История одной семьи - Майя Улановская 10 стр.


И в Гонконге мы опасались ареста. Нас встретил Рихард, который знал почти всё об этом деле. К тому времени у Зорге была своя радиостанция. Он же сменил отца и сам стал резидентом в Шанхае. Зеппель перестукивался с Максом, радистом Зорге. Первое, что Зорге сказал, встретясь с нами в Гонконге: "Жаль, что меня с вами не было!" Он жалел, что пропустил что-то волнующее. Раньше он подтрунивал надо мной как над женой начальника, а теперь смотрел на меня с почтением и просил: "расскажите все подробности!" Тогда и я почувствовала к нему симпатию.

Он приготовил для нас билеты. И поскольку в Гонконге нас не задержали, мы опять воспользовались прекрасными паспортами на имя Киршнер. Мы поспешили отправиться дальше в тот же вечер, поэтому оказались на маленьком английском пароходике, который шёл очень долго и на котором ехали миссионеры, офицеры и плантаторы.

А Фоля покончил с собой - так нам сообщили в Управлении. Когда я не пришла на свидание, он отправился на квартиру и увидел, что там никого нет. Была большая сенсация, всю историю описали в газетах и, кажется, упомянули фамилию Киршнер. Капитан Пик рассказал, как было дело.

Когда меня арестовали в 1948 году и я оказалась на Лубянке, первая мысль была: вот бы Фоля меня сейчас увидел! Он бы испытал удовлетворение. Тогда я часто вспоминала о нём и думала: прав оказался он, а не мы. Не знаю, что сталось с его женой. Парторг 4-го Управления Давыдов говорил отцу: "Как же ты мог оставить этого подонка в живых? А мы-то думали: у нас там такой бомбист - Улановский, он-то с ним разделается". Отец и сам терзался, что оставил Фолю в живых. Смешно: на пароходе отец сказал одному англичанину, что накануне ему не спалось. Англичанин спросил: "У вас нечиста совесть? Может быть, вы кого-то убили?" Ответ отца: "Не спалось, потому что не убил" - англичанин принял за шутку.

Пароход шёл в Марсель, останавливался в каждом порту иногда на день, на два, и в каждом порту мы ждали ареста. Пять недель продолжалось путешествие. Даже в Марселе нам было неспокойно. Оказавшись вдвоём в каюте, мы всё переживали заново. Отец твердил: "Как же это я уехал и оставил его в живых!". Как ты знаешь, отец не очень кровожаден, но он был убеждён, что предателей нужно убивать. И у него была на Фолю страшная личная обида.

На пароходе мы были единственными иностранцами. Хотя у нас были чехословацкие паспорта, мы называли себя немцами, а чехов обегали на расстоянии. На палубе и в салоне было удивительно приятно. В первый раз мы оказались среди настоящих англичан, и я преисполнилась к ним уважения. Мы ненавидели - с полным основанием - тех, кто слишком любопытен. Немец, как только сядет с тобой в поезд, тут же начнёт расспрашивать. А англичане не задают никаких вопросов. К тому же, как оказалось, англичане очень демократичны, и мы чувствовали себя среди них вполне непринуждённо. Приобрели популярность, особенно отец. На другой день после выхода в море ко мне явились две женщины, сказали, что устраиваются палубные игры, и предложили принять участие в их организации. Считая, что так принято в буржуазном обществе, я ответила, что посоветуюсь с мужем. Отец был мною недоволен: "Надо было сразу согласиться, показать, что мы европейцы" Я поспешила исправить свою оплошность. В первом же порту мы пошли на базар и купили призы.

Окончательно я влюбилась в англичан, увидев, как они пьют. На пароходе были плантаторы, которые жили Бог знает где, месяцами не видели белого человека, и, вырвавшись в Европу раз в пять лет, они, естественно, "гуляли". Но, пьянея, не только не теряли образа человеческого, как русские, но становились ещё милей. Отец им вполне соответствовал и в смысле питья. У англичан такая манера - когда пьют, один платит за всех. Потом другой платит за всех. Отец, конечно, должен был всех перещеголять. Один молодой офицер был "титотелер" - не пил совершенно ничего. Пока в салоне пили, мы с ним сидели и разговаривали о литературе, о социализме. Я, по обыкновению, занялась пропагандой. Офицер говорил: "Боже мой, какие у нас, англичан, примитивные представления о немцах! Какую ненависть нам к ним внушали. Никогда не думал, что среди них попадаются такие прекрасные люди!" Отец убивался, что мы создаём немцам рекламу. Некоторые пассажиры давали нам визитные карточки, приглашали в гости. Один шотландец, у которого на родине было что-то вроде замка, надеялся, что мы его посетим.

