Возвращение домой было радостным. Ведь - представьте себе! - я ехал к родителям, которых почти не видел с шестилетнего возраста. И мог бы найти мать "женщиной того типа, который мне неприятен", как в одном жутком случае, о котором я знаю; а отца несносным. Однако мать оказалась еще более очаровательной, чем мне представлялось или помнилось. Отец был не только кладезем познаний и помощником, но и веселым, терпимым и опытным собратом-писателем. В доме у меня была своя комната, свой слуга, которого его отец, слуга моего отца, отдал мне в услужение с такой торжественностью, какая бывает при заключении брачного контракта; свои лошадь, коляска и грум; свой рабочий день и строгие обязанности и - о, радость! - свой кабинет, как у отца, в котором он сидел в Лахорской школе прикладных искусств и музее. Я не помню ни малейших трений в нашей жизни. Мы радовались обществу друг друга гораздо больше, чем компании чужих людей; и когда в скором времени приехала моя сестра, чаша нашего счастья наполнилась до краев. Мы не только были счастливы, но и сознавали это.
Но работа была тяжелой. Я представлял собой половину "редакционного персонала" единственной ежедневной газеты в Пенджабе - младшей сестры выходящей в Аллахабаде газеты "Пионер", принадлежащей тем же владельцам. А ежедневная "Гражданская и военная газета" выходит каждый день, даже если половина персонала больна лихорадкой.
Начальник взял меня в руки, и я года три ненавидел его. Он был вынужден приобщать меня к работе, а я ничего не умел. Что ему пришлось претерпеть из-за меня, не представляю; однако кое-какой дотошностью, привычкой хотя бы пытаться проверить правильность сносок и некоторой усидчивостью за письменным столом я целиком и полностью обязан Стивену Уилеру.
Я никогда не работал менее десяти часов в день и редко более пятнадцати; а поскольку наша газета выходила по вечерам, дневное солнце видел только по воскресеньям. Постоянно мучился неотвязной лихорадкой, на какое-то время к ней прибавилась хроническая дизентерия. Однако я обнаружил, что человек может работать с сорокаградусной температурой, хотя на другой день ему придется выяснять, кто писал статью. Наш заведующий отделом новостей, джентльмен мусульманского вероисповедания Миан Рукн Дин, добросердечный и ангельски терпеливый, находивший выход в любых обстоятельствах, всегда был моим верным другом. С нынешней точки зрения эта жизнь, наверно, покажется собачьей, но мой мир был заполнен ребятами всего на несколько лет старше меня, которые жили в полном одиночестве и большей частью умирали от брюшного тифа в двадцатидвухлетнем возрасте. Что касается нашей семьи, то, если б кому-нибудь из нас угрожала смерть, мы бы все дружно с ней сражались. Днем мы спокойно трудились, и любовь скрашивала все тяготы.
Книг, театра, картин и развлечений, если не считать игр, в которые можно играть при прохладной погоде, не было. Средства передвижения ограничивались лошадьми и теми железными дорогами, какие существовали. Поэтому радиус путешествий составлял около шести миль в любую сторону, и на их протяжении не встречалось незнакомых белых лиц. Смерть постоянно была нашим близким спутником. Когда в нашей белой общине, состоявшей из семидесяти человек, одиннадцать слегли с брюшным тифом, а профессиональных медсестер тогда не существовало, то мужчины дежурили у постелей мужчин, женщины - женщин. Четверо из заболевших умерли, и мы считали, что легко отделались. Кое-где мужчины и женщины замертво падали на месте. Отсюда появился обычай навещать всех, кто не появлялся на наших ежедневных сборищах.
Нас окружали мертвецы всех времен - на больших заброшенных мусульманских кладбищах возле Поста, где на утренней верховой прогулке конь мог застрять ногой в могиле; из глинобитных стен, окружавших наш сад, выпадали черепа и кости, их вымывало дождями на клумбах; на каждом шагу попадались склепы. Основными местами наших пикников и зданиями некоторых общественных учреждений служили гробницы, построенные для возлюбленных, отошедших в мир иной; и Лахорский форт, где покоятся жены Ранджит Сингха, представлял собой мавзолей призраков.
