Хотя никто, даже югославские коммунисты, не говорил о революции, давно было очевидно, что она идет. На Западе уже очень много писали о ней. В Москве, однако, упорно отказывались признавать ее – даже те, кто, так сказать, имел для этого все основания. Все упрямо говорили только о борьбе против фашистских захватчиков и даже еще более упрямо подчеркивали исключительно патриотический характер этой борьбы, все время явно указывая на решающую роль во всем этом Советского Союза. Конечно же мне и в голову не приходила мысль отрицать решающую роль советской партии в мировом коммунизме или Красной армии в войне против Гитлера. Но на территории моей собственной страны и в своих собственных условиях югославские коммунисты явно вели войну, независимую от сиюминутных успехов или поражений Красной армии, более того, войну, которая трансформировала политическую и социальную структуру страны. И с внешней, и с внутренней точек зрения югославская революция превышала пределы потребностей и целей советской внешней политики, и именно этим я объяснял препятствия и отсутствие понимания, с которыми я здесь сталкивался.
Самым странным было то, что те, кто должен был знать об этом лучше кого бы то ни было, упорно хранили молчание и притворялись, что ничего не понимают. Мне еще предстояло узнать о том, что в Москве дискуссии и особенно определения политических позиций должны были дожидаться до тех пор, пока не высказался Сталин или, по крайней мере, Молотов. Это касалось даже таких выдающихся деятелей, как бывшие секретари Коминтерна Мануильский и Димитров.
Тито и Кард ель, а также другие югославские коммунисты, которые бывали в Москве, сообщали, что Мануильский был особенно хорошо расположен к югославам. Это, возможно, было использовано против него во время чисток 1936–1937 годов, в результате которых погибла почти вся группа югославских коммунистов, но сейчас, после югославского восстания против нацистов, такое расположение может рассматриваться как дальновидная позиция. В любом случае он привнес в свой энтузиазм в отношении борьбы югославов определенную долю личной гордости, хотя и не знал никого из новых югославских руководителей, за исключением, возможно, Тито, да и того очень мало. Наша встреча с ним состоялась вечером. На ней также присутствовал Г.Ф. Александров, видный советский философ и, что еще намного более важно, заведующий отделом агитации и пропаганды Центрального комитета.
Александров не произвел на меня никакого особого впечатления: неопределенность или, скорее, бесцветность была его главной, характерной чертой. Это был низкого роста, лысый человек, чьи бледность и тучность говорили о том, что он никогда не выходил из своего кабинета. Если не считать нескольких общих замечаний и добрых улыбок, он не сказал ни слова о характере и масштабах восстания югославских коммунистов, хотя я в своем выступлении как бы без умысла коснулся этих самых вопросов. Центральный комитет, по всей видимости, еще не определил своей позиции; таким образом, с точки зрения советской пропаганды это оставалось просто борьбой против захватчиков без каких-либо реальных последствий для внутренних дел югославского государства или международных отношений.
Не занял определенной позиции и Мануильский. Тем не менее он проявил живой, эмоциональный интерес. Я уже был наслышан о его ораторских способностях. Этот дар можно было заметить даже в его статьях, он блистал глянцем и яркостью своих выражений. Он был худощавым и уже сгорбленным старослужащим, темноволосым, с подстриженными усами. Говорил шепеляво, почти мягко и – что меня тогда удивило – без особой энергии. Таким он был и во всем остальном – тактичным, приветливым вплоть до веселости и явно любящим культуру.
Описывая ход восстания в Югославии, я отметил, что там формируется новая форма правления, которая по своему существу была идентична советской. Я особо постарался подчеркнуть революционную роль крестьянства; я практически свел восстание в Югославии к связи между бунтом крестьян и коммунистическим авангардом. Но хотя ни он, ни Александров не возражали против того, что я говорил, они и не дали никаких указаний на то, что одобряют мои взгляды. Даже если я и считал естественным, что роль Сталина во всем была решающей, я все-таки ожидал от Мануильского большей самостоятельности и инициативы в словах и поступках. Я ушел со встречи с ним под впечатлением живости его личности, тронутый его энтузиазмом в отношении борьбы в Югославии, но также убежденный в том, что Мануильский не играл никакой реальной роли в определении политики Москвы, даже той, которая не касалась Югославии.
Говоря о Сталине, он пытался скрыть безграничное подхалимство за "научными" и "марксистскими" формулировками. Манера его выражений о Сталине выглядела приблизительно так: "Вы знаете, невозможно представить себе, чтобы один человек мог сыграть такую решающую роль в критически важный момент войны. И что один человек может вмещать в себя столько талантов – государственного деятеля, мыслителя и солдата!"
