Мы были с ней в одной камере месяца полтора. И она меня убедила, что не может быть, чтобы он стал невозвращенцем. Это исключается: скорее всего, его арестовали. И только после подписания 206-й, ей показали его письмо. Она постаралась хорошо запомнить содержание письма и передала его мне. Адресовано советскому послу в Лондоне И. Майскому. Начинается так: "Я люблю родину, люблю свой народ, но я не явился на пароход, который отходил такого-то числа, потому что решил остаться. Я убедился, что жизнь в Советском Союзе для учёного - невозможна". Он приводил всякие примеры с учёными, которых арестовали, уничтожили из-за контактов с иностранцами. Тогда были какие-то такие истории. Исследователь не может существовать сам по себе, он должен общаться с коллегами, а он, Бородин, чувствует, что много ещё даст человечеству как учёный. Обещал не делать никаких разоблачений, просил не трогать его близких - они ни в чём не виноваты. Надежда Александровна была совершенно потрясена. Значит, он действительно остался! "Как же Коля мог меня предать?" Я предложила утешительную для неё версию: поскольку он переписывался с кем-то за границей, то, вероятно, чувствовал, что если не останется, его арестуют, и семья будет в таком же положении.
Это была одна из самых драматичных историй, выслушанных мною в тюрьме. Надежда Александровна ко мне привязалась. Она знала, что таким, как она, полагается ссылка. Лагерь дают, если МГБ считает, что семья знала о намерениях невозвращенца. И она говорила: "Я бы лучше пошла с вами в лагерь, чем одна в ссылку". Вся её жизнь с детских лет прошла передо мной. У неё была неудержимая потребность всё время изливаться. Я представляла себе её жизнь, как сценарий фильма. И вот после лагеря, в 1957 году, мне дали кружок английского языка в научно-исследовательском институте, где Бородин был когда-то директором. Я встретила людей, которые его помнили и проклинали. Из-за него в институте столько народу село! Между прочим, Надежда Александровна уверяла меня, что её муж в жизни не смотрел на других женщин. На следствии ей говорили о любовнице Бородина, как они это всегда делали, чтобы настроить против него. "Глупости, - возражала она, - никогда не поверю. Каждую свободную минуту он проводил в семье". А оказалось, была-таки у него связь с одной сотрудницей. Её тоже арестовали. Весь институт перетрясли. Ведь при Сталине это было, в 1948 году!
У Николая Бородина осталась мать, он её нежно любил и жалел, помнил, что она прожила трудную жизнь. Говорил, что обеспечит ей спокойную старость. Арестовали и его мать, и сестру.
От нашей общей сокамерницы, с которой я встретилась через много лет на воле, я узнала, что Надежда Александровна получила 8 лет ссылки, освободилась ещё до 1956 года и живёт на Кубани. С сыном всё благополучно. Он не попал в детдом, его взяла к себе сестра Надежды Александровны. Миша вырос здоровым мальчиком, отец заставлял его делать гимнастику, вообще уделял ему в детстве много внимания. После Америки Бородин всё рассказывал, как там увлекаются спортом. И про тамошних женщин говорил - что они соблюдают диету. Сама Надежда Александровна была довольно полной.
В ту же камеру, где за мужа сидела Надежда Александровна, приводят новенькую. Хватается за голову: "Какой ужас! Не может быть!" Немного успокоившись, рассказала, что только сегодня утром прибыла поездом из Берлина, вместе с двумя детьми, которых тут же забрали. Они с мужем жили под Берлином, он служил в оккупационных войсках. А потом муж получил приказ ехать в Москву. Собрались они - и было что собирать, наши в Германии на всю жизнь себя обеспечивали. Ехали через Берлин. Там получили документы и деньги. Он пошёл на вокзал за билетами, оставив жену и детей в гостинице. Она знала, когда должен был прийти поезд, но муж к этому времени не вернулся. И тут же - поезд ещё не ушёл - пришли к ней: "Где он?" "Не знаю". Ей объявили, что он сбежал в Западную зону. Чуть ли не этим же поездом её отправили в Москву. Она умоляла подождать: могло же что-нибудь случиться! Но её не слушали, уверены были, что он сбежал. Привезли её на Лубянку, взяли адрес матери в Ленинграде, сказали: "О детях не беспокойтесь, отвезём к матери". Следствие у неё было тяжелее, чем у жены Бородина. Она жаловалась: "Они ведут себя так, будто я ему помогла бежать". Какой ей прок был в том, что он сбежал? Вообще-то она была малосимпатичной особой. У меня с ней произошёл конфликт из-за Надежды Александровны. Бородина была беззащитным человеком, а эту, как, впрочем, и других, раздражало, что она носится со своими Колей и Мишей.
