Карантин - Мария Романушко 8 стр.


* * *

А на следующую ночь мы смотрели в окно вместе с Ксюшей.

Я закутала её в одеяло, мы уютно устроились на моём топчане и долго-долго (все в отделении уже спали) смотрели в тёмное окно, полное тревоги, шороха шин и огней…

"Едет! Ещё одна!" – вскрикивала шёпотом Ксюша.

…А потом Ксюша захотела арбуз. И мы ели его в темноте, почти наощупь, Ксюшу это почему-то очень веселило. Она сказала: "Давай запомним, как мы ночью ели арбуз! Мы ещё никогда не ели арбуз ночью".

* * *

Выписали Антошу. Ура! Перед уходом он хотел взглянуть на Ксюшу, соскучился. Мы-то с ним всё же виделись каждый день и общались, а Ксюньку он видел только разок в окошко. В тот раз он забрался на ясень – и они покуковали друг другу сквозь решётку…

А сейчас он приставил к стене лестницу (она валялась под окном – ремонт), и решил подняться к нашему окну. "Хочу на Ксюньку поглядеть!" Лестница была хлипкой, совершенно ненадёжной, и я испугалась.

"Не надо! Сынок, не надо!" – просила я его.

"Почему, Лисичка? Прикол будет!" – и он уже ступил на эти хрупкие ступени…

"Не надо нам твоих приколов!…" – закричала я, вне себя от страха, что лестница сейчас проломится – и он рухнет.

Антошино лицо, такое весёлое и задорное, тут же померкло. Обиделся. "Ах, не надо?…" Он бросил лестницу под окно – и стремительно пошагал прочь от нашего окна. Милый, любимый, родной мой мальчик, я не хотела тебя обидеть! "Антоша! Антоша, вернись!" – кричала я, но ветер заглушал мои слова, и он уходил всё дальше и дальше… "Почему Атося ушёл?…" – плакала Ксюша, прижавшись лицом к решётке.

"Молодой человек, вас зовут, вернитесь!" – крикнул мужчина, чей-то отец, стоящий под соседним окном. – "Вернитесь, молодой человек!"

Наконец, услышал. Вернулся.

Зарёванная Ксюша прилипла личиком к решётке.

"Сынок, как ты мог?!" – "А что?" – смотрел непонимающе.

"Как ты мог не попрощаться с Ксюшей?"

"Ты же сама сказала: не надо!"

Колючий, обиженный взгляд. Господи, совсем ребёнок ещё. Из-за такого пустяка обидеться! Обидеться до такой степени, что без оглядки причинить боль другому. Тому, кто слабее. Тому, кто ни в чём не виноват.

"Прости, сынок, я не хотела тебя обидеть".

"Ну, и вы с Ксюшей меня простите…"

Вроде помирились. А в сердце – боль и горечь. Господи, как легко рушатся мостики понимания между людьми!… И кто подкладывает мины под эти мостики?

Что же, так всегда и будет теперь – все наши недоразумения будут ударять по Ксюше?…

"Ну, пока!" – ему, вырвавшемуся на свободу, уже не терпелось идти.

"Пока, сынок. Привет папе. Не забудь передать ему письмо".

"Не забуду. Пока, Ксюха! Не печалься".

– Пока, Атося, пока!… – кричала Ксюша и махала сквозь решётку ладошкой, пока Антон не скрылся за деревьями.

Всё. Антоша выписался. Грустно…

Ой, нет! Радостно!

* * *

Он ушёл, а я ещё долго смотрела на дорожку, по которой он ушёл, даже не ушёл – а улетел! Стремительный и страстный, переполненный планами и жаждой деятельности: расширение клуба "Переписка", организация филиалов в разных городах, тематические тусовки, путешествия, СВОЙ журнал!… Литературный журнал клуба "Переписка"!

Дай Бог тебе, сынок, на всё энергии и сил.

Интересно, как сложится наша дальнейшая жизнь в Новом домике? Вроде мы всё обговорили, и не один раз, ты со всем согласился.

Но порой ты соглашаешься лишь для того… чтобы всё сделать по-своему!

Ладно, время покажет, как оно будет. Главное, конечно, не раздражаться друг на друга, если наши взгляды в чём-то не совпадают.

* * *

У нас победа!

