Хорошо посидели! - Аль Даниил Натанович 6 стр.


- Да вот, понимаешь, пристает следователь, как с ножом к горлу: признавайся, говорит, Лоншаков, сукин ты сын, и так далее… ты говорил рабочим в курилке, что Маркс и Энгельс не признавали возможности построения социализма в одной стране?

- Ну, а ты что на это отвечаешь? - спросил я.

- Как что? Отпираюсь.

- Ну и напрасно, - сказал я. - Совершенно напрасно ты отпираешься, даже если и говорил такое.

Я постарался объяснить Лоншакову следующее. В "Кратком курсе" истории партии сказано, что Маркс и Энгельс, жившие в эпоху домонополистического капитализма, еще не могли представить себе возможность построения социализма в одной отдельно взятой стране. Заслуга Ленина и Сталина как раз в том и состоит, что они теоретически и практически доказали такую возможность.

- Ты пойми, - сказал я Лоншакову, - и следователю своему постарайся втолковать: если бы Маркс и Энгельс дошли до идеи построения социализма в одной, отдельно взятой стране, то никакой заслуги Ленина, а тем более, товарища Сталина, в открытии такой возможности не было бы. Объясни, - добавил я, - своему следователю, что он в год семидесятилетия товарища Сталина преподносит ему своими действиями нехороший подарок.

Лоншаков все понял.

Надо ли говорить, с каким волнением ждал я его возвращения со следующего допроса. Возвратился он на этот раз в камеру довольно быстро. По его лицу было заметно, что он находится в весьма приподнятом настроении. Когда ключ в замке щелкнул, а глазок камеры, в который заглянул надзиратель, закрылся, Лоншаков, не сдержав эмоций, подошел ко мне, прижал меня к себе и сказал:

- Спасибо, Даниил Натанович. Кажется, ты меня выручил.

С его слов, в кабинете следователя произошло вот что:

- Ну, Лоншаков, - закричал следователь, едва подследственный переступил порог его кабинета, - ты будешь, наконец, говорить правду, мерзавец ты этакий!

- Гражданин следователь, - сказал Лоншаков - я вспомнил насчет Маркса и Энгельса. Было дело, говорил я про них в курилке, что не признавали они.

- Ага! Наконец! Иди, садись, закури. - Ну и так далее.

Обрадованный и умиротворенный следователь записал признание Лоншакова.

- Теперь иди сюда, - подозвал он подследственного. - Подпишись прямо здесь под строчкой. А то, чего доброго, еще откажешься. Знаем мы вас.

Лоншаков подписал признание факта разговора о Марксе и Энгельсе.

- Так, - сказал следователь. - Продолжим. Значит, ты признаешь, Лоншаков, что занимался среди рабочих своего завода антисоветской агитацией?

- Нет, не признаю!

- Как?! Ты ведь только признался и подписал!! - взвился следователь. - Ты что же, издеваешься надо мной, негодяй!..

- Нет, не издеваюсь, - спокойно возразил Лоншаков. - И от своих слов не отказываюсь. Что говорил - то говорил. Только это не антисоветский разговор. Это по "Краткому курсу".

- Что?!!

Короче говоря, Лоншаков, видимо, вполне толково пересказал следователю то, что я ему разъяснил. Следователь растерялся. Во всяком случае, он выгнал Лоншакова с допроса, не закончив ведения протокола и не дав ему на подпись слова, обязательно заканчивавшие каждый протокол допроса: "Протокол с моих слов записан верно и мною прочитан".

Лоншакова не вызывали на допросы больше месяца. Я, как говорится, молил Бога, чтобы его или меня не перевели в какую-нибудь другую камеру, чтобы нас не разлучили. Уж очень хотелось узнать, как же дальше пойдет его следствие.

Наконец, его вызвали на допрос. Потекло время. Я нервно ходил по камере, не находя себе места.

Лоншаков вернулся. На лице его было выражение полной растерянности. По его словам, на допросе произошло следующее:

- Ну, Лоншаков, сволочь ты этакая! - встретил его с порога следователь, точно так, как встречал на допросах до перерыва. - Ты будешь, наконец, говорить правду?! Ты говорил в курилке рабочим, что в СССР тринадцать миллионов политических заключенных?! Говорил или нет, я спрашиваю!!