Однажды меня заводят в новую камеру, закрывают дверь, и вдруг кто-то ко мне бросается: "Надежда Марковна!". Смотрю, вижу знакомые черты, но не узнаю. "Я - Женя Перекрёстова". Меня она узнала по красивому зелёному костюму, который я носила ещё в "Метрополе", мне привезли его из Швеции. Кроме того, она слышала, что я на Лубянке. Взяли её раньше меня, она сидела во многих камерах, а там всё про всех знают.
В Бюро обслуживания Интуриста, где она работала, был большой штат сотрудников, все, конечно, стучали. В этом месте приходилось быть очень осторожной. Но известно, что некоторые выполняют свои обязанности ретиво, а с другими можно себе кое-что позволить: больше необходимого минимума не донесут. Такой была Женя - приятная интеллигентная девушка. Я с Бюро обслуживания была связана по работе - мы получали от них и газеты, и билеты в театры и на концерты. И я была с Женей в хороших отношениях. Особой короткости быть не могло, потому что она была для меня интуристской девушкой определённого типа. А каким оказалась человеком!
В камере мы, конечно, сошлись. Она была очень несчастна. Все мы выглядели ужасно, но чтобы измениться до такой степени! Из хорошенькой молодой женщины превратилась в старуху. Она рассказала мне свою историю. Она - "из бывших", из дворян. Знала языки. Детство было тяжёлое. Наконец, устроилась, жила, как все. После института её послали работать в итальянское посольство. Там она познакомилась с секретарём посольства, образованным юристом-евреем, в первый раз она встретилась с таким блестящим человеком. Он был членом Социалистической партии Италии, антифашистом, при Муссолини эмигрировал в Швейцарию. Полюбил её, захотел жениться. А она в это время, как положено, ходила на явку в МГБ и писала о нём. Но писала только хорошее. И всё шло хорошо, они были счастливы вдвоём. Но его надумали завербовать, решив, что он ради неё на всё готов. Но не так просто завербовать человека, для этого надо устроить провокацию. Тут она поняла, что скорее сама погибнет, чем погубит его. Она мне изложила все перипетии этой истории - как от неё упорно требовали, чтобы она помогла заполучить его, обещали ей неприкосновенность на всю жизнь.
Женя всё ему рассказала. Он соглашался остаться в Советском Союзе, стать советским гражданином, но она знала, что от них так просто не отвертишься. Он бодрился: "Пусть нас арестуют, мы будем вместе в Сибири!" "Но мы не будем там вместе!" И ей пришла в голову идея: временно сбежать. Её мать жила в глухой деревне. Женя решила переждать какой-то срок у матери, может быть его оставят в покое, и убедила его в необходимости своего побега. На прощанье он дал ей адрес швейцарского банка, где у него был счёт. Через этот банк его всегда можно найти. Этот банк был её единственной надеждой на будущее. Свой побег она тщательно продумала. Из Москвы поехала не прямо к матери, а в другую сторону. Он её провожал, они вместе прибыли на ту станцию, где она должна была пересесть на другой поезд. Она понимала, что за ней следят, но надеялась их запутать. Её взяли, как только она с ним рассталась, и она убивалась, что он остался в полной уверенности, что она благополучно доехала до деревни. Женя всё твердила, что убежит из лагеря - единственный человек из политических, встреченных мною, кто помышлял о побеге.
Одно свойство присуще мне больше, чем многим другим: интерес к судьбам людей. В одиночке меня не покидало отчаяние из-за того, что я погубила свою семью. Не думала я, что меня что-то может отвлечь от этих тягостных мыслей. Но в первой же общей камере у меня пробудился интерес к окружающим, и, несмотря на то, что в тюрьме всё так закупорено, закрыто, я даже в разгар следствия жила волнующей, напряжённой жизнью, а от собственной судьбы как-то отвлеклась. И корила себя, вспоминая вас: мои близкие страдают, а я ещё чем-то интересуюсь!