Во-первых, нам разрешили прогулки. Ура!!!

Во-вторых: я добилась официального разрешения на посещение нас родственниками! (Как будто мы в тюрьме.) Вымолила со слезами…

Потому что нельзя, невозможно ребёнку не общаться с теми, кого он любит! Тем более, такому непростому ребёнку, как Ксюша.

Убеждала, упрашивала, умоляла – сначала нашего лечащего врача, потом заведующую. А они твердили, как заведённые: "Не положено". Сюр какой-то! Нигде во всём мире такого нет: чтобы отец не мог навестить своего больного ребёнка, брат – сестру.

Мне-то – легче: я вижусь, общаюсь, хоть по чуть-чуть – но всё же! Изредка звоню по телефону, когда его починяют.

Но каково Ксюнечке! Ей по-прежнему нельзя выходить даже в коридор. Врач увидела, как мы прогуливались к телефону, и отругала нас.

"Не положено, не положено, не положено…"

Почему они сдались, я так и не поняла. Но вдруг плотина рухнула. Разрешили!

* * *

Вскоре прибежал Антончик, принёс нам ещё одного Андерсена и большой грузовик, который запросила Ксюша.

"Антончик, зайдёшь к нам? Разрешили!"

"Ой, Лисичка, лучше – завтра, на подольше, сейчас бегу в институт…"

Убежал.

Вскоре пришла бабушка Лида, принесла внучке очередные вкусности и мешок лоскутков и ниток.

"Мама, может, зайдёшь? Разрешили!"

"Ой, только не сегодня, что-то горло побаливает и кашляю, боюсь Ксюшу заразить".

Ну, ладно. Завтра Антон придёт на подольше. В палату! Будем играть, веселиться! Ксюша ликует…

* * *

8 октября 1994 года, суббота, 19-й день в больнице.

Первое утро карантина. О котором мы ещё не знаем.

Побежала к автомату, звоню Антоше: "Ну, как? едешь к нам?" – "Еду!" – "Скоро?" – "Скоро! Часа через полтора буду." – "Не забудь белый халат и маску". – "Уже взял". – "Ждём тебя, миленький. Ксюша в таком нетерпении!… У неё целая программа: что она хочет тебе показать. Без конца приговаривает: представляю, как удивится Антоша!" – "Еду, еду!"

На обходе предупреждаю дежурного врача: "Сегодня у нас будет посетитель. Мой старший сын. Заведующая нам разрешила свидания".

– Никаких свиданий! Всё отменяется. Разве вас не предупредил ваш лечащий врач?

– О чём? Почему отменяется?… Я только ВЧЕРА говорила с заведующей. Она РАЗРЕШИЛА.

– Вчера в пять вечера объявили карантин. Всё отменяется.

– Какой карантин? И при чём тут мой сын?

– КАРАНТИН ПО ЧУМЕ! Вы что? хотите, чтобы ваши родственники заболели чумой?!!

– Нет… не хочу. Но дочка уже ждёт. А сын уже едет.

– Ничем не могу вам помочь. У ворот – омоновцы. Пропускают только врачей с пропусками.

Врач уходит. Ксюша сидит у меня на коленях и молчит. Я жду вопросов – но она ни о чём не спрашивает. Меня душат слёзы, и я ухожу в тамбур к умывальнику плакать…

Когда я вернулась, Ксюша тихонько посасывала соску и вырезала очередную зверушку.

– Давай вместе вырезать, – сказала она. – Можешь вырезать вот этого медвежонка?

– Могу.

Она как будто не видит, что я плакала: по-прежнему не задаёт никаких вопросов. Внешне – совершенно спокойна. Ничего не поняла? Или – напротив – ВСЁ поняла? Или пытается понять САМА – как ту историю с ограблением? Когда мы пришли домой, а дверь была изнутри закрыта на цепочку…

Ксюша тогда ни о чём не спросила меня, ни одного вопроса не задала: ни когда два милиционера с автоматами взламывали нашу дверь, ни когда следователь и фотограф обмеряли квартиру и фотографировали распахнутые шкафы… Ни о чём не спросила. Сидела в уголке дивана и жевала соску, глядя в пространство отсутствующим взглядом… А потом прошло полтора года. И недавно, когда мы подошли к двери своей квартиры, и я вставила ключ в замочную скважину, она вдруг спросила: "Лисичка, а что это значило: когда мы пришли однажды домой, а дверь была закрыта изнутри на цепочку? Я всё думаю, думаю… и никак не могу понять…" – "Боже мой! Ксюнечка, ты что, всё время про это думаешь?" – "Не всё время, но часто…"