- Гражданин следователь, а как же насчет Маркса и Энгельса?

- А ну их к чертовой матери! О них больше вспоминать не будем, - сказал следователь и досадливо махнул рукой.

Было ясно, что предыдущее заявление Лоншакова насчет отношения Маркса и Энгельса к построению социализма в одной стране тщательно проверялось. Судя по длительности проверки, обращались в Москву, быть может, в Институт марксизма-ленинизма. Оттуда, надо полагать, подтвердили справедливость слов Лоншакова, и вопрос о Марксе и Энгельсе был из дела Лоншакова исключен.

Так или иначе, Лоншаков получил восемь лет лагерей. Как знать, не внеси он ясность в проблему "Маркс и Энгельс о построении социализма в одной стране", может быть, он получил бы все десять.

Один раз в жизни пошел я на футбольный матч, на стадион имени Ленина. Было это году в пятьдесят восьмом. Возле касс я столкнулся с Лоншаковым. Мы радостно обнялись, на ходу обменялись информацией: кто где сидел, когда вышел на свободу и что делает сейчас. Само собой, мы обменялись телефонами. Но так больше никогда и не встретились.

"Vive Vita!"

Однажды в нашу камеру ввели очень пожилого человека. Небольшого роста лысоватый интеллигент подслеповато щурился при свете негасимой лампочки, свисавшей с потолка. Двигался вновь прибывший мелкими неуверенными шажками. Кто-то из нас помог ему дойти до пустовавшего в этот момент топчана.

Познакомились. Фамилия новичка была Фейгин. Лет ему было хорошо за семьдесят. В памяти он навсегда остался под укрепившимся за ним тогда именем: "Старик Фейгин".

Обвиняли его по двум пунктам. Во-первых, он напечатал на машинке и распространил среди каких-то знакомых стихотворение, высмеивающее Сталина. Текст, разумеется, не был подписан. Фейгина "установили" по машинке.

В то время все до единой пишущие машинки были зарегистрированы. В момент регистрации сдавали образец "почерка" машинки - полстраницы напечатанного на ней текста. Вот по этому образцу и была найдена машинка, на которой был напечатан антисталинский стих. Ее хозяин, старик Фейгин, утверждал на следствии, что ни сном ни духом не ведает, какой негодяй посмел напечатать на его машинке такие гнусные стихи против нашего любимого товарища Сталина. Следователь ему, понятно, не верил и не хотел верить. На допросах от него добивались признания в авторстве "гнусных стихов". Но старик держался своих показаний: машинка моя, а кто на ней печатал стихи про нашего любимого Сталина, про то знать не знаю. Сталина он "любил", разумеется, в соответствии с анекдотом, который сам и рассказывал:

- На собраниях заводского коллектива, в моменты бурных оваций в честь Сталина один пожилой еврей постоянно выкрикивал: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Однажды приятель спросил его: "Хаим, почему ты все время благодаришь товарища Сталина за свое счастливое детство? Ведь когда ты был ребенком, никакого Сталина еще и на горизонте не было".

- Вот поэтому я и благодарю его за наше счастливое детство!"

Старик Фейгин, вспоминая свое детство и юность, постоянно повторял: "Спасибо товарищу Сталину за мое счастливое детство".

Следователь придумал ему утонченную пытку, выглядевшую притом чуть ли не актом гуманизма. Он держал Фейгина на допросах недолго, сравнительно быстро отпускал, "уважая его старость". Зато вызывал старика часто. Можно было представить себе, как мучился почти слепой старик, вынужденный по нескольку раз в день спускаться и подниматься с этажа на этаж по крутым металлическим трапам.

Однажды Фейгин пришел с допроса в странном состоянии. Он был взволнован. Ему было предъявлено новое, совершенно неожиданное обвинение. Веселиться по этому поводу не приходилось. Тем не менее, рассказывая нам о том, что произошло на допросе, Фейгин то и дело разражался смехом.

