Немного о себе - Киплинг Редьярд Джозеф 8 стр.


Глава 4. Междуцарствие

Кто с каждым днем все дальше от Востока, Тот должен быть в пути…

Вордсворт

И осенью 1889 года я оказался в каком-то сне наяву, взяв как нечто само собой разумеющееся те невероятные карты, которые соблаговолила сдать мне Судьба.

Давние вехи моего детства все еще сохранялись. Я вновь увидел любимых дядю и тетю, маленький домик трех старых дам и в углу возле камина тихую женщину, спокойно пишущую очередной роман, положив на колено бумагу. На этих тишайших чаепитиях, в этом кружке я познакомился с Мэри Кингсли, храбрейшей из всех знакомых мне женщин. Мы много разговаривали за столом и затем по пути домой - она рассказывала о людоедах в Западной Африке и тому подобном. Наконец, забыв обо всем на свете, я предложил: "Давайте поднимемся ко мне, поговорим там". Она согласилась, словно мужчина, потом, вдруг вспомнив, сказала: "О, совсем забыла, что я женщина. Боюсь, я не должна этого делать". И я понял, что весь мой мир нужно исследовать заново.

Немного - очень немного - людей в нем умерло, но больше в течение ближайших двадцати лет никто умирать не собирался. Белые женщины стояли у меня за стулом и прислуживали. Это было ошеломляюще непостижимо.

Однако о моем скромном вкладе в литературу стало известно в определенных кругах; на мои вещи появился спрос. Не припоминаю, чтобы я ударил пальцем о палец ради себя. Все происходило само собой. Я отправился по приглашению к Моубрею Моррису, редактору журнала "Макмилленз мэгэзин", он поинтересовался, сколько мне лет, и когда я ответил, что в конце года должно исполниться двадцать четыре, произнес: "Господи Боже!" Взял он у меня индийский рассказ и стихотворение, которое очень кстати слегка подредактировал. И то и другое появилось в одном номере журнала - рассказ был подписан моей фамилией, под стихотворением стояло "Юсуф". Все это подтвердило мое удивление - чувство, посещавшее меня частенько: - "Господи, смилуйся, неужели это я?"

Потом у меня попросили еще рассказов, а редактору "Сент-Джеймсской газеты" понадобились путевые заметки, подписанные и неподписанные. Опыт писания статей в "Гражданской и военной" облегчал мне задачу, и я чувствовал себя увереннее, сотрудничая с ежедневной газетой.

Затем в одном еженедельнике появилось интервью, я чувствовал себя слегка не в своей тарелке, у меня было ощущение, что я должен задавать вопросы, а не отвечать на них. Вскоре этот самый еженедельник сделал мне предложение, оказавшееся неприемлемым, а потом объявил, что я "зазнался своими успехами", начало которым, что старательно подчеркивалось, было положено на его страницах. Поскольку я тогда был ошеломлен, чуть ли не испуган пришедшей ко мне поразительной удачей, это заявление придало мне уверенности. Раз я произвожу такое впечатление на окружающий мир - прекрасно! Поскольку я, естественно, считал, что вся вселенная живо интересуется только мной - так человек, угодивший случайно в перестрелку, убежден, что является центром сражения.

Между тем я подыскал себе квартиру на Вилльерс-стрит, в Стрэнде, который сорок шесть лет назад был населен примитивными и необузданными людьми. Комнаты мои были маленькими, не особенно опрятными и прибранными, но, сидя за письменным столом, я видел в окно ярко освещенный подъезд мюзик-холла Гатти, а в него - сцену. По одну сторону грохотали поезда на путях вокзала Чаринг-Кросс, по другую гудел Стрэнд, а перед окнами, под Дроболитейной башней, Темзу бороздили суда, шедшие вверх и вниз по течению.

Поначалу я так запустил и запутал свои дела, что какое-то время был без средств к существованию, хотя мне кое-что причиталось за выполненную работу. Люди, которые требуют денег, пусть даже их требования совершенно справедливы, вызывают неприязнь. Любимая тетя или любая из трех старых дам ссудили бы меня деньгами, ни о чем не спрашивая, но это походило бы на признание неуспеха в самом начале пути. За квартиру у меня было заплачено; фрак имелся; закладывать в ломбард было нечего, кроме коллекции рубашек, купленных во всевозможных портах; так что приходилось как-то обходиться той мелочью, что была в кармане.

Квартира моя находилась над заведением сосисочного короля Гарриса, на два пенни он давал столько сосисок с пюре, что можно было протянуть с утра до вечера в компании с джентельменами, не питающимися сосисками. Еще в два пенни обходился сытный ужин. Превосходный табак в те дни, если человек не опускался до трехпенсового горлодера и не возносился к шестипенсовому турецкому, стоил два пенни полунции, а четыре пенса стоили билет в мюзик-холл Гатги и кружка пива.

Там, в обществе пожилой, но статной буфетчицы из расположенной неподалеку пивной, я слушал блестящие, захватывающие песенки комиков "Дев и Мамонт" и визгливые - но не менее "блестящие" - разных Бесси и Белл, пререкавшихся у меня под окном с кучерами, когда они спешили из одного мюзик-холла в другой. Одна дама иногда восхищала нас громкими вариациями того, "что случилось сейчас со мной вот тут, рядом - вы не поверите". После чего пускалась в блестящие импровизации. О, мы верили! Многие из нас, пожалуй, принимали участие в конце этого спора у дверей, перед тем, как она вбегала в них.

Достичь уровня тех монологов я не мог и надеяться, однако табачный дым, хохот и дружелюбие отдыхающего у Гатти человечества "определяли" репертуар песенок. Я считал, что хорошо знаю солдата, служащего в Индии. Его английский собрат (главным образом из гвардии) сидел и пел рядом со мной в любой вечер, когда мне того хотелось; а вместо греческого хора я выслушивал комментарии буфетчицы - глубоко и философски познавшей все разновидности зла, видимого из-за цинковой стойки, которую она постоянно протирала. (В результате несколько лет спустя появилось стихотворение "Помилуй женