Несколько месяцев спустя один из основных владельцев газеты получил орден, давший ему звание рыцаря. Тут я весьма заинтересовался некоторыми ловкими чиновниками, увидевшими в этой правительственной мере благо и каким-то образом получившими перевод из жаркого Лахора в Симлу. И стал исследовать под проницательным руководством, зачастую туземным, многочисленные хитроумные способы, с помощью которых правительство может оказывать скрытое давление на служащих в стране, где все обстоятельства жизни человека и его связи являются общественным достоянием. И когда пятьдесят лет спустя появился великий, эпохальный Билль об Индии, я почувствовал себя вновь идущим мучительными, окольными путями своей юности. Узнавал фразы и заверения прежних дней, по-прежнему служащие хорошую службу, и ждал, словно во сне, хоть малейшего изменения формулировок, которыми оправдываются те, кто предает свои убеждения. Например: "Знаете, я могу выполнять роль тормоза. Во всяком случае, не допускаю в игру человека более радикальных взглядов", "Нет смысла противиться неизбежному" - и прочих изобретенных дьяволом уловок для двуличных грешников.
В 1885 году я по разрешению, даваемому в исключительных случаях, стал франкмасоном (Ложа Надежды и Упорства 782 Е.С.), не достигнув положенного возраста, так как Ложа надеялась заполучить хорошего секретаря. Эта надежда не оправдалась, но я старался и пригласил отца для совета в украшении голых стен масонского зала портьерами по образу Соломонова Храма. Здесь я познакомился с мусульманами, индусами, сикхами, членами сект Арайя и Брахмо Самадж и евреем, стражем у дверей Ложи, который был священником и мясником в своей маленькой общине. Таким образом, мне открылся еще один мир, в котором я нуждался.
С наступлением жары мои мать и сестра уезжали в предгорья Гималаев, за ними через некоторое время и отец. Мне давали отпуск, когда без меня могли обойтись. Поэтому я часто жил один в большом доме, заказывал туземные блюда как менее отвратительные, чем мясная кулинария, и таким образом добавлял к своим недомоганиям несварение желудка.
В эти месяцы - с середины апреля до середины октября - я брал постель и слонялся из комнаты в комнату, в поисках прохладного уголка или спал на плоской крыше, где водонос окатывал водой мое разгоряченное тело. Это вызывало лихорадку, но спасало от сердечного приступа.
Зачастую у меня пропадал сон, как в доме с меблированными комнатами на Бромптон-роуд, и я бродил до рассвета по необычным местам - распивочным, игорным притонам, курильнях опиума, это отнюдь не загадочные придорожные развлечения наподобие кукольных театров и туземных танцев; или по узким улочкам возле мечети Вазир-хана в поисках зрелищ. Иногда меня окликали полицейские, но я был знаком с большинством из них, и многие люди в разных кварталах знали меня как сына моего отца, что на Востоке имеет большее значение, чем где бы то ни было. В иных случаях достаточно было слова "газета", хотя я не снабжал ее описаниями этих прогулок. Возвращался домой я на рассвете в наемном экипаже, пахнущем дымом кальяна, жасмином и сандаловым деревом, и если кучер оказывался разговорчивым, то рассказывал мне немало. Значительная часть подлинной индийской жизни в жаркое время идет по ночам. Вот почему от туземных служащих поутру толку мало. Все они пребывают в спячке с мая и в лучшем случае до сентября. Подшивки и невскрытые письма, как правило, валяются по углам, когда становится попрохладнее, на них отвечают или придумывают новые. Но англичане, которые уезжают в отпуск домой, заповедав детям и внукам установленные часы северного рабочего дня, удивляются, что индийцы не работают так, как они. Это одна из причин, по которым автономная Индия представляет интерес.
Бывали и ночи, проведенные за выпивкой в клубе или в армейской столовой, где сбившиеся за одним столом парни, ошалевшие от неприкаянности, но сохранившие достаточно здравого смысла, чтобы ограничиваться пивом и мясом на костях, которые редко подводят, пытались повеселиться и каким-то образом преуспевали в этом. Помню одну ночь, когда во время холеры в военных лагерях мы ели консервированный бараний рубец, чтобы "посмотреть, чем это кончится", и другую, когда злобному жеребцу в упряжи, пытавшемуся кусаться, подсовывали очень горячую жареную баранью ногу. Теоретически это должно было отучить его пускать зубы в ход, но он стал лишь еще большим "каннибалом".