Отец выигрывал во все игры. Англичане очень ценят манеру проигрывать с улыбкой, но когда дело дошло до палубного тенниса, шотландец - бывший чемпион своего колледжа - отнёсся к поединку очень серьёзно. Отец победил и его, хотя не имел никаких навыков и играл довольно неуклюже. Шотландец искренне огорчился, и я его очень жалела. Пока отец играл с шотландцем, мы с "титотелером", как обычно, сидели с другой стороны палубы и болтали. Англичане восхищались моей выдержкой, а мне просто было до лампочки, выиграет он или нет

В каждом порту мы думали: вот будет номер, если нас сейчас снимут с парохода, арестуют! Но постепенно успокаивались и доехали до Марселя благополучно. Оттуда отправились в Париж, купили какие-то вещи: пальто, несколько платьев, и вернулись в Москву.

Я была в скверном состоянии. Меня послали в Сокольники, в шикарный санаторий для семей комсостава. Из отдыхающих помню жену маршала Егорова, И больные, и персонал обратили на неё внимание, хотя она была очень скромной женщиной. Прийти в себя помогли мне прогулки на лыжах. Приезжал отец, и мы катались вместе. И через две недели я поправилась. Отец готовился к новой поездке - в Германию. Уехал, а через некоторое время я к нему присоединилась. Была весна - помню, я купила в Германии весеннее пальто верблюжьей шерсти.

Отец жил в Берлине, в пансионате. На другой день после моего приезда мы отправились в ресторан, отец, как обычно, взял газеты, и вдруг я слышу восклицание: "Ну, нам придётся наши планы изменить!" Он прочёл об аресте нашего работника, немецкого коммуниста. Называлась фамилия, сообщалось, что при обыске нашли паспорта, деньги. Значит, надо из Берлина бежать. Вернулись в город, отец поехал на встречу со своим "контактом", через которого он был связан с арестованным. Неизвестно было, насколько глубокий провал. Он сказал: "Если не вернусь до девяти часов, значит, меня арестовали, уезжай в Москву одна". Не пришёл он ни в девять, ни в половине десятого. Я решила, что ждать бесполезно, тут он вернулся. Оказалось - провал полный и для Советского Союза очень скандальный, потому что замешана Компартия Германии. Установка из Москвы была - брать на работу только тех, кто давно порвал с партией, чтобы она не была связана с советским шпионажем.

Пришлось срочно съехать с квартиры, но мы задержались в Германии ещё на несколько дней, пока отец передавал дела. За эти несколько дней я успела почувствовать, как изменилась атмосфера по сравнению с 1923 годом. Теперь, в 1930 году, атмосфера была страшная. Буквально в воздухе чувствовалось, как активны фашисты. Масса убийств - коммунисты и фашисты убивали друг друга. Листки на стенах сообщали: в таком-то месте найден убитый. Расхаживали молодые люди весьма воинственного вида, готовые в любой момент драться. В ресторанах посетители говорили приглушённо, оглядываясь по сторонам. Жить в этой стране было страшно. И я вспомнила, как привольно нам жилось в 23-м году, когда коммунисты были близки к захвату власти. Но они же, коммунисты, при содействии Советского Союза и подготовили победу Гитлера, мы с отцом были тому свидетелями. Коммунисты внушали рабочим, что их главный враг - "социал-реформисты", "социал-предатели", а с фашистами долго никакой борьбы не велось.

Уже в 23-м году мы знали, что армия и военно-воздушные силы Германии восстанавливаются с помощью Советского Союза, что самолёты строятся у нас, если не ошибаюсь, в Липецке. Ведь по условиям Версальского договора немцы не могли создавать военной промышленности на своей территории. Отец делился со мной своими тревогами, говорил, что особенно опасно такое положение сейчас, в 1930 году, когда фашисты так окрепли.

Я много работала - зашифровывала и расшифровывала телеграммы, с помощью которых мы сносились с Москвой. В телеграммах содержались военные данные, сведения о политическом положении. Информация поступала через коммунистов и "симпатизирующих", завербованных коммунистами. Коммунисты работали по идейным соображениям, но так же, как и "симпатизирующие", получали от нас деньги, потому что экономическое положение в Германии было очень тяжёлым. Из некоммунистов некоторые тоже работали по идейным соображениям, а некоторые, как везде и всегда - из выгоды.

Начальник Разведупра Берзин, конечно, не винил отца в провале, потому что тот приехал на готовое, но, тем не менее, когда тот вернулся в Москву, его вызвали в ЦК партии. Отправились вместе: Берзин, секретарь парторганизации Разведупра и отец. Принимал их Каганович. Всем троим объявили партийный выговор. Но выговор надо куда-то занести, а отец - беспартийный. Берзин испугался, что высшие инстанции об этом не знают, и когда ехали обратно, озабочено сказал: "Надо будет вас оформить", А отец тогда уже определённо не хотел вступать в партию. Единственная возможность этого избежать - поскорее получить новое назначение за границу.