После этого случая я поняла, что Ксюше нужно всё объяснять. Сразу. Даже если она не задаёт никаких вопросов. Чтобы она не ломала потом год или два над этим голову. Свою детскую невинную головку, в которой нет ответов на такие вопросы…

И, может, сейчас, вырезая зелёного зайца из старенькой азбуки, она (втайне от меня) пытается понять, что значат слова: карантин по чуме. Нет, пожалуй, скажу.

И я тихонько, будничным голосом рассказываю о том, что сама успела узнать в коридоре от медсестры Тани. В Индии такая болезнь разбушевалась – бубонная чума. И всех, кто прилетает из Индии, прямо из Шереметьева везут в нашу больницу и заточают в боксах третьего корпуса. Если за неделю никто не заболеет – всех отпустят домой и карантин снимут.

– И тогда к нам придёт Антоша! – говорю я. – Подождём недельку?

– Подождём, – неожиданно спокойно говорит Ксюша.

– Ведь мы не будем скучать?

– Не-е-ет!… Скучать не будем! – смеётся она.

– А к тому мальчику, Андрюше Набокову, который из детского дома, к нему вообще никто не ходит, – говорю я, умышленно переводя разговор на того, кому горше, чем нам.

– Совсем-совсем никто?

В эту минуту по отделению разнеслись детские крики: "Порезался! порезался! кровь!…"

– Кто? Кто? Кто порезался?! – с испуганным криком медсестра Света побежала вглубь коридора.

Мы приникли к стеклянной двери нашего тамбура. И увидели, как Света ведёт, придерживая за воротник рубашки, мальчика.

"Набоков, ну, зачем, зачем ты туда полез?!" – кричала она пронзительным голосом.

Руки у мальчика были в крови. Лицо искажено судорогой страха. Он неотрывно глядел на свои окровавленные руки, держа их перед собой на весу. Ноги у мальчика заплетались, и Света не столько вела, сколько тащила его. Меня поразило, как он был одет: рубашонка едва доходила до пупа, а старые, дырявые на пятках колготы со слабой резинкой доставали лишь до середины попки. Под колготками, как и под рубашкой, ничего не было: в средней части туловища мальчик был голый и посиневший от холода. Ночь была очень холодная, утро пасмурное, батареи не грели, дежурный врач, вошедший утром в нашу палату, поёжился: "О, у вас холоднее, чем на улице!"

…Когда я увидела полуголого Андрюшу Набокова, у меня всё содрогнулось внутри: ведь нам даже в свитерах холодно!

Света протащила его, как котёнка, по коридору в процедурную. И вскоре – обратно: с забинтованной рукой.

Был уже полдень, но завтрак до сих пор не привезли. Мы сели попить чаю с разными вкусностями, которые нам вчера принесли папа и бабушка. Но я почувствовала, что кусок не лезет мне в горло.

– Ксюша, – говорю, – вот мы пьём чай с бутербродами, а как же тот мальчик? Андрюша Набоков… Он ведь голодный!

Бросив недопитым свой чай, мы стали собирать ему передачку.

– Я! я соберу! Я сама всё соберу!

– Хорошо, Ксюнечка. Собирай.

– Давай ему отнесём печенья! Давай яблоко вот это, самое большое. И бутерброд с сыром. Сделай ему бутерброд. И ириски! И сырнички…

Собрав целый пакет, мы вышли из нашего бокса. Я перекрестила Ксюшу и мысленно попросила Господа Бога, чтобы никакая ветрянка к нам не пристала. Потому что в это утро, кроме карантина по чуме, объявлен ещё и карантин по ветрянке (в нашем отделении). Какой-то мальчуган заболел, и сегодня его перевели в другое отделение. Но все предыдущие дни он бегал по коридорам, и кого он успел заразить, и кто теперь разносит эту ветрянку дальше, – неведомо…

* * *

Утром 8-го октября мы вышли из нашего бокса с пакетом еды для Андрюши Набокова. И с этого дня в нашей больничной жизни началась новая эпоха.