А произошло вот что.

Когда старик вошел в кабинет следователя, он разглядел, что возле стола сидят два человека в военной форме - то есть какие-то сотрудники МГБ. Следователь объявил Фейгину, что это понятые и что сейчас ему будет предъявлено вещественное доказательство по его делу. При этом будет составлен специальный протокол.

Следователь старательно заполнил начальную страницу бланка протокола допроса, занес туда в который раз все данные Фейгина: фамилию, имя, отчество, год и место рождения, национальность, партийность, социальное положение и так далее. Затем он поднял со своего стола и предъявил подследственному… его собственную трость, с которой тот в течение многих лет ходил обычно на прогулку.

Кстати сказать, у меня из рассказов Фейгина о его жизни отложилось в памяти, что жил он на Литейном, почти на углу Невского, напротив дома, на котором укреплена мемориальная доска Салтыкову-Щедрину.

- Узнаете ли вы этот предмет? - торжественно спросил следователь, протягивая Фейгину его трость.

- Конечно, узнаю.

- Подтверждаете ли вы, что эта трость была изъята у вас в квартире во время обыска в вашем присутствии?

- Да, подтверждаю.

Фейгин подумал тогда, что его хотят обвинить в намерении убить набалдашником трости какого-нибудь ответственного партийного работника. Он было уже приготовился дать отпор подобным диким наветам. Однако его воспаленное воображение было слишком маломощным для того, чтобы вообразить то, что он услышал. Да что там его воображение! Сам Салтыков-Щедрин не смог бы навоображать подобный наворот невежества, тупости и злобной обвинительной воли, на какую оказались способны сталинские мастера произвола и фальсификации.

- Значит, палка принадлежит вам, - констатировал следователь. - Расскажите чистосердечно: как она оказалась в вашем владении?

Теперь старик Фейгин подумал, что его начнут уличать в краже трости из Русского музея или из Эрмитажа. Но он снова не угадал.

- Эту трость подарил мне мой отец, когда я был еще студентом.

Откровенный хохот раздался в ответ на эти слова. Послышались реплики понятых вроде:

- Ишь ты, одной ногой в гробу стоит, а врет!

- Совести нет ни на грош.

Следователь снова протянул Фейгину его палку, верх которой украшали серебряная втулка и набалдашник из слоновой кости.

- Вы можете прочитать надпись, которая выгравирована здесь на серебре?

- Прочитать не могу, а наизусть знаю: здесь по латыни - "Vive Vita!", что означает "Да здравствует жизнь!".

Присутствовавшие вновь расхохотались.

- Ох, и хитер! Во дает старый еврей!

- Прекратите вводить следствие в заблуждение, Фейгин, - отсмеявшись, произнес следователь с металлом в голосе. - Вы что думаете, здесь дураки собрались, которых вы можете за нос водить?! Не выйдет, Фейгин! Вы не хуже нас знаете, кому эта палка принадлежала до вас и кто, следовательно, вам ее в действительности подарил. Гравировка, как обычно, означает имя владельца трости. И написано здесь "Vive Vita!", что означает: "Да здравствует Витте!".

Фейгин, которому так и не предложили сесть, аж покачнулся от неожиданности.

- Позвольте, гражданин следователь.

- Прекратите болтать! Отвечайте на вопрос: вы знаете, кто такой Витте?

- Конечно, знаю. Граф Сергей Юльевич Витте, председатель Совета министров при царе с 1904 по 1906 год. И вообще великий политик и реформатор.

- Запишите в протокол эти откровенные монархические заявления, - приказал следователю один из "понятых", видимо, какой-то начальник.

- Ишь, как хорошо знаком с графом Витте. По имени-отчеству его величает, - заметил второй "понятой". - Может быть, вы и адрес знаете, где граф изволили проживать?

- Конечно, знаю, - сказал Фейгин. - На Петроградской стороне. Я знаю даже, где царь проживал: зимой в Зимнем дворце и в Петергофе, а летом в Царском Селе.