Мои наблюдения, касающиеся незначительности фигуры Мануильского, позднее нашли жестокое подтверждение. Он был назначен на пост министра иностранных дел Украины (по рождению он был украинским евреем), что означало его окончательную изоляцию от реальной политической деятельности. Действительно, в качестве секретаря Коминтерна он был послушным инструментом в руках Сталина, тем более что его прошлое было не полностью большевистским: он принадлежал к возглавлявшейся Троцким группе так называемых межрайонцев, которая объединилась с большевиками только накануне революции 1917 года. В 1949 году я встретил его в Организации Объединенных Наций. Там от имени Украины он выступал против "империалистов" и "фашистской клики Тито". От всего его красноречия осталась лишь турбулентность, а от проницательных мыслей – только фразерство. Он был уже всеми забытым дряхлым маленьким старичком, почти все следы которого терялись по мере того, как он катился вниз по крутой лестнице советской иерархии.
С Димитровым было совсем не так. За время моего пребывания я трижды встречался с ним – два раза в госпитале Советского правительства и третий раз на его вилле недалеко от Москвы. Каждый раз он производил на меня впечатление больного человека. У него была астматическая одышка, нездоровый цвет кожи, вокруг ушей – засохшие пятна, как будто от экземы. Волосы были настолько редки, что обнажали высохший желтый череп. Но мысли были быстры и свежи в противоположность его медленным, усталым движениям. Этот преждевременно состарившийся, почти сокрушенный человек продолжал излучать мощную энергетику здравого ума и силы. Об этом свидетельствовали и его черты, в особенности напряженный взгляд выпуклых голубоватых глаз. Хотя он не оглашал все свои мысли, разговор вел откровенно и твердо. Нельзя сказать, что он не понимал ситуации в Югославии, хотя он тоже считал преждевременным – ввиду отношений между СССР и Западом – утверждение ее фактически коммунистического характера. Конечно, я тоже считал, что основные усилия нашей пропаганды должны быть направлены на подчеркивание борьбы против захватчиков, что означало не делать акцента на коммунистическом характере этой борьбы. Но наибольшую важность для меня представляло то, что советские руководители, а также и Димитров понимали – по крайней мере, в том, что касалось Югославии, – бессмысленность настаивания на коалиции между коммунистами и буржуазными партиями, поскольку война уже показала, что коммунистическая партия является единственной реальной политической силой. Эта моя точка зрения означала непризнание югославского королевского правительства в изгнании и фактически самой монархии.
Во время нашей первой встречи я рассказал Димитрову о событиях и ситуации в Югославии. Он охотно признал, что не ожидал того, что югославская партия покажет себя в высшей степени боевой и изобретательной; раньше он возлагал больше надежд на французскую компартию. Он вспомнил, как Тито, уезжая из Москвы в конце 1939 года, поклялся, что югославская партия смоет пятно, которым ее замарали разные фракционеры, и проявит себя достойной имени, которое она носила, тогда как Димитров посоветовал ему не давать клятвы, но действовать мудро и решительно. Далее он сказал:– Вы знаете, когда встал вопрос о том, кого назначить секретарем югославской партии, возникли некоторые колебания, но я был за Вальтера. – В то время это была партийная кличка Иосипа Броза; позднее он принял имя Тито. – Он был рабочим и казался мне твердым и серьезным. Рад, что я не ошибся.
Почти извиняясь, Димитров заметил, что Советское правительство было не в состоянии помочь югославским партизанам в момент их наибольших нужд. Он сам лично привлек к этому внимание Сталина. Это была правда: еще в 1941–1942 годах советские летчики пытались пробиться к базам югославских партизан, а несколько возвращавшихся домой югославских эмигрантов, которые летели с ними, замерзли.
Димитров затронул также наши переговоры с немцами об обмене пленными: "Мы опасались за вас, но, к счастью, все обернулось хорошо".
Я на это не реагировал, как не сказал бы я и ничего более того, что он подтвердил, даже если бы он настаивал на деталях. Но не было никакой опасности, что он скажет или спросит что-то такое, чего не следовало бы; в политике все, что хорошо кончается, быстро забывается.
На самом деле Димитров ни на чем не настаивал; Коминтерн был фактически распущен, и единственная его работа состояла в том, чтобы собирать информацию о коммунистических партиях и давать советы Советскому правительству и партии.