До этого мы были замкнуты друг на друге, на себе, на своих переживаниях. За стеклянными дверьми нашего бокса носились дети, но они были лишь фоном нашей жизни. Мы даже не знали никого из них по имени. Но два дня назад одна из мам рассказала мне об Андрюше Набокове: что перевели в наше отделение мальчика с коклюшем, что мальчик из детского дома. Проходя мимо его бокса, я несколько раз останавливалась на минутку. Мальчик был худенький и не очень уверенно ходил. Ему было пять лет. Медсестра Нина Антоновна сказала, что у него ДЦП – детский церебральный паралич. "Но мальчик хороший, ласковый. Любит рисовать".

Его бокс был на запоре: дети не должны к нему ходить, чтобы не заразиться коклюшем.

В тот, первый раз, постояв минутку у стеклянной двери и испытав прилив острой жалости к худенькому белобрысому мальчугану, я ушла, не зная, чем могла бы ему помочь…

А сейчас мы торопились к его боксу. Ксюша несла пакет с гостинцами. ("Я сама буду нести!")

Андрюша стоял посреди палаты и плакал. Света поправляла ему сползшую с руки повязку: "Вот, пол-пальца отчекрыжил! И зачем ты туда лез?"

Около бокса толпились дети. "А знаете, как он порезался?" – Как? – "А вот как!"

Маленький очкарик показал на щель в стеклянной двери: стекло было плохо вставлено – как будто специально для того, чтобы дети засовывали в эту щель пальцы и "отчекрыживали" их.

– А ты сам и виноват! – набросился на очкарика мальчик постарше. – Ты ему туда бумажки просовывал!

Между мальчишками затеялась перепалка, в ходе которой выяснилось: они не только дразнят бедного Андрюшу, дразнят, как котёнка: бумажкой через щель, и просовывая ему всякие штуки. Они ещё, невзирая на запреты и опасность заразиться коклюшем, входят к нему в палату (разумеется, когда этого никто не видит!) и поколачивают Андрюшу, и заставляют его есть бумагу…

А сейчас они с любопытством смотрели на плачущего Андрюшу и было видно, что никому из них его не жалко.

– Мальчики! – сказала я, обращаясь ко всем сразу, но глядя в дерзкие глаза маленького очкарика. – Мальчики, а вы никогда не слышали о том, что Бог наказывает тех, кто издевается над слабыми и больными?

Они все враз затихли и уставились на меня.

"Не знали об этом?" – "Нет, не знал…" – сказал очкарик.

"Теперь знай".

Я выдержала паузу и сказала: "Андрюша из детского дома. У него мамы нет. К нему никто не ходит. Ему и так плохо. А вы его ещё и обижаете."

"Нет мамы?!" – они опять все разом загалдели. – "Совсем нет мамы?!"

"Да. Совсем нет мамы".

Света вышла из бокса. "Есть хочет, – сказала она. – От голода плачет. Но у меня нет! нет ничего!"

"Вот, передайте ему", – мы протянули пакет.

Она с радостью схватила его. "Набоков! на, ешь!"

И – унеслась в "сестринскую", к телевизору: там шла 98-ая серия какого-то американского сериала…

Мы стояли у стеклянного тамбура и смотрели на Андрюшу, как он уминает бутерброды. Потом он принялся за яблоко. Яблоко было большим, оно выскользнуло у него из рук и покатилось по полу. Андрюша удручённо смотрел ему вслед. Минут пять он гонялся за ним, зажимал между ногами, но почему-то никак не мог взять рукой. От бессилия и огорчения он плакал. Мы пошли искать Свету. Она помыла яблоко, и Андрюша впился в него зубами.

Рядом с нами стояла девочка с белой косой и васильковыми глазами. Какой-то мальчик, пробегая мимо, стрельнул в неё взглядом и нехорошо выругался. Девочка сказала: "Вот, ругаются".

– А не ты ли их научила? – спросила я.

Она испуганно распахнула свои сказочные глаза. И – ничего не ответила.

– Ты такая красивая девочка, тебе совершенно не идёт ругаться.

– Я не красивая, – уныло сказала она.

– Ты сказочно красивая. Как Василиса Прекрасная. Неужели тебе никто про это не говорил до меня?

