Но была и печаль – нелегко покидать товарищей в разгар битвы, свою страну, которая вела смертельную борьбу и превратилась в одно огромное поле сражений и дымящихся руин.
Мое расставание с советской миссией было более сердечным, чем обычно были встречи с ее участниками. Я обнял своих товарищей, которые были так же тронуты, как и я, и отправился на импровизированный аэродром неподалеку от Босански-Петроваца. Там мы провели целый день, инспектируя аэродром, который уже имел вид и свойства установившейся службы, беседуя с его персоналом и с крестьянами, которые уже привыкли к новому режиму и к мысли о неизбежности его победы.
Недавно по ночам здесь регулярно приземлялись британские самолеты, хотя и в небольшом количестве – самое большее два-три за одну ночь. Они перевозили раненых и случайных путешественников, привозили поставки, чаще всего медикаменты. Недавно один самолет даже доставил джип – подарок британского командования Тито. Месяцем раньше ровно в полдень на этом самом аэродроме приземлилась советская миссия на самолете, оборудованном лыжами. Учитывая рельеф местности и другие обстоятельства, это было настоящим подвигом. Это также было необычным парадом ввиду довольно значительного эскорта британских истребителей.
Я тоже считал снижение и последующий взлет моего самолета настоящим подвигом. Самолету пришлось на малой высоте лететь над островерхими скалами, чтобы совершить посадку на узкой и неровной полосе льда, а после опять взлетать.
Какой же печальной и погруженной в темноту была моя земля! Горы бледны от снега, изрезаны черными расщелинами, а долины погружены во мрак – ни одного даже тусклого огонька до самого моря и дальше. А внизу, на земле, которая привыкла к ходу и дыханию войны и сопротивления, шла война, более ужасная, чем какая-либо раньше. Народ схватился с захватчиками в то время, как братья убивали друг друга в еще более жестокой гражданской войне. Когда же огни вновь осветят деревни и города на моей земле? Обретет ли она радость и спокойствие после всех этих смертей и ненависти?
Наша первая остановка была в Бари, в Италии, где находилась значительная база югославских партизан – госпитали и склады, продовольствие и материальная часть. Оттуда мы летели в направлении Туниса. Нам приходилось лететь окольным маршрутом из-за германских баз на Крите и в Греции. По пути мы сделали посадку на Мальте в качестве гостей британского командующего и на ночь прибыли в Тобрук как раз вовремя для того, чтобы увидеть все небо, облизываемое мрачным огнем, который поднимался от красной каменистой пустыни внизу.
На следующий день мы прибыли в Каир. Британцы разместили нас в гостинице и предоставили в наше распоряжение автомобиль. Торговцы и служащие принимали нас за русских из-за пятиконечных звезд на наших фуражках, но было приятно узнать, что, как только мы вскользь говорили, что мы югославы, или упоминали имя Тито, они были в курсе нашей борьбы. В одном магазине нас приветствовали скверными словами на нашем языке, которому девушка-продавщица невинно научилась у офицеров-эмигрантов. Группа тех же самых офицеров, охваченных жаждой бороться и тоской по своей страдающей родине, высказалась в поддержку Тито.
Узнав, что руководитель администрации ООН по вопросам помощи и восстановления Леман находится в Каире, я попросил советского посланника организовать мне с ним встречу, чтобы изложить ему наши просьбы. Американец принял меня незамедлительно, но холодно, заявив, что наши просьбы будут рассмотрены на следующем заседании администрации ООН по вопросам помощи и восстановления и что администрация принципиально имеет дело только с законными правительствами.
Мое примитивное и не подвергаемое сомнению представление о западном капитализме как о непримиримом враге всего прогрессивного, небольших и угнетенных народов нашло себе подтверждение уже в первой же встрече с его представителем: я отметил, что господин Леман принял нас лежа, потому что нога у него была в гипсе, и это, а также жара явно его угнетали, что я воспринял как раздражение по поводу нашего визита, а его переводчик на русский язык – гигантский мужчина с грубыми чертами – был для меня самим олицетворением головореза из ковбойского фильма. Тем не менее у меня не было причин остаться неудовлетворенным от этого визита к любезному Леману: наша просьба была представлена на рассмотрение, и мы получили обещание о том, что она будет рассмотрена.
Мы воспользовались преимуществами нашего трехдневного пребывания в Каире, осмотрев исторические места, и, поскольку в Каире был первый руководитель британской миссии в Югославии майор Дикин, мы также были гостями на устроенном им обеде в узком кругу.