- Ну, хватит издеваться, Фейгин! - прервал старика следователь. - Отвечайте честно и прямо: в каких отношениях вы находились с махровым контрреволюционером, монархистом графом Витте, и при каких обстоятельствах у вас оказалась его трость?

Напрасно старик Фейгин пытался взывать к разуму своих следователей, объясняя, что ему - в те давние времена бедному студенту-еврею - было так далеко до царского премьер-министра графа Витте, как нынче до Калинина, к которому он собирается обратиться с просьбой о заступничестве. Еще меньше внимания было обращено на его замечание, что фамилия Витте должна быть написана с двумя, а не с одной "т" в середине, и с буквой "е", но не "а" на конце.

За отказ от дачи правдивых показаний ему пригрозили карцером и прочими карами. Предложили крепко подумать над своим вражеским поведением.

Рассказ бедного старика вызвал в камере бурное обсуждение. Все понимали, для чего Фейгину "шьют" монархические связи. Стихи против товарища Сталина мог написать только матерый, закоренелый контрреволюционер, враг советской власти. Значит, хочешь не хочешь - надо искать корни этих контрреволюционных настроений. Разумеется, нашлись бы какие-нибудь - не эти, так другие - "корешки". Но тут подвернулась палка с такой надписью! Вещественное доказательство еще дореволюционных контрреволюционных связей обвиняемого! Вот и решили кинуть палку на весы обвинения!

Кто-то из сокамерников предложил Фейгину объявить себя незаконным сыном Витте. Во-первых, ослабнет политический характер связи с царским премьер-министром, а во-вторых, могут и зауважать. Приученные к холопству "сталинские соколы", сознательно или подсознательно, в душе уважают всяких бар и "графьев".

Я тоже, в шутку, конечно, предложил Фейгину признаться в том, что "черносотенец" Витте подарил ему свою палку при вступлении Фейгина в "Союз Михаила Архангела", с тем, чтобы Фейгин мог использовать ее тяжелый набалдашник, участвуя в еврейских погромах. Пусть, мол, так запишут в протокол. А на суде вскроется вся дичь этого обвинения. Тем более что Витте был врагом черносотенцев.

- Не вскроется, - печально покачал головой старик Фейгин. - Осудят как миленького: и за то, что состоял в "Союзе Михаила Архангела", и за то, что участвовал в погромах. И если незаконным сыном самого царя признают - все равно упекут. Нет уж, дорогие мои, пусть будет, как будет.

Чем кончилась эта история, толком не знаю. Фейгин довольно скоро угодил в тюремную больницу. Доносились сведения, что он был осужден Особым совещанием на смехотворный по тем временам срок: пять лет лагерей. Впрочем, для Фейгина и этот срок вроде бы оказался пожизненным. Рассказывали, что до смерти Сталина и до реабилитации он не дожил.

А я до сих пор невольно вспоминаю старика Фейгина, когда захожу в книжный магазин на Литейном, что вблизи Невского.

Представляю себе, как он выходил из подворотни и шел к Невскому своими мелкими шажками, ощупывая впереди себя панель палкой с тяжелым набалдашником из слоновой кости и с серебряной втулкой, на которой было выгравировано "Vive Vita!", то есть "Да здравствует жизнь!"

Покушение на Тольятти

Как-то раз в дверях камеры зазвякал и защелкал ключ. Каждый из нас - троих тогдашних ее обитателей - стал взволнованно смотреть на дверь: "За кем пришли? Кого "выдернут" на допрос?"

Оказалось, что прибыло пополнение. В камеру тихо шагнул пожилой человек в каком-то весьма поношенном полупальто, в валенках и старой солдатской шапке без звездочки. Лицо у него было простое, добродушное. В его наивных, широко раскрытых глазах застыли испуг и удивление. Он довольно долго - минуту, а то и две - молча стоял возле захлопнувшейся за его спиной двери. Потом он поклонился нам и сказал. Впрочем, об этом потом. Рассказ о Василии Карпове и о том поразительном факте, который привел его в нашу камеру, лучше начать с самого начала.