Я познакомился с солдатами тех времен, когда посещал Лахорский форт и несколько реже лагерь Миан Мир. Моим первым и самым любимым батальоном был второй батальон Пятого стрелкового полка, с этими людьми я через несколько недель после моего появления обедал в благоговейном молчании. Когда этот батальон перевели в другое место, я сблизился с его преемником, Тридцатым Восточно-Ланкаширским, еще одним полком из Северной Англии; и наконец с Тридцать первым Восточно-Суррейским, набранным в Лондоне сборищем искусных собакокрадов, некоторые из них стали моими добрыми и верными друзьями. Были и обеды среди призраков с субалтернами, командирами пехотных взводов из Лахорского форта, там, в облицованных мрамором апартаментах покойных цариц или под сводами древних склепов; застолье начиналось с предписанных тридцати граммов хинина в шерри, а заканчивалось - как бывало угодно Аллаху!
Кстати, я один из немногих штатских, поднимавших по тревоге караул войск Ее Величества. Случилось это в форте холодной зимней ночью, часа в два, и хотя мне, видимо, при уходе из столовой сказали пароль, я забыл его к тому времени, когда подошел к воротам, и на оклик ответил неопределенно: "Гости". Солдаты с топотом выбежали, и я спросил сержанта, видел ли он более внушительное сборище негодяев. Это обошлось мне в несколько галлонов пива, но дело того стоило.
Поскольку мне не приходилось думать о своем высоком общественном положении, а моя профессия к этому обязывала, я мог находиться в этом четвертом измерении, сколько мне вздумается. Стал понимать вопиющие ужасы жизни рядового солдата и ненужные тяготы, которые он сносил на основании христианской доктрины, гласящей, что "расплата за грех - смерть". Считалось греховным подвергать медицинскому освидетельствованию базарных проституток или учить солдат элементарным предосторожностям при пользовании их услугами. Эта официальная нравственность оборачивалась для нашей армии в Индии девятью тысячами требующих больших затрат белых людей в год, выходивших из строя из-за венерических заболеваний. Посещение венерологических лечебниц вызывало у меня сильное желание, не ослабевшее и по сей день, отправить шестьсот священников - предпочтительно епископов англиканской церкви - в Индию, с тем, чтобы их подвергли в течение полугода точно такому же обращению, как солдат во времена моей юности.
Видит Бог, солдаты постоянно мерли от брюшного тифа, по всей видимости, это было связано с водой, но мы не были в этом уверены; или от холеры, которая подобно дыханию дьявола могла убить всех в одной стороне казармы, но пощадить в другой; от сезонной лихорадки; или от того, что именовалось "заражением крови".
Лорд Робертс, тогда Главнокомандующий войсками в Индии, знавший моих родных, проявлял интерес к рядовым, и - к тому времени я написал несколько рассказов о солдатах - самой счастливой минутой моей юности была та, когда я ехал рядом с ним, сидящим на своем любимом горячем гнедом арабском скакуне, по аллее Симлы и он расспрашивал меня о том, что солдаты думают о своих казармах, комнатах досуга и прочем. Я рассказал ему, и он поблагодарил меня так серьезно, словно я носил чин полковника.
Мой месячный отпуск в Симле или в том горном местечке, куда уезжали мои родные, казался настоящим счастьем - был дорог каждый час. Путь туда начинался жарой и дорожными неудобствами. Заканчивался прохладным вечером, затопленным в спальне камином, а утром - впереди их еще тридцать! - мать приносила мне туда чашку чаю, потом шли долгие разговоры вновь собравшейся семьей в полном составе. В довершение всего у меня были свободные часы для работы над своими замыслами, а недостатка в них я не испытывал никогда.
Симла была еще одним новым миром. Там жили высшие чиновники, поэтому можно было беспрепятственно наблюдать за тем, как работает административная машина. Там были руководители вице-королевства, военачальники с адъютантами и корреспондент газеты "Пионер", нашей старшей сестры, влиятельной тогда в Индии, игравший с великими мира сего в вист, которые и снабжали его ценными новостями.