Из Каира мы направились на британскую базу в Хаббании, недалеко от Багдада. Британское командование отказалось везти нас в Багдад на том основании, что это не было вполне безопасно, а мы это восприняли как сокрытие колониального терроризма, который, как мы полагали, не менее радикален, чем оккупация Германией нашей страны. Вместо этого британцы пригласили нас на спортивное соревнование своих солдат. Мы поехали, и места у нас были рядом с командующим. Мы выглядели смешно даже для самих себя, не говоря уже о вежливых и беззаботных англичанах, затянутых, как и мы, ремнями и застегнутых до кадыка.
Нас сопровождал майор, веселый и добродушный малый, который все время извинялся за плохое знание русского языка – он учил его, когда англичане предприняли интервенцию в Архангельске во время русской революции. Он был полон энтузиазма в отношении русских (их делегация тоже остановилась на базе в Хаббании) не в связи с их социальной системой, но в связи с простотой, а главное, со способностью выпивать одним залпом огромные стаканы водки или виски "за Сталина, за Черчилля!".
Майор спокойно, но не без гордости рассказывал о боях с местными жителями, спровоцированных немецкими агентами, и действительно, ангары были изрешечены пулями. Мы со своим доктринерством не могли понять, как это было возможно или тем более рационально приносить себя в жертву "во имя империализма" – именно так мы расценивали борьбу Запада, – но про себя восхищались героизмом и храбростью англичан, которые шли навстречу опасности и побеждали в отдаленных и выжженных солнцем азиатских пустынях, будучи настолько малочисленными и не имея никакой надежды на помощь. Хотя в то время я не мог делать далеко идущих выводов, это, безусловно, способствовало пониманию мной в дальнейшем того, что не существует какого-то только одного идеала, но что на нашей земле есть бесчисленные – равные по значению – человеческие системы.
Мы испытывали подозрение по отношению к англичанам и сторонились их. Наши опасения были особенно сильны из-за нашего примитивного представления об их шпионском ведомстве – Интеллидженс сервис. Позиция наша состояла из смеси доктринерских клише, воздействия сенсационной литературы и тревоги, свойственной новичкам в большом и широком мире.
Конечно, эти опасения были бы не столь велики, если бы не мешки, набитые архивами Верховного командования, потому что в них была и телеграфная переписка между нами и Коминтерном. Мы также считали подозрительным то, что британские военные власти повсюду проявляли к этим мешкам не больше интереса, чем если бы в них были башмаки или консервные банки. Конечно, на протяжении всей поездки я держал их при себе, а чтобы мне не оставаться одному по ночам, со мной спал Марко. Он с довоенных времен был коммунистом из Черногории, человеком простым, но зато храбрым и лояльным.
Как-то ночью в Хаббании кто-то тихо открыл дверь в мою комнату. Я проснулся, хотя дверь даже не скрипнула. При свете луны я рассмотрел фигуру местного жителя и, запутанный в сетку от москитов, закричал и схватился за лежавший под подушкой пистолет. Вскочил Марко (он спал полностью одетым), но незнакомец исчез. По всей вероятности, этот местный житель заблудился или намеревался что-нибудь украсть. Но этого незначительного эпизода оказалось достаточно для того, чтобы мы увидели в нем длинную руку британского шпионского ведомства и усилили и без того высокую бдительность. Мы были очень рады, когда на следующий день англичане предоставили в наше распоряжение самолет на Тегеран.
Тегеран, по которому мы передвигались от советского командования до советского посольства, был уже частью Советского Союза. Советские офицеры встречали нас с непринужденной сердечностью, в которой к традиционному русскому гостеприимству примешивалась равная доля солидарности борцов за одни и те же идеалы в двух разных частях мира. В советском посольстве нам показали круглый стол, за которым сидели участники Тегеранской конференции, а также комнату наверху, в которой останавливался Рузвельт. Сейчас в ней никого не было, и все оставалось так, как было, когда он покинул ее.
Наконец советский самолет доставил нас в Советский Союз – воплощение нашей мечты и надежд. Чем глубже мы проникали в его серо-зеленые просторы, тем больше меня охватывало новое, до тех пор едва ли ощутимое чувство. Как будто я возвращался на первозданную родину, незнакомую, но мою.