Вот таким был окружающий меня мир. Центром его для меня являлся Пенджабский клуб - членом которого я стал в семнадцать лет, где собирались главным образом холостяки, чтобы есть пищу, не обладавшую никакими достоинствами, среди людей, чьи достоинства были хорошо известны. Начальник мой был женат и появлялся там редко, поэтому ежевечерне рассказывать об орфографических погрешностях в очередном номере газеты выпадало мне. Наши наборщики-туземцы не знали ни слова по-английски. Отсюда вопиющие, подчас непристойные опечатки. Корректоры наши (иногда их бывало двое), как и следовало ожидать, пьянствовали; но их систематические и продолжительные запои вынуждали меня работать за них. И в том клубе, да и в других местах, я встречал только лучших знатоков своего дела - чиновников, военных, учителей, ирригаторов, лесничих, железнодорожников, врачей, юристов - представителей всех профессий, и все они вели разговоры на свои узкопрофессиональные темы. Отсюда видно, что "технические познания", в демонстрации которых меня упрекали впоследствии, я получал из первых уст, притом в чрезмерных дозах.
Как только в газете увидели, что на меня можно полагаться, поскольку я хорошо себя проявил на рутинной работе, мне стали поручать репортажи сперва на местные темы, потом о скачках, в том числе и о любопытных вечерах в палатках тотализатора. (Однажды я видел, как палатка вспыхнула, когда раздраженный владелец запустил керосиновой лампой в скандалиста. В тот вечер владельца избирали в руководство клуба. Тогда я в первый и последний раз видел, как его члены истратили все черные шары и попросили еще). Затем я стал описывать открытия больших мостов и тому подобные торжества, когда приходилось проводить с инженерами ночь-другую; наводнения, заливавшие железнодорожные пути, - тоже несколько ночей под дождем с бедными руководителями ремонтных бригад; деревенские празднества и последующие вспышки оспы или холеры; массовые возмущения в тени мечети Вазир-Хана, когда войска терпеливо прятались на лесоскладах и в переулках, пока не поступал приказ разогнать толпу прикладами (в гражданской администрации убийство считалось признанием в непригодности), и рычащий, негодующий, фанатичный город приводили к порядку, не пролив ни капли крови, или появление какого-нибудь обеспокоенного вице-короля; визиты вице-королей в соседние княжества на краю большой Индийской пустыни, где людям иногда приходилось умываться содовой водой; статьи об армии, ожидающей на будущей неделе выступления против России; приемы афганских владык, с которыми индийское правительство хотело находиться в дружественных отношениях (при этом приходилось появляться в Хайберском ущелье, где в меня стрелял, но без злого умысла, один разбойник, недовольный внешней политикой своего правителя); суды над убийцами, бракоразводные процессы и (поисти-не грязная работа) выявление процента прокаженных среди мясников, поставляющих говядину и баранину европейской общине Лахора. (Здесь я впервые узнал, что сухое изложение голых фактов плохо воспринимается ответственными властями). Это был грубый метод обучения на практике, но как я мог не знать больше, чем мне могло понадобиться? Я был переполнен этими сведениями, и, если не знал какой-то детали, клуб приходил мне на помощь.
Первое предложение взятки я получил девятнадцатилетним, находясь в одном туземном государстве, где, естественно, главной заботой администрации было увеличение залпов салюта при визитах правителя в Британскую Индию, и тут могло пойти на пользу даже доброе слово разъездного корреспондента. Поэтому в корзине с фруктами, которую каждое утро ставили возле моей палатки, появились банкнота в пятьсот рупий и кашемировая шаль. Поскольку подкупал меня представитель высшей касты, я отправил обратно этот дар через уборщика лагеря, представителя низшей. После этого слуга, отвечавший перед моим и своим отцом за мое здоровье, спокойно сказал: "Покуда не вернемся домой, есть и пить будешь из моих рук". Я повиновался.