6. В Америке

Нас собирались послать в Румынию. Там тогда было очень опасно - провалы наших, сигуранца свирепствовала. Но именно там была настоящая нелегальная работа, связанная с серьёзным риском, а значит и самая почётная. Поэтому мы как раз туда-то и стремились. И вдруг в последний момент отец говорит: "Всё изменилось, едем в Америку". Я ужасно огорчилась. Первая пятилетка, народ строит социализм, приносит жертвы. В Румынию ехать - во всяком случае не на лёгкую жизнь. Пусть мы будем вдоволь есть, зато в любой момент рискуем попасть в сигуранцу. А в Америке, как известно, советским шпионажем не очень интересуются. Америку я знала по Эптону Синклеру и Драйзеру, и одна мысль о ней была противна. Но не нам было выбирать.

Опять поехали в Берлин, там были у отца какие-то дела. Оттуда - в Париж.

Раньше, приезжая в Европу, я мало интересовалась искусством, картинными галереями. Мы ведь ждали, что скоро произойдёт мировая революция, наша цель была - её приблизить. Но к 1931 году стало ясно, что с революцией придётся подождать, и мне захотелось "приобщиться" к Парижу. Выдался свободный день, и я пошла в Лувр. Я стояла перед знаменитой Джиокондой с очень горьким чувством, сознавая: только потому я остановилась перед картиной, что мне с детства было известно об этом шедевре. Непосредственного наслаждения искусством я не испытывала.

Отец мне давно рассказывал, как он оказался в Лувре совсем молодым человеком в 1913 году, когда бежал из ссылки. Как полагалось анархисту, он презирал искусство и всё-таки был покорён картиной. Отец был от природы художественно-одарённым человеком, по натуре - более непосредственным, чем я, и предвзятые убеждения не имели над ним власти. Я ушла из музея, утешая себя: пусть я не понимаю искусства, зато моя жизнь посвящена великой цели.

Мы плыли в Америку из Шербурга на пароходе "Бремен", совершавшем свой первый трансатлантический рейс. Приказано было путешествовать первым классом, как миллионеры, потому что для них въезд в Америку не представлял затруднений. Пароход был умопомрачительный, огромных размеров. Такую роскошь трудно себе представить. Первый класс был так изолирован, что за всё время я не видела других пассажиров. Каюта - таких размеров, что дай Бог в Москве иметь такую квартиру. Но было скучно и тяжко; я вспомнила, как много удовольствия нам доставила длительная поездка на английском пароходике из Гонконга в Марсель. Особенно страдала я: надо было переодеваться к обеду, не показываться два раза в одном и том же наряде. У меня было два вечерних платья, купленных в Париже. Мы усвоили, что в первый день путешествия переодеваться к обеду не обязательно. Предстоят три обеда. Я не хотела покупать больше двух платьев, решила: один раз не пойду обедать - может же человек заболеть.

Мы ехали по канадскому паспорту на имя супругов Гольдман, официально не в Америку, а в Канаду, через Нью-Йорк. Действительно, в первом классе паспорта просматривали не очень внимательно. Но всё же я отметила знакомое неприятное ощущение в животе при проверке в Нью-Йорке. Чиновник поставил в паспорте штамп, сказал: "Можете находиться в Америке шесть дней".

Трудно рассказывать о деталях. Во мне до сих пор сидит: о некоторых вещах не говорят. Во многом мой рассказ будет параллелен тому, о чём писал Уиттекер Чеймберс. Мы встречали тех же людей, что и он. Таким образом, я могу подтвердить его свидетельство.

Следуя полученным из Москвы инструкциям, мы остановились в гостинице Пенсильвания, на восемнадцатом этаже. Я выглянула из окна - как в колодец! Громады камня. Говорю отцу: "Как страшно! Неужели целый год здесь жить?" Мы, когда уезжали, уговорились: больше года в Америке не останемся. Пробыли мы там около двух лет.

К нам в гостинице на своей машине приехал профессиональный шофёр по имени Чарли, отнёсся к нам, как к большому начальству и тут же повёз искать квартиру. Поселились мы в приличном районе, на 80-х улицах Уэст. Чарли свёл нас с зубным врачом Розенблитом, у которого был офис в самом центре. Несколько дней мы просто знакомились с городом.

Я знала, что Америка - классическая страна капитализма, самое отвратительное, что может быть на свете, и стремилась поскорее увидеть все язвы капитализма. И действительно находила массу непривлекательного. Потом я этого не находила, потому что не искала.

Мы видели безработных в очереди за супом, который раздавала Армия спасения. Но безработные в этой очереди, в 1931 году, во время депрессии, были одеты лучше моих московских друзей. А трущобы мы искали напрасно.