Мне всегда были чужды какие-либо панславянские чувства, и в то время я считал панславянские идеи Москвы не чем иным, как маневром с целью мобилизации консервативных сил против германского вторжения. Но это мое чувство было совершенно новым и более глубоким, выходящим даже за пределы моей приверженности коммунизму. Я смутно припоминал, как на протяжении трех столетий югославские мечтатели и бойцы, государственные деятели и монархи, в особенности неудачливые правители-епископы многострадальной Черногории, совершали паломничества в Россию и искали там понимания и спасения.
Не шел ли и я по их пути? И не была ли эта страна родиной наших предков, которых какая-то неведомая лавина занесла на незащищенные от ветра Балканы? Россия никогда не понимала южных славян и их чаяний; я был убежден, что причина была в том, что Россия была царской и феодальной страной. Однако намного более глубокой была моя вера в то, что наконец-то все социальные и другие причины разногласий между Москвой и другими народами устранены. В то время я смотрел на это как на воплощение всеобщего братства, а также как на мою личную связь с сущностью доисторического славянского сообщества. Не была ли эта страна родиной не только моих предков, но также и воинов, отдавших свои жизни за конечное братство людей и конечное господство человека над вещами?
Я слился с волнами Волги и безграничными серыми степями и вдруг обнаружил самого себя первозданного, исполненного неведомых до того внутренних порывов. Мне захотелось поцеловать русскую землю, советскую землю, на которую я ступил, и я бы поступил так, если бы это не могло показаться религиозным и, более того, театральным жестом.
В Баку нас встретил командующий генерал, неразговорчивый гигант, очерствевший от гарнизонной жизни, войны и службы, – олицетворение великой войны и великой страны, противостоящей разрушительному вторжению. Проявляя грубоватое гостеприимство, он не смущался нашей почти робкой сдержанности:
– Что это за люди? Не пьют, не едят! Мы, русские, едим хорошо, пьем еще лучше, а лучше всего воюем!
Москва была мрачной и темной, с удивительным множеством низких построек. Но какое это могло иметь значение по сравнению с приготовленным нам приемом? Почести по рангу и дружелюбие, которое преднамеренно сдерживалось по причине коммунистического характера нашей борьбы. Что могло сравниться с грандиозностью войны, которая, как мы верили, станет последним испытанием для человечества и которая была самой нашей жизнью, нашей судьбой? Не бледнело ли все и не становилось незначимым на фоне реальности, присутствовавшей именно здесь, на советской земле, на самом деле – на земле, которая была также и нашей, и всего человечества, рожденной из кошмара и ставшей безмятежной и счастливой действительностью?
3
Нас разместили в Центральном доме Красной армии, который был своего рода гостиницей для советских офицеров. Еда и все остальное были очень хорошими. Нам дали автомобиль с шофером по фамилии Панов, человеком в годах, простым и несколько странным, но придерживавшимся независимых взглядов. Был и офицер связи, капитан Козовский, молодой и очень красивый парень, который гордился своим казацким происхождением, тем более что казаки в нынешней войне "отмыли" свое контрреволюционное прошлое. Благодаря ему мы всегда были уверены в том, что получим билеты в театр, кино или куда угодно еще.
Но мы не могли установить сколько-либо серьезных контактов с ведущими советскими деятелями, хотя я и просил, чтобы меня принял В.М. Молотов, тогдашний комиссар иностранных дел, и, если возможно, И.В. Сталин, премьер-министр и Верховный главнокомандующий Вооруженными силами. Все мои окольные попытки изложить наши просьбы и потребности были тщетными.
Во всем этом нечего было ожидать помощи югославского посольства, которое по-прежнему оставалось роялистским, хотя посол Симич и его небольшой штат высказались в поддержку маршала Тито. Формально они пользовались уважением, но фактически были еще более незначительны и беспомощны, чем мы.
Не могли мы ничего добиться и через югославских партийных эмигрантов. Они были малочисленны, многие из них были уничтожены чистками. Самой значительной личностью среди них был Велько Влахович. Мы были ровесниками, оба революционерами из революционного студенческого движения Белградского университета против диктатуры короля Александра. Он был ветераном Гражданской войны в Испании, а я прошел еще более ужасную войну. Он был человеком большой личной целостности, хорошо образованным и мудрым, хотя и чересчур дисциплинированным и не имевшим независимых взглядов. Он руководил радиостанцией "Свободная Югославия", его сотрудничество представляло ценность, хотя его связи не выходили дальше Георгия Димитрова, который с тех пор, как был распущен Коминтерн, разделял с Д.З. Мануильским руководство отделом советского Центрального комитета по отношениям с зарубежными коммунистическими партиями.