Он рассказал мне, как впервые возникла идея распустить Коминтерн. Это случилось в то время, когда Советский Союз аннексировал Прибалтийские государства. Даже тогда стало очевидно, что главной силой в распространении коммунизма является Советский Союз и поэтому все силы должны сплачиваться непосредственно вокруг него. Сам роспуск отложили из-за международной ситуации, чтобы избежать создания впечатления, будто это делается под нажимом немцев, с которыми отношения в то время были неплохими.
Димитров был человеком, пользующимся редким уважением Сталина, и – что, возможно, не так важно – был бесспорным лидером болгарского коммунистического движения. Две последующие встречи с Димитровым подтвердили это. Во время первой я обрисовал условия в Югославии членам болгарского Центрального комитета, а на второй речь шла о возможном болгаро-югославском сотрудничестве и о борьбе в Болгарии.
Помимо Димитрова, на встрече с болгарским Центральным комитетом присутствовали Коларов, Червенков и другие. Червенков приветствовал меня по случаю моего первого визита, хотя на беседу он не остался, и я принял его за личного секретаря Димитрова. На второй встрече он также находился в тени – молчаливый и ненавязчивый, хотя позднее у меня сложилось о нем другое впечатление. От Влаховича и других я уже узнал, что он был мужем сестры Димитрова, что его должны были арестовать во времена чисток – "разоблачение" политической школы, в которой он был инструктором, было уже опубликовано, – но он нашел убежище у Димитрова. Димитров вступился за него в НКВД и навел во всем этом порядок.
Чистки были особенно тяжелы для коммунистических эмигрантов, тех членов нелегальных партий, которым не к кому было обратиться, кроме как к Советскому Союзу. Болгарским эмигрантам повезло в том, что Димитров был секретарем Коминтерна и человеком, пользовавшимся таким авторитетом. Он спас многих из них. За югославами же никто не стоял; они скорее копали могилу друг другу в своей гонке за властью в партии и в рвении доказать свою преданность Сталину и ленинизму.
Преклонный возраст Коларова был уже очевиден – ему было за семьдесят, и, более того, на протяжении многих лет он не проявлял политической активности. Он был своего рода реликвией бурных истоков болгарской партии. Он принадлежал к "тесным" (буквально: узким) – левому крылу Болгарской социалистической партии, из которого позднее родилась коммунистическая партия. В 1923 году болгарские коммунисты оказали вооруженное сопротивление военной клике генерала Цанкова, которая до этого осуществила переворот и убила крестьянского лидера Александра Стамболийского. У Коларова была массивная голова, скорее напоминавшая турецкую, нежели славянскую, с точеными чертами, крепким носом, чувственными губами, но его мысли витали в давно прошедших временах и, говорю этобезо всякой затаенной вражды, в не представлявших важности вопросах. Мой рассказ Коларову о борьбе в Югославии был не просто анализом, но также представлял собой ужасающую картину разрушений и резни. Из порядка десяти тысяч человек, состоявших в партии до войны, в живых оставались едва ли две тысячи, а наши нынешние потери в войсках и населении я оценил примерно в миллион двести тысяч. Тем не менее после всего моего изложения Коларов счел уместным задать мне один-единственный вопрос:
– По вашему мнению, язык, на котором говорят в Македонии, ближе к болгарскому или к сербскому?
У югославского коммунистического руководства уже были серьезные ссоры с Центральным комитетом Болгарии, который утверждал, что в силу болгарской оккупации югославской Македонии организация югославской коммунистической партии в Македонии должна достаться ему. Спор был в конце концов разрешен Коминтерном, который поддержал югославскую точку зрения, но только после нападения Германии на СССР. Тем не менее трения из-за Македонии, а также по другим вопросам, касающимся партизанского восстания против болгарских оккупантов, продолжались и обострялись по мере приближения неизбежного часа поражения Германии и вместе с ней Болгарии. Влахович также обратил внимание Москвы на притязания болгарских коммунистов в отношении югославской Македонии. По правде говоря, следует добавить, что Димитров в этом вопросе занимал несколько другую позицию. Для него предметом наибольшей озабоченности был вопрос восстановления болгаро-югославских отношений. Я не верю в то, что даже он придерживался точки зрения, что македонцы были отдельной национальностью, несмотря на тот факт, что его мать была македонкой и что его отношение к македонцам было отмечено сентиментальностью.
