

Так и захирела бы эта дурацкая "Академия", если бы не попала в сферу ее внимания одна весьма пикантная особа.

Толстая, с плохой фигурой и малопривлекательным лицом, она была наделена неукротимой сексуальной энергией. К тому же любила выпить наряду с парнями. Взахлеб курила, что в те времена было весьма редким явлением среди женщин и девушек. А главное - она обладала авторитарным характером. Очень скоро вся "Академия" перебывала на ней, но вместе с тем, и сама оказалась "под" ней. Она стала заводилой и организатором всяких веселых встреч. И деньги у нее всегда были.

Жизнь "Академии" стала более яркой. Встречи стали интереснее, проходили весело и, если можно так выразиться, вполне удовлетворительно. И вдруг над "Академией" разразилась гроза. Пришла она с неожиданной стороны. Сочлены столь приятной во всех отношениях дамы как-то не обратили внимания на ее фамилию. А между тем, фамилия у нее была знаменитая на весь мир. Ее родным дедом был, как оказалось, один из самых великих русских ученых, автор знаменитой таблицы. Тут я вынужден оборвать фразу, так как продолжить ее - означало бы назвать имя великого человека, что в данном контексте представляется нежелательным.

Лихая толстуха, связавшаяся с "Академией перепихнизма", воспитывалась у своей старой тетки - родной дочери великого ученого. У сестры отца нашей героини.

Каким-то образом тетка дозналась об "Академии". Во имя спасения своей племянницы она написала в Обком партии заявление, в котором просила оградить внучку великого русского ученого от развратной банды растлителей.

В МГБ, куда заявление было передано "для принятия мер", хорошо знали, что представляет из себя эта "теткина внучка". На несчастную жертву растления она никак не походила. Но указание Обкома гласило: решительно оградить внучку великого русского ученого от дальнейших покушений на ее честь со стороны группы разложившихся элементов. Тем более, что среди них находились явные "космополиты", вроде того же Маркуса. Ну, а это в тот момент само по себе было серьезным криминалом. Оперативно-следственная машина МГБ заработала на полный ход. "Академия перепихнизма" подверглась разгрому как антисоветская организация. Ее члены получили разные сроки наказания по статье 58–10. С какой стороны их развлечения подпадали под понятие "антисоветская пропаганда и агитация" - сказать трудно. Яша Маркус, видимо, по причине своего пролетарского происхождения - потомственный сапожник - и абсолютной политической, равно как и всякой другой, - безграмотности, получил "детский срок" - пять лет лагерей. А что с него можно было взять, если на вопрос следователя: "с какой целью вы в своей преступной деятельности прикрывались названием "Академия""? Яша Маркус, знавший, что на всякий случай полезно все отрицать, решительно заявил: "Я в своей преступной деятельности никогда ничем не прикрывался, даже одеялом. Ей-богу не прикрывался". Заметив, что следователь хохочет и, сообразив, что сморозил что-то не то, Яша решил поправить дело: "Да и прикрывать-то было нечего". Следователь едва не упал со стула: "Это тебе-то с таким задом нечего было прикрывать?!"

Следователь, ведший дело "Академии", вероятно, для того, чтобы развлечь свое начальство, записал эти показания Яши Маркуса в протокол дословно. А нам, своим товарищам по лагерю, об этом допросе неоднократно рассказывал сам Яша. Он каждый раз искренне недоумевал - чему мы смеемся. Сам он считал, что проявил мудрость и твердость, когда заставил следователя записать в протокол, что он "ничем не прикрывался", считал, что тем самым он "отмотал" от "катушки" грозившего ему срока, по меньшей мере половину. Думаю, что в этом последнем утверждении он был прав. Скорее всего, именно эти "материалы дела" поспособствовали тому, что Яша получил такой малый, ничтожно малый по тем временам срок - всего пять лет. Да еще, будучи участником антисоветской (?!) организации!

Не могу не сказать здесь следующего: я отнюдь не хотел выставлять покойного Яшу Маркуса (он умер лет через десять после освобождения) на посмешище. Я просто не мог не написать здесь о том, каковы были "дела", за которые людей сажали в тюрьму как государственных преступников. Что же касается самого Яши Маркуса, скажу без преувеличения - он был очень душевным, очень добрым человеком. Думаю, что это подтвердят все знавшие его по нашему Каргопольлагу строгого режима и те, кто вместе с ним работал в мастерских ленинградского театрально-постановочного комбината. А что касается счастливых женщин, в том числе многих известных актрис, которых он осчастливил, сшив им модельные туфли, - те, безусловно, вспоминают его самым добрым словом. Ведь лучших туфель, чем те, что им сделал Яша Маркус, они никогда не носили.

Следствие. Следователи. Свидетели

Вернусь к своим делам.

Разбуженные моим приходом, обитатели камеры, Берстенев и Ефимов, прежде всего поинтересовались - откуда я прибыл: с воли или из другой камеры. Когда они узнали, что я являюсь "свеженьким", сегодняшним, сон от них отлетел. Они накинулись на меня словно на свежий номер газеты. К сожалению, ничего интересного для них я рассказать не мог. К тому же, дежурный по этажу, появившийся, чтобы бросить на свободную койку матрас, подушку, наволочку, простыню, тоненькое одеяло с выцветшими полосками на одном конце и вафельное полотенце, - цыкнул на нас:

- Разговоры прекратить! Не нарушать отбой!

Когда он вышел, мои новые знакомые, ворча и позевывая, отвернулись от света к стене. Я стал быстро стелить простыню, надевать наволочку. Вспомнилась привычная процедура подобного рода в вагонах поездов.