Даты, но не картины тех отпусков изгладились из памяти. Какое-то время наш маленький мир находился под влиянием теософии, которую мадам Блаватская преподавала своим приверженцам. Мой отец знал эту даму и обсуждал с ней совершенно мирские темы; она была, говорил он, одна из самых интересных и беспринципных шарлатанок и шарлатанов, каких он когда-либо встречал. При его жизненном опыте это было большим комплиментом. Я не имел счастья знать ее, но видел странных, сбитых с толку стариков, живших в атмосфере "духов", посещавших их дома. Однако первые дни увлечения теософией наложили отпечаток на газету "Пионер", ее главный редактор стал ревностным приверженцем этого учения и так рьяно пропагандировал его в своей газете, что это стало действовать на нервы не только читателям, но и корректору, который в конце концов дополнил вдохновенную передовую статью на эту тему замечанием в скобках: "Бьюсь о любой заклад, это сущий вздор". Главный редактор разгневался совершенно не по-теософски!!
В один из отпусков в Симле - я вновь переболел дизентерией - меня отправили на прогулку по Гималайско-Тибетской дороге в обществе офицера-инвалида и его жены. Со мной были слуга - тот самый, из рук которого я ел в упомянутом выше туземном государстве, Доротея Дарбишофф, она же Долли Бобе, норовистая кобыла, и четверо носильщиков багажа, которых приходилось менять на каждой остановке. Я видел гребни больших гор из Симлы и Далхауси, но ни разу еще не углублялся в них. Они явились для меня открытием "всей мощи, царственности, силы, отныне и во веки веков" в неописуемых красках, формах и величественности. Малая часть открывшегося тогда вспомнилась мне во время работы над "Кимом".
В тот день, когда я повернул в обратный путь - спутники мои ехали дальше - мой слуга поссорился с новой четверкой носильщиков и ухитрился рассечь одному из них бровь. Я находился в десятках миль от ближайшего белого человека и не хотел, чтобы меня привели к какому-нибудь мелкому горному радже, так как знал - носильщики дружно поклянутся, что слуга пустил в ход кулаки по моему указанию. Поэтому уплатил цену крови и предусмотрительно ретировался - двигаясь главным образом пешком, поскольку Долли Бобе не выносила всех видов и большинства запахов ландшафта. Носильщиков, которые, подобно политикам, не любят, чтобы им давали отставку, пришлось оставить при себе, и они шли впереди меня по дороге шириной в шесть футов, потом как всегда в довершение всех неприятностей полил дождь. Мне предстояло преодолеть расстояние, пройденное в первые три дня, за один день - это тридцать с лишним миль. Носильщики норовили улизнуть в свои деревни и промотать неправедно добытые рупии. На мою долю выпала нелегкая задача руководить отступлением. Думаю, в тот день я проделал немногим меньше сорока миль по крутым подъемам и спускам. Но мне это было очень кстати и позволило под конец дождливого вечера выпить в придорожной гостинице несколько бутылок крепкого армейского пива. В последний день нашего пути гроза, бушевавшая в нескольких тысячах футов под нами, поднялась на уровень хребта, который мы преодолевали, и разразилась прямо среди нас. Мы бросились ничком на землю, и я, когда вновь обрел способность видеть, наблюдал, как половина громадной сосны, расщепленной надвое, будто спичка ножом, сползает по крутому склону холма. Гром заглушал все звуки, казалось, все происходит в пантомиме, а когда половинка дерева начала совершать прыжки - жуткие вертикальные прыжки - возникло впечатление белой горячки. Однако носильщики, слышавшие о моих злодеяниях от своих предшественников, утверждали, что раз местные боги промахнулись по такой легкой цели, какую представлял собой я, значит, не такой уж я невезучий.
В этом путешествии я видел вышедшее на прогулку счастливое семейство из четырех медведей, они разговаривали в полную силу голоса; солнце висело в тысяче футов подо мной - я долго не сводил глаз с орла, кружившего в нескольких тысячах футов над похожей на рельефную карту долиной.