– Нет… – прошептала она.

– Жалко… У тебя такие синие глаза, такая прекрасная коса. Я таких красивых девочек не встречала.

Она ошеломлённо молчала.

– А как тебя зовут?

– Клава.

– И имя у тебя красивое. Старинное и очень редкое.

Удивительно, как ей шло её имя. Конечно, Клава, а не Марина или Юля.

– Сколько тебе лет, Клавочка?

– Девять, – тихонько сказала она.

– Пожалуйста, не ругайся больше, ладно?

Она кивнула. Она смотрела на меня почти с испугом.

Я ободряюще улыбнулась ей.

– И помни, что ты – красавица.

Она кивнула, а в глазах стояли недоумение и недоверие. Я погладила её по густым, мягким белым волосам: "Я правду говорю".

* * *

…Мы стояли у дверей Андрюшиного бокса. Вокруг кишела детвора. Была суббота, дежурили не очень грозные медсёстры и тихая старенькая нянечка. Никто не кричал страшным голосом: "Па-па-ла-там!!!". Эти крики с первого нашего больничного вечера заставляют нас каждый раз вздрагивать.

А в это субботнее утро дети чувствовали себя привольно: носились по коридорам, играли в черепашек ниндзя, заглушая голод криками и беготнёй. Шёл первый час, а завтрак не везли.

Мимо протопал маленький мальчик с большой железной больничной кружкой, из которой он прихлёбывал воду. "Вот, ещё один голодающий, – сказала Света. – Никто к нему не ходит. От голода дует кипяток…"

Мы помчались в свою палату, и через минуту мальчик Юрочка уже уминал сырники, принесённые нам вчера бабушкой Лидой. Ему явно не было и трёх лет, но он был здесь один, без матери. На карточке у его бокса было написано: "З,5 года". Но не было ему трёх с половиной, не было! И трёх не было. "Сколько мать сказала, столько и написали. Какая разница?" – сказала Света.

Было ясно: мать набавила сыну целый год, чтобы не ложиться с ним в больницу. Что ж, разные бывают обстоятельства. Может, у неё дома ребёнок ещё меньше Юрочки?

Я присела на корточки и погладила его по голове. Соломенные густые волосы были склеенными от грязи и казались пластилиновыми.

Рядом стоял другой мальчик, лет семи, в страшно грязной и рваной рубашке. Татарское личико с узкими тёмными глазами. Стоял и смотрел, как Юрочка ест. "А я – Сергей", – сказал он. Помолчав, спросил: "А у вас ещё есть такие штуки?" – он показал на сырник в Юрочкиной руке. – "Есть". – "А вы мне можете дать? А то есть уж очень хочется…"

О, Господи! да тут вокруг сплошь голодные дети! Как же я раньше этого не видела??? Пробегала по коридору с тарелками, или к телефону-автомату – и быстро-быстро обратно. Опасаясь только за то, чтобы не быть сбитой с ног проносящейся мимо ватагой мальчишек… Сидящие большую часть суток взаперти, они иногда вырываются в коридор и носятся, как ураган, как тайфун… (Если сестра и нянечка не очень строгие). Носятся, пока не раздастся зычное: "Па-а пала-ата-ам!!!" (В этих грозных, а порой просто остервенелых криках мне слышится: "ПО КАМЕРАМ!…")

Нянечки и медсёстры большую часть времени проводят в "сестринской". Конечно, никому и в голову не приходит поиграть с детьми, почитать им книжку. А они изнывают от скуки, от тоски, от безделья, от сидения взаперти в маленьких обшарпанных боксах. Игрушек мало, у некоторых и вовсе нет, книжек не видно вообще ни у кого. Ни альбомов, ни раскрасок, ни карандашей… Изменить тут что-либо не в моих силах и возможностях. В инфекционной больнице свои жёсткие правила: собирать детей в группу и читать им книжки – нельзя, заходить в чужие боксы – нельзя, давать другим детям свои игрушки – нельзя.

Но хотя бы подкормить-то их можно! Хотя бы самых голодных!

Ксюня сбегала в нашу палату и принесла Юрочке яблоко, а Серёже сырник. С материнским состраданием смотрела на Юрочку, как жадно он ел.

Назад Дальше