Возможно, я высказал слишком много горечи, когда ответил Коларову:
– Я не знаю, к болгарскому или сербскому ближе македонский язык, но македонцы – это не болгары, а Македония не является болгарской.
Димитров счел это неприятным. Он покраснел и помахал рукой:
– Это не представляет важности! – и перешел к другому вопросу.
Из моей памяти выветрилось, кто присутствовал на третьей встрече с Димитровым, но определенно Червенков отсутствовать не мог. Встреча состоялась накануне моего возвращения в Югославию, в начале июня 1944 года. Она должна была быть посвящена сотрудничеству между югославскими и болгарскими коммунистами. Но это едва ли стоило обсуждать, потому что у болгар в то время фактически не было партизанских отрядов.
Я настаивал на том, что в Болгарии должны быть начаты военные операции и создание партизанских отрядов, и охарактеризовал как иллюзии ожидание того, что в Болгарской королевской армии произойдет переворот. Я основывался в этом на югославском опыте: из старой югославской армии партизаны заполучили только отдельных офицеров, тогда как коммунистической партии в ходе весьма упорной борьбы пришлось создавать армию, состоящую из небольших подразделений. Было ясно, что Димитров также разделял эти иллюзии, хотя он и согласился с тем, что создание партизанских отрядов должно вестись активно.
Было очевидно, что он знал нечто такое, чего не знал я. Когда я подчеркнул, что даже в Югославии, где оккупация уничтожила старый государственный аппарат, необходимо довольно продолжительное время, чтобы прийти к соглашению с его остатками, он вставил замечание: "Так или иначе, через три или четыре месяца в Болгарии свершится революция; Красная армия скоро будет на ее границах!"
Хотя Болгария не находилась в состоянии войны с Советским Союзом, мне было ясно, что Димитров ориентировался на Красную армию как на решающий фактор. Конечно же он не заявлял категорически, что Красная армия вступит в Болгарию, но явно даже тогда знал, что это произойдет, и давал мне намек. С учетом точки зрения и ожиданий Димитрова мое требование партизанских операций и отрядов потеряло всякую важность и смысл. Разговор свелся к обмену мнениями и братским приветствиям Тито и югославским воинам.
Стоит охарактеризовать позицию Димитрова в отношении Сталина. Он также говорил о нем с восхищением и уважением, но без какой-либо бросающейся в глаза лести или благоговения. Его отношение к Сталину было явно отношением революционера, который дисциплинированно подчинялся лидеру, но и революционера, у которого есть собственные мысли. Он особо подчеркнул роль Сталина в войне.
Он сказал:
– Когда немцы находились у Москвы, возникли всеобщая неопределенность и замешательство. Советское правительство переехало в Куйбышев. Но Сталин оставался в Москве. Я был с ним в то время в Кремле. Из Кремля изымали архивы. Я предложил Сталину, чтобы Коминтерн направил прокламацию германским солдатам. Он согласился, хотя полагал, что из этого не выйдет никакой пользы. Вскоре после этого мне пришлось покинуть Москву. Сталин не уехал; он был полон решимости защищать ее. И в этот самый драматический момент он устроил парад на Красной площади по случаю годовщины Октябрьской революции. Проходившие перед ним дивизии отправлялись на фронт. Невозможно выразить словами, какое это имело моральное значение, когда люди узнали, что Сталин находится в Москве, когда они услышали его слова. Это восстановило их веру, подняло уверенность, а это стоило больше, чем хороших размеров армия.
Тогда я познакомился с женой Димитрова. Она была немкой из района Судет. Это скрывалось из-за всеобщей ярости в отношении немцев, к которой спонтанно склонялись простые русские и которую они понимали легче, чем антифашистскую пропаганду.
Вилла Димитрова была роскошна и со вкусом обставлена. На ней было все – за исключением радости. Единственный сын Димитрова умер; портрет изнуренного болезнью парня висел в кабинете отца. Воин может иной раз выносить поражения и находить радость в победах, но, будучи пожилым человеком в конце своей власти, Димитров не мог больше оставаться счастливым или справляться с окружавшей его молчаливой жалостью, с которой он встречался на каждом шагу.
4
За несколько месяцев до нашего прибытия Москва объявила, что в Советском Союзе сформирована Югославская бригада. Несколько ранее были сформированы Польское и тогда Чешское подразделения. Мы в Югославии не могли представить себе, откуда в Советском Союзе могло взяться такое большое число югославов, когда даже те немногочисленные политические эмигранты, которые там оказались, в основном исчезли в результате чисток.