По возвращении я передал своего слугу в руки его отца, тот подобающе наказал его за то, что подверг опасности сына моего отца. Но я умолчал, что мой слуга, пенджабский мусульманин, со страху обнял ноги раненного им горца-носилыцика, язычника, и просил его "смилостивиться". У слуги, именно потому, что он слуга, есть свой иззат - честь - или, как выражаются китайцы, "лицо". Берегите его честь, и он будет ваш всей душой. Никогда не браните слугу при ком-то постороннем; и если он знает, что вам известны все оттенки слов, которыми вы выговариваете ему, никогда не употребляйте определенных слов и фраз. Правда, молодому человеку только что из Англии, или старику, на службе которому слуга поседел, дозволено все. В первом случае: "Он юноша. Бранится, как научился у своей девушки", и слуга сохраняет лицо, даже если самые худшие слова его господина имеют женские окончания. Во втором случае престарелый слуга-ворчун говорит: "Это еще что. Мы вместе еще с юности. Ах! Слышали бы вы его тогда"
Вознаграждением за столь небольшую предупредительность является служба, воспринимаемая как нечто само собой разумеющееся, - пока не окажешься без слуги. Мой слуга ежемесячно ходил в местный банк, получал мою зарплату в серебряных рупиях, нес домой в матерчатом поясе, и об этом знал весь базар, клал деньги в старый шкаф, откуда я брал их на свои нужды.
Однако для его профессиональной чести было необходимо ежемесячно представлять мне список мелких расходов, сделанных от моего имени, - на керосин для фонарей коляски, шнурки для ботинок, нитки для штопки носков, новые пуговицы И'гому подобное - написанный на базарном английском сидящим на повороте дороги писцом. Общая сумма, разумеется, росла вместе с моим жалованьем, и с каждой рупии из этого счета слуга брал принятые на Востоке комиссионные - одну шестнадцатую, а то и одну десятую.
Что до всего прочего, то пока мне не исполнилось двадцать три года, я заботился об одежде не больше, чем о том, чтобы затворить внутреннюю дверь или - хотел было написать "повернуть ключ в замке". Но замков у нас не было. Я лишь давал себе труд влезать в одежду, подаваемую после мытья, и вылезать из нее, когда мне помогали раздеться. И еще - роскошь, о которой до сих пор мечтаю, - меня брили, пока я спал!
Однако ко всему этому нужно прибавить привкус лихорадки во рту и шум в ушах от хинина; раздражительность, доводимую жарой до предела, но умеряемую ради того, чтобы сохранить здравость ума; сгущающуюся темноту нестерпимых сумерек; и еще более непереносимые рассветы с палящей, душной жарой в течение шести месяцев.
Когда родные уезжали в предгорья и я оставался один, руководство домом брал на себя отцовский дворецкий. Одной из опасностей жизни в одиночестве является пренебрежение условностями. Наша численность клуба с апреля до середины сентября сокращалась, люди становились невнимательными к себе, и в конце концов наш терзаемый совестью секретарь, тоже нарушитель приличий, устраивал нам резкий выговор и запрещал обедать одетыми, можно сказать, только в майку и бриджи для верховой езды.
Дома это искушение бывало сильнее, хотя я понимал, что, нарушая ритуал переодевания к обеду, лишаюсь якоря спасения. (Сейчас юные джентльмены с широкими взглядами считают это "принаряживание к обеду" вычурностью, подобной "старому школьному галстуку". Я отдал бы жалованье нескольких месяцев за возможность просветить их.). И тогда дворецкий брал в руки бразды правления. "Ради чести этого дома необходимо устроить званый обед. Сахиб давно не приглашал друзей за свой стол". Я отнекивался, будто капризный ребенок. Дворецкий отвечал: "Все, кроме сахибов, которых нужно пригласить, на моей ответственности". И я находил четверых-пятерых товарищей, живших в стесненных обстоятельствах; на столе появлялись жалкие, вялые от жары бархатцы, и с полным комплектом стекла, серебра и столового белья ритуал совершался, как подобает. После этого честь дворецкого на какое-то время бывала удовлетворена.
В клубе между друзьями внезапно вспыхивала беспричинная ненависть и быстро, как горящая солома, угасала; вспоминались и предавались огласке старые обиды; книга жалоб полнилась обвинениями и измышлениями. Все это забывалось, едва начинались дожди, и после трехдневного нашествия насекомых, которые не давали играть в бильярд и едва не гасили лампы, в пламени которых сгорали, жизнь начиналась заново в благословенной прохладе.