Когда я вернулся на работу, мой начальник лежал в лихорадке, и заправлять всем пришлось мне. Среди редакционной почты оказалось письмо из этого туземного государства, то был донос на "Bauielr" репортера, некоего Киплинга", нарушившего десять заповедей - от прелюбодеяния до воровства. Я ответил, что, как исполняющий обязанности главного редактора, буду разбираться с жалобой, но они не должны ожидать от меня беспристрастности, поскольку лицом, о котором идет в жалобе речь, являюсь я сам.
Впоследствии я не раз бывал в этом государстве, и наших отношений не омрачало ни единое облачко. Я нанес оскорбление по азиатским законам - что они поняли; мне ответили на него по-азиатски - что понял я; и этот инцидент был исчерпан.
Второй раз меня пытались подкупить, когда главным редактором был преемник Стивена Уилера, Кей Робинсон, брат Фила Робинсона, написавшего книгу "В моем индийском саду". Благодаря тому что я уже прошел кое-какую школу у его предшественника, отношения у нас были добрыми. Дело опять касалось орудийного салюта; опять в ход пошли корзина с фруктами, шали и деньги для обоих, однако теперь их нагло оставили на веранде редакции. Мы с Кеем провели блаженные полчаса, надписывая на банкнотах "Timeo Danaos et dona fer-entes", сокрушаясь, что нельзя взять шали и оставить это дело без последствий.
Третье и самое любопытное предложение взятки поступило, когда я писал о бракоразводном процессе в евразийской общине. Громадная смуглая женщина затиснула меня в угол, предложила, "если только не буду упоминать ее имени", сообщить в высшей степени интимные подробности и тут же принялась их выкладывать. Перед тем как вести переговоры, я спросил ее имя. "Увы! Я ответчица. Потому и прошу вас". О некоторых драмах трудно писать без упоминания Офелий, не говоря уже о Гамлетах. Но я был вознагражден за ее гнев, когда судья спросил, выражала ли она желание сплясать на могиле мужа. До тех пор ответчица все отрицала. "Да, - прошипела тут она, - и непременно спляшу!"
Одного моего знакомого солдата приговорили к пожизненному заключению за убийство, которое на основании не предъявленных суду фактов казалось мне в значительной степени оправданным. Впоследствии я увидел его в лахорской тюрьме, он вставлял ручки с разноцветными чернилами в какое-то приспособление, с помощью которого вычерчивались бланки финансовых ведомостей. Работа казалась мучительно монотонной. Однако дух этого человека был неукротим. "Если бы в проведении этих линий я сделал бы ошибку в одну восьмую дюйма, то внес бы неразбериху во все банковские счета Северного Пенджаба", - сказал он.
Что касается наших читателей, они были образованны по крайней мере не хуже, чем половина нашего редакционного персонала; и в силу особенностей жизни их нельзя было ни заморочить, ни особенно "взволновать". Мы ничего не знали ни о двойных заголовках, ни о специальных шрифтах, и боюсь, количество "позитива" в нынешних газетах показалось бы нам обычным надувательством. Однако жизненный материал, с которым мы работали, снабжал бы современные развлекательные журналы почти ежедневными сенсациями.
Моей официальной работой было редактирование, то есть постоянное сокращение громоздких материалов - малопонятных трактатов о доходах и налогообложении, выходивших из-под пера какого-нибудь великого и мудрого чиновника, поражавшего даже наборщиков безграмотностью; литературных статей о Мильтоне. (И откуда я мог знать, что автор - родственник одного из наших совладельцев, полагающий, что газета существует для публикации его теорий?) И тут преподанная Кромом Прайсом наука краткописания помогала мне быстро отыскать суть, какая могла быть в этих сумбурных опусах. Существовал обмен газетами от Египта до Гонконга, их приходилось просматривать почти каждое утро, раз в неделю приходили газеты из Англии, в них я заглядывал только при необходимости; поступала местная корреспонденция из отдаленных гарнизонов, и требовалось проверять, нет ли в этих наивных намеках клеветы; письма-"розыгрыши" от субалтернов, которых следовало остерегаться (я дважды попадал с ними впросак); разумеется, постоянно шли телеграммы; и горе тебе, если ты допускал в них ошибку! Я принимал их по телефону - примитивному и загадочному аппарату, говоривший по нему туземец-телефонист произносил каждое слово по слогам. Сущим наказанием была отвратительная московская газета "Новое время", выходившая на французском языке, в ней еженедельно публиковались военные дневники Алиханова, русского генерала, разорявшего тогда ханства в Средней Азии. Он приводил названия всех лагерей, в которых останавливался, и постоянно сообщал, что его войска грелись у костров из саксаула. Через неделю после того как я перевел завершающую публикацию, все воспоминания об этом дневнике вылетели из моей памяти.