Нас хорошо кормили и любезно принимали, но что касается проблем, которые мы должны были изложить и решить, мы не могли добиться абсолютно никакого прогресса. По правде говоря, необходимо еще раз подчеркнуть, что, если не считать этого, нас принимали исключительно сердечно и уважительно. Однако только через месяц после нашего прибытия, когда генерала Терзича и меня приняли Сталин и Молотов и об этом было сообщено в печати, все двери громоздкой советской администрации и изысканных высших слоев общества словно по волшебству открылись.
Панславянский комитет, созданный во время войны, первым организовал для нас банкеты и приемы. Но не надо было быть коммунистом, чтобы понять не только искусственность, но и безнадежное положение этого института. Его деятельность ставила во главу угла связи с общественностью и пропаганду, но даже в этих делах он был явно ограничен. Кроме того, не очень ясны были его цели. Комитет почти полностью состоял из коммунистов из славянских стран – эмигрантов в Москве, которым фактически чужда была идея панславянского взаимодействия. Все они молчаливо понимали, что это было попыткой возрождения чего-то давно устаревшего, переходной формой, предназначенной для того, чтобы сплотить силы поддержки вокруг коммунистической России или, по крайней мере, парализовать антисоветские панславянские течения.
Само руководство комитета было малозначительным. Его президент, генерал Гундоров, был человеком во всех отношениях преждевременно состарившимся, с ограниченными взглядами, это был не тот человек, с которым можно было эффективно говорить даже по простейшим вопросам, касающимся того, как можно добиться славянской солидарности. Секретарь комитета Мочалов пользовался несколько большим авторитетом в силу того, что он был ближе к советским органам безопасности, что ему довольно плохо удавалось скрывать своим экстравагантным поведением. И Гундоров, и Мочалов были офицерами Красной армии, но находились средитех, кто доказал свою непригодность для фронта. В них можно было заметить сдерживаемое недовольство людей, пониженных до должностей, которые, как они считали, им не соответствовали. И только у их секретарши Назаровой, чересчур заискивающей женщины с редкими зубами, было нечто такое, что напоминало любовь к страдающим славянам, хотя и ее работа, как позднее стало известно в Югославии, была подчинена советским органам безопасности.
В штабе Панславянского комитета хорошо ели, еще лучше пили, а большей частью просто говорили. Произносились длинные и пустые тосты, которые мало отличались один от другого и, безусловно, были не столь красивы, как в царские времена. Я был поистине поражен отсутствием в панславянских идеях какой-либо свежести. Таким же было и здание комитета – подражанием барокко или чему-то в этом духе – в центре современного города.
Создание комитета было результатом временной, неглубокой и не вполне альтруистической политики. Однако, чтобы читатель понял меня правильно, следует добавить, что, хотя даже в то время мне все это было ясно, я был далек от того, чтобы смотреть на это с ужасом или удивлением. Тот факт, что Панславянский комитет служил обнаженным инструментом Советского правительства в целях влияния на отсталые слои славян за пределами Советского Союза и что его официальные лица зависели и были связаны и с секретными, и с государственными органами, – все это ничуть не беспокоило меня. Я лишь был встревожен его бессилием и поверхностностью, а более всего тем, что он не мог открыть мне двери в Советское правительство и к решению нужд Югославии. Потому что и мне, как любому другому коммунисту, было привито убеждение в том, что между Советским Союзом и другим народом не может существовать оппозиции, тем более не могла быть оппозицией революционная и марксистская партия, каковой на самом деле была югославская партия. И хотя Панславянский комитет представлялся мне слишком старомодным и, соответственно, неподходящим инструментом для достижения коммунистических целей, я считал его приемлемым, тем более потому, что на нем настаивало советское руководство. Что же касается связей его официальных лиц с органами безопасности, то разве я не научился смотреть на них как на почти божественных стражей революции и социализма – "меч в руках партии"?
Характер моего упорства в том, что я должен был достичь верхов Советского правительства, также следует объяснить. Настаивая, я тем не менее не был назойлив или обижен Советским правительством, потому что меня научили видеть в нем нечто даже более великое, нежели руководство моей собственной партии и революции, – ведущую державу коммунизма в целом. Я уже узнал от Тито и от других, что долгие ожидания – конечно же зарубежными коммунистами – были в Москве скорее стилем. Меня беспокоила и делала нетерпеливым неотложность потребностей нашей революции, то есть моей собственной югославской революции.