В тюрьме я узнала вещи, о которых раньше только кое-что слышала, например, о семье Игоря Гузенко. Игорь и его жена Светлана, может быть, ещё живы и встречаются где-нибудь в Канаде с новыми эмигрантами. После войны через американку Аннабеллу Бюкар я познакомилась с девушками из канадского посольства, получала от них газеты. Даже в нашей прессе было, кажется, что-то о деле Гузенко. Игорь работал шифровальщиком в советском посольстве в Канаде. Человек на таком месте был, конечно, чист, как стёклышко, в смысле биографии и анкетных данных. Но в один прекрасный день он ушёл из посольства, захватив все материалы по советскому атомному шпионажу. Дело было в субботу, все разъехались на уик-энд, а он предварительно отправил из посольства свою семью, и пути назад не было. Пришёл в полицию, там его не стали слушать, приняли за сумасшедшего. В совершенном отчаянии он ходил из одного места в другое, наконец, явился в редакцию газеты. Там, хотя сразу ему тоже не поверили, но решили, что, возможно, в его рассказе что-то есть, во всяком случае можно сделать "стори". Так он добился своего, выдал всю шпионскую сеть.
Оказалось, что в одной из камер на Лубянке сидит сестра жены Гузенко. Там же, на Лубянке, - и родители Игоря, и отец его жены. Взяли всех под гребёнку. Рассказывали, что отец жены Гузенко - крупный учёный, в тюрьме ему дали возможность работать. А сестра жены так деморализована, что стала наседкой. У неё на воле остался сын, и она проклинала сестру, которая со своим ребёнком благополучно живёт за границей. Сначала ей дали всего 4 года общих лагерей просто как члену семьи невозвращенца, и она уже отсидела пол срока недалеко от Москвы. Но оказалось, что, ещё находясь на свободе, она попросила подругу, повариху из канадского посольства, переслать письмо сестре. В письме она упрекала сестру, что из-за них с Игорем посадили его родителей, а её уволили с работы. Года через два подбирали всех, кто работал с иностранцами, и повариху посадили. И на следствии она призналась, что отправила жене изменника родины письмо от её сестры. Тут сестру взяли из лагеря в тюрьму и стали терзать. Она уверяла следователя, что в письме только упрекала сестру, но разве им что-то докажешь!
Мы там много узнавали о разных людях. Там я услышала об актрисе Зое Фёдоровой, о том, как мужественно она держалась на следствии, как воевала с надзирателями и запустила в одного из них чайником. По всей тюрьме об этом говорили. Позже, в 1951 году на Воркуте, я встретилась и подружилась с сестрой Зои, Марией Александровной, милой, хорошей женщиной, она умерла в лагере от рака.
А потом, когда прекратились бессонные допросы, меня захватило и собственное следствие. Ведь что бы ты ни слышал о тюрьме, это не то, что испытать самому. Я даже сказала однажды следователю: "Если бы не дети, я бы не жалела, что попала к вам, потому что теперь я всё знаю доподлинно. А для меня самое важное - знать". На это он ответил "Кажется, вы и теперь не жалеете". Я, например, всё-таки не представляла себе, что можно требовать от дочери показаний на отца или от жены - на мужа. Я спросила следователя: "Как вы можете ожидать, что я дам материал на своего мужа, отца моих детей, который единственный, если он ещё на воле, может их прокормить?" Следователь был возмущён и удивлён: "Так разговаривает враг, настоящий враг!" Видишь ли, я всегда, кроме как в период помешательства, твёрдо знала, что с ними нельзя вступать ни в какие разговоры. Отвечала на вопросы по возможности кратко. Настолько кратко, что следователь выходил из себя. Но потом, когда следствие уже фактически кончалось, мне стало казаться: существуют же основные вещи, общие всем людям. Он же человек, у него тоже есть дети. И я начинала с ним говорить, как с человеком.
Да, личный опыт был очень важен, но, пожалуй, слишком дорогой ценой он достался. Главное - я боялась за отца. Мне казалось, я не переживу его ареста. Но когда это случилось, я поняла, что с моей стороны было глупо так за него бояться. Каково ему было на воле после того, как меня арестовали? В тюрьме быть или на воле - особенно большого значения для него не имело, такой уж он человек. А ведь я из-за него больше всего воевала. Весь ужас моего следствия в том и состоял, что я боялась посадить его и других людей. К счастью, из-за меня никто не сел. Роберта довели до инфаркта бесконечными вызовами в МГБ, но всё-таки не посадили.