Я очень торопился побыстрее справиться с бельем, так как решил, что яркую лампочку, торчавшую под потолком, которая мешает моим соседям спать, надзиратель не гасит, чтобы я успел постелить постель, раздеться и лечь. "Святая простота"! Лампочки в тюремных камерах гаснут только днем, да и то редко, когда в неширокий зазор, оставляемый козырьком, навешанным за окном, попадает яркий свет солнца. В течение всего остального времени суток лампочка ярко светит с потолка камеры, чтобы дежурный надзиратель мог, сдвинув в сторону закрышку "глазка", в любое время видеть, что происходит в камере. Я этого еще не знал и долго лежал с открытыми глазами в ожидании - когда же наконец погасят свет.

Мысли - одна мрачнее другой - сменялись в голове. "Что будет с моей семьей? Неужели в случае моего осуждения жену с крошкой-сыном и немощной старушкой-тещей выселят из Ленинграда? Куда им ехать? На что и как жить? Что будет со мной? Неужели осудят? На сколько? За что?.."

Я попытался вспомнить хотя бы один случай освобождения арестованного МГБ до суда или оправдания на суде. О таких случаях я не слыхал. Но ведь могли, тем не менее, иметь место такие факты?

Проснулся я от громкого, продолжительного звонка, гремевшего снаружи на всю тюрьму. Вслед за этим надзиратель, проходивший вдоль галереи, открыл "кормушку" - прямоугольный вырез в дверях камеры - и громко прокричал: "Подъем! Кончай ночевать!" Мы с моими соседями поднялись, застелили койки, умылись. Начался мой первый тюремный день.

Опишу кратко нашу, естественно, вполне стандартную камеру. Это был каменный "мешок" - стены и потолок которого были выкрашены в шаровый цвет, в какой окрашивают военные корабли. От двери до противоположной стены было шагов десять, в ширину - пять. В верхней части стены, напротив двери, находилось небольшое - меньше, чем метр на метр - окошко, забранное снаружи "намордником". Так в тюрьмах называют специальный козырек, позволяющий видеть только полоску неба, да и то в "шашечку", поскольку за стеклом в проем окна была вделана толстая решетка.

В каждой камере была, как теперь говорят, "встроена" мебель на одного человека: железная койка - прямоугольник из цельной согнутой железной трубы с продольными и поперечными железными полосами. Днем койка, укрепленная у стены на петлях, наподобие лежачей двери, поднималась и прижималась массивным, вделанным в стену плоским крюком. У противоположной стены был укреплен небольшой металлический стол, рядом с которым находилось также приделанное на железных петлях к стене сиденье. Отворотом металлического кронштейна в сторону сиденье можно было опустить. Возле параши находилась металлическая раковина умывальника, над которой торчал медный кран. Пол в камере тоже каменный, с гладким, вроде бы даже асфальтовым покрытием.

По предположениям царских проектировщиков тюрьмы в таких следственных камерах должно было находиться по одному арестанту. В мое время в них сидели обычно по три, по четыре человека. В дополнение к железной койке в камеру втискивали еще два-три топчана - один под окном напротив двери, один между столом и парашей, третий по той же стене, что и койка.

Как я слышал еще в детские годы, во времена так называемой "золотой лихорадки", в тюрьмах нарочно создавали невыносимую обстановку, запихивая в такую камеру по десять, а то и по двадцать человек. Никаких топчанов, само собой, не было и железные койки поднимались к стене. Бывшие нэпманы и другие лица, у которых, как полагали власти, имелись золото и драгоценности, набивались в такие камеры так, что можно было только стоять, как в набитом до отказа трамвае. Ни сесть, ни лечь не было никакой возможности. Батареи парового отопления (под окном) нагревались до предела. Говорили тогда об этих арестах - "посадили в парилку". В "парилках" пожилых в основном людей держали до тех пор, пока они не соглашались сдавать свои ценности.

В такой парилке побывал и мой дядя Гриша, в прошлом коммивояжер, давным-давно расставшийся со своей профессией и ставший высококвалифицированным автослесарем. Его держали дольше обычных трех-четырех дней потому, что ему нечего было сдавать. Золотом и ценностями он не обладал. Вспоминая теперь (в 1949 году) его, да и не только его, рассказы об ужасах многодневного стояния на ногах в толпе, втиснутой в небольшую камеру, я понимал, что по сравнению с условиями "парилки" нахожусь прямо-таки в раю.

Помногу людей набивали в камеры и в тридцать седьмом году. И находиться в этих камерах было тогда еще страшнее, чем в "доброе старое" время "парилок" - в конце 20-х, в начале 30-х годов. В те прошлые годы пытка заключалась в самом пребывании в камере.

В тридцать седьмом камера становилась местом короткой передышки между допросами, во время которых арестованных зверски били и мучили, выбивая признания в неслыханных преступлениях. Избитых и окровавленных, порой потерявших сознание "врагов народа" и "шпионов иностранных разведок" приволакивали в камеру, где они, хотя бы на полу могли отлежаться и немного прийти в себя перед следующим сеансом избиений и пыток.

Рассказов об этом периоде "нарушений социалистической законности" я тоже наслушался достаточно много. Хотелось верить, что теперь, в сорок девятом, - "другое время", что бить и пытать не будут. Разве что будут лишать сна с помощью длительных ночных допросов. Днем, как известно, в тюрьмах спать не дают.

Одним из первых моих вопросов к старожилам камеры и был такой - бьют ли на допросах. Оба сказали, что их пока не били и что вообще, вроде бы, не бьют. А если кого и ударят, то по-божески - влепит следователь раз - другой по морде. А так все больше на крик стараются брать и на запугивание. Непризнающимся угрожают большим сроком, вплоть до двадцати пяти лет лагерей.

Назад Дальше