Десять - двенадцать лет спустя я заболел в Нью-Йорке, я долго бредил, мой кошмар, к несчастью, вспомнился, когда мне вернулось сознание. На одной стадии в бреду я вел громадный отряд кавалеристов на гнедых конях с новенькими кожаными седлами, под сиянием зеленой луны, через такие просторные степи, что была видна изогнутость земли. Мы остановились в одном из лагерей, упомянутых в дневниках Алиханова (я видел его название, нависающее над краем планеты), стали греться у саксауловых костров, и там, обжигаясь с одной стороны и замерзая с другой, я сидел, покуда мои адские эскадроны не двинулись к следующей заранее оговоренной остановке; и так по всему перечню.
В 1885 году в Англии к власти пришло либеральное правительство и стало проводить в жизнь либеральный "принцип", который, насколько я замечал, нередко приводит к кровопролитию. Тогда делом принципа было, чтобы туземные судьи могли судить белых женщин. Туземные в данном случае означало главным образом "индийские", а индийское представление о женщинах не особенно возвышенное. О подобной мере никто не просил - и прежде всего индийский судебный корпус. Но принцип есть принцип, даже если он вызывает протест. Европейская община была очень недовольна. Люди взбунтовались - то есть, чиновники государственной службы и их жены очень часто не появлялись на церемониях и приемах у тогдашнего вице-короля, неискреннего и озадаченного отшельника. Из Англии прислали для отеческой заботы об этом законопроекте приятного джентльмена К.П. Илберта. Думаю, он тоже был слегка озадачен. Наша газета, как и большинство европейских изданий, начала с сурового осуждения этой меры, и, пожалуй, многие опубликованные в ней комментарии и корреспонденции теперь были бы названы "нелояльными".
Однажды вечером, подписывая газету в печать, я, как обычно, просмотрел передовую статью. Это был неубедительный, псевдобес-пристрастный материал, вроде тех, что в 1932–1934 годах публиковали некоторые английские журналы о положении дел в Индии, и точно так же едва завуалированно хвалил высокие идеалы правительства. Впоследствии этот прием стал мне казаться избитым, но тогда я удивился и спросил главного редактора, что все это значит. Он ответил то же, что сказал бы на его месте и я: "Не твое дело, черт побери", и поскольку был женат, пошел домой. Я отправился в клуб, представлявший собой, напоминаю, весь мой мир за пределами дома.
Едва я вошел в длинное, запущенное помещение столовой, где все мы сидели за одним столом, присутствующие презрительно засвистели. Сев, я по наивности спросил: "В чем дело? Кого освистывают?" - "Тебя, - ответил сидевший рядом со мной. - Твой гнусный листок встал на защиту законопроекта".
Не очень-то приятно сидеть молча, когда тебе двадцать лет и вся твоя вселенная тебя освистывает. Потом поднялся капитан, наш адъютант добровольцев, и сказал: "Перестаньте! Парень просто делает то, за что ему платят". Демонстрация прекратилась, но я буквально прозрел. Адъютант был совершенно нрав. Я был наймитом, делающим то, за что мне платят, - и эта мысль не доставила мне удовольствия. Кто-то мягко сказал: "Дурачок! Разве ты не знаешь, что у вашей газеты лицензия от правительства?" Я это знал, но никак не связывал одно с другим.