Василий Карпов родился еще перед первой русской революцией в деревне где-то под Псковом. Семья была очень бедной. Свой хлеб Василий зарабатывал с самого раннего детства. Пас скотину, работал в поле. Когда немного подрос - это было в годы Первой мировой войны - осенью уходил из деревни на заработки. Учиться Василию не довелось. Жизнь была бедной, трудной и однообразной. "Темь и холод, грязь да голод" - так он сам охарактеризовал свою жизнь в те годы. Ничего не изменили для него и революции - Февральская и Октябрьская. Все так же он работал крестьянскую работу, все так же ходил на заработки. И только один раз на короткое время увидел он в "окошке" своей жизни яркий радужный свет.

Василий был мобилизован в Красную Армию. Было это под самый конец гражданской войны. В боях и походах ему участвовать не пришлось. Застал он уже шумный пир победы. Чуть не каждый день происходили митинги. Над головами бойцов и жителей деревень, в которых останавливалась часть Василия, полоскались красные полотнища. На трибунах сменялись ораторы - один другого голосистее и красноречивее. Гремела медь духовых оркестров. Ораторы громили Антанту, добивали разбитых белых генералов. Каждая речь заканчивалась здравицей в честь товарища Ленина, товарища Троцкого, товарища Зиновьева, товарища Белы Куна и многих-многих других вождей победоносной революции и гражданской войны.

Два года, проведенные Василием Карповым в Красной Армии, пролетели быстро. Он вернулся в свою деревню, в свою бедняцкую избу. Жизнь его стала еще бедней и тягостней. Наполнилась она невиданными "напастями": коллективизация, голод, оккупация. И всегда, во всем мраке и темноте его жизни, виделся ему один свет в окне - вспоминались годы службы в Красной Армии: митинги, оркестры, яркие речи. В те годы он, Вася Карпов, был вместе со всеми, такой же, как все, ничуть не хуже и не ниже любого другого - все были равны, все были победителями, все торжествовали и все состояли при великом, хоть и не очень понятном ему всемирном деле. Да, он тоже торжествовал и тоже кричал: "Да здравствует товарищ такой-то! Да здравствует товарищ такой-то!" А ведь чем больше прокричишь великих и грозных имен, тем больше к ним приближаешься, как бы подымаешься над собой. А как встречали их полк у околиц деревень и на окраинах городов!! Крики "Ура!", цветы. Кринки с молоком подносят. И ему подносили. Да, все это было. А потом.

В 1948 году Василий Карпов снова ушел из своей деревни на заработки. Добрался он до бумажного комбината в городе Энсо, в Карелии. Нанялся в качестве "разнорабочего" в цех уборки территории. Целый день он подметал то один, то другой участок - то в цехах, то между цехами. Заводской народ Васе нравился. Начальник цеха у него был строгий, но справедливый, заработок выводил неплохой. Все шло хорошо, и быть бы Василию Карпову с хорошим заработком дома, и жить бы ему спокойно в своей деревне, и прийти бы через год снова в Энсо на заработки. Но случилась беда. В далекой Италии, в городе Неаполе, какой-то нехороший человек - "супостат", как говорил Василий, - совершил покушение на секретаря коммунистической партии Пальмиро Тольятти, а в тюрьме оказался он, Василий Карпов.

Непросто себе представить, как могло событие, случившееся в городе, о котором Василий, возможно, никогда и не слыхал, с человеком, о котором он тоже не слыхивал, так круто изменить его судьбу?

Как говорится: где Вася Карпов, а где Пальмиро Тольятти? Где Энсо и где Неаполь?

А вот случилось! Однажды утром, когда Карпов спокойно подметал заводской двор, к нему подошел начальник цеха разнорабочих. Он держал в руках какую-то бумагу.

- Слыхал, Карпов: в Италии произошло покушение на Тольятти!

- Не, не слыхал.

- Ну, про Тольятти ты знаешь?

- Не, не знаю про такого.

- Эх ты, темнота! Это же генсек Итальянской коммунистической партии.

- Все равно не слыхал.

- На него покушение было. Стрелял кто-то в него на площади.

- Ой, как нехорошо. Жалко человека, царство ему небесное.

Назад Дальше