Из камеры, где я встретила Хельгу, меня вызвали, дали подписать 206-ю и предъявили весь материал по делу. Оказалось, что дело моё - совершенно смехотворное. Всех протоколов я не читала, просмотрела только показания свидетелей. Никаких серьёзных показаний на меня не было, а только в таком роде: я жаловалась сотрудникам в "Метрополе", что моя дочь приехала из пионерлагеря завшивленная, рассказывала, что в Москве эпидемия гриппа и одна курьерша заболела. Меня очень порадовали показания Джеки и другой моей приятельницы, Фриды Давыдовны. Я же целый год видела, как, как, прочитав показания друзей, женщины возвращались в камеру растерзанные, а я пришла такая весёлая, будто отправлялась на свободу.
Фрида Давыдовна была не храброго десятка, и всё-таки на вопросы о том, какие она слышала от меня антисоветские высказывания, был один ответ: "Никогда никаких антисоветских высказываний от неё не слышала. Она - советский человек". А у Джеки они выпытывали другое. У меня же, кроме прочих, была статья "разглашение государственной тайны". И её спрашивали: "Что Улановская рассказывала о своей работе за границей?" "О работе не рассказывала ничего, только об отдельных смешных случаях". И она передала эпизод, как я зашла в Берлин в магазин купить шляпу, перемерила все, и только одна мне понравилась - хорошенькая розовенькая шапочка. Надела её, и муж сказал: "Как она тебе идёт!" Оказалось, что это была шапочка для душа. А я в ней ходила по улицам! В таком роде исписала много страниц.
Прочитав весь материал, я даже улыбнулась: "Что, дело закончено?" "Да, и если вы сейчас захотите давать показания, я не буду слушать". "Какое же это дело? Где тут преступление?" "Это вы увидите. Я предупреждал: ваша неоткровенность вам дорого обойдётся!" Я подумала и чуть не сказала вслух: "Моя откровенность обошлась бы мне ещё дороже". Я призналась только в одном: что с 37-го года у меня появились сомнения. Не может быть в стране столько предателей и врагов народа. В одном протоколе была формулировка, что я "мысленно клеветала на органы". И следователь ожидал, что раз я хоть в чём-то "раскололась", дальше пойдёт, как по маслу. Ведь я должна была с кем-то делиться своими сомнениями? А я утверждала, что ни с кем не делилась, а только "думала" про себя. Но и этим признанием, я считала, я ставлю под удар отца. Следователь стучал по столу, подходил ко мне со сжатыми кулаками, и я соображала: Интересно, если он даст в зубы - выбьет или нет? Мне было жаль зубов. Он кричал: "С кем вы разговаривали? Думала, думала - и никому не говорила?" "Никому". "С мужем-то говорили?" "Некогда было разговаривать, всегда дети были рядом". Так ни разу и не призналась, что с кем-нибудь делилась. Иногда следователь говорил: "За мысли мы не наказываем, только за разговоры". А иногда кричал: "Говорите о ваших мыслях!" О мыслях я говорила. И теперь была в недоумении: за что же меня судить?
Я знала, что раз берут, то уж не выпускают. И решила, что "за мысли" мне дадут года три. Но всё равно - три года или тридцать - жизнь кончена, что за жизнь после 58-й статьи? И вот недели через две после подписания 206-й меня вызывают, как обычно, неизвестно, куда и зачем. Оказалось, в кабинет начальника тюрьмы. Кроме начальника, сидел ещё какой-то эмгебешник. Присутствовал врач. "Встать!" Я потом жалела, что встала. "Именем Союза Советских Социалистических Республик…" Приговор - 15 лет. Врач ко мне придвинулся. А я улыбаюсь. Если бы услышала "5 лет" вместо ожидаемых 3-х, то, наверное, огорчилась бы. А 15 звучало слишком фантастично и не пугало.
Потом я ждала, пока ещё одной женщине читали приговор. Ей дали 10 лет. После приговора нас перевели в другое крыло тюрьмы. Я пришла туда в крайне возбуждённом состоянии.
Я поняла, что отца арестовали, когда меня вызвали и стали расспрашивать о его национальности, имени и месте рождения. Когда они берут человека, то выясняют о нём всё до мелочей. Значит, не о чем больше беспокоиться. Я себя чувствовала так, словно мне море по колено. Мы пели в камере. Очень странно там наказывали: взяли сначала в холодный бокс, потом в горячий. Я не замечала разницы, даже спросила: "Это у вас игра такая?" И прислушивалась: может, в соседнем боксе отец сидит, нарочно громко говорила.