Отец сразу же с большим успехом начал водить машину. Мы оценили замечательные американские дороги и поразительный демократизм американцев. В Европе и в Китае мы всегда жили на положении богатых людей: останавливались в лучших гостиницах, ходили в рестораны, и все перед нами угодничали. Поэтому на меня тамошняя жизнь не производила впечатления: мы и так знали, что буржуям всё доступно. В Америке же никто перед нами не заискивал. Вначале это даже казалось подозрительным, и нам пришло в голову, что чистильщики обуви, носильщики и швейцары наверное догадываются, что мы - не те, за кого себя выдаём.

Американский опыт оказался для нас поучительным. Всё было не так, как рисовал Драйзер. Мы почувствовали тамошнюю свободу и лёгкость жизни.

Мэри, жена Чарли, который, естественно, получал от нас деньги, рассказывала мне об ужасах жизни в Америке. Оба её брата - безработные. Мать и два взрослых сына живут в трёхкомнатной квартире, и в таком неважном районе! Но когда она меня привела в эту квартиру, я подумала: "Вряд ли я когда-нибудь буду так жить в Москве!" Они экономили каждую копейку, экономили даже на еде. Помню, жаловались, что не могут купить линолеум для кухни. Но ты не можешь себе представить, как в это время жили в Советском Союзе. Мэри хотела меня потрясти: "Боюсь, что это пальто мне придётся носить третий сезон". А у нас, когда Сара Хаевская сшила пальто в двадцать третьем году, то в тридцатом оно ещё считалось новым. Прямо сказать, лишения американцев не производили на меня никакого впечатления. Правда, я поняла, какая тяжёлая вещь безработица. Мало кто действительно был голоден, но чувствовалось настоящее отчаяние. Одна женщина говорила: "Самое ужасное, когда мужу нечего делать и он сидит дома".

Многие американцы работали на нас - и члены партии, и просто левые. С членами партии мы встречались только по делу. Но с интеллигенцией, в массе симпатизирующей Советскому Союзу, встречаться разрешалось. Писатель Линкольн Стефенс был социалистом, светлой личностью, такого имело смысл завербовать. Чеймберс устроил встречу отцу с его женой-англичанкой, которая была моложе мужа лет на тридцать. Когда отец ей предложил на нас работать, она отказалась. Сказала, что сочувствует Советскому Союзу, готова сделать для нас что-нибудь полезное, но быть завербованной не желает. Отец отнёсся к ней с уважением. В 1944 году она приезжала в Москву в качестве корреспондентки от американской газеты, я долго не решалась к ней подойти, но в конце концов познакомилась, как и с другими корреспондентами, как и с этой сукой, Анной-Луизой Стронг, которая вскоре после войны была арестована в Советском Союзе и всё-таки осталась сталинисткой. Анна-Луиза Стронг нам в Америке не могла пригодиться, была слишком известной коммунисткой.

Наша жизнь была весьма привольной, потому что в те годы в Америке ещё не существовало закона против шпионажа. Единственное, на чём можно было попасться, кроме уголовщины - на нелегальном въезде в страну. Американские паспорта доставали очень просто. Приехали мы с канадским паспортом на имя Гольдманов, но жить по нему в Америке не могли. И тут же стали супругами Журатович. Тогда я не особенно интересовалась, как это делается, но потом узнала. Проверить, легально ли въехал человек в страну, было легко, так как в Америку приезжали только на пароходах. Итак, сведения о прибывших находились в одном месте, но человек-то мог умереть, и факт смерти будет зарегистрирован совсем в другом месте. То же и с родившимися в стране: факт рождения зарегистрирован в одном месте, а факт смерти - в другом. Мы использовали паспорта умерших. Для выезда из страны вообще не требовалось паспорта. Годились водительские права, чековая книжка или даже просто почтовый конверт с твоим адресом. На границе при переезде из Америки в Канаду достаточно было предъявить визитную карточку. А поисками шпионов американцы вообще не занимались. Так что мы абсолютно не беспокоились. Если ты не был уголовным преступником, то мог спокойно жить. Но однажды мы связались с каким-то военным, который выкрал для нас документы, связанные с Панамским каналом. Я спросила отца: "Зачем нашим Панамский канал?" Оказывается, это интересно японцам. Наши обменивались сведениями с Японией. Военного арестовали, мы забеспокоились, сменили квартиру, стали осторожней. Поняли, что и в Америке с нами может что-нибудь случиться. Правда, ничего страшного при этом не произойдёт: пытать, как в других странах, не будут. После случая с тем военным и, кажется, в связи с ним, был принят закон против шпионажа в мирное время. Касался закон только военнослужащих.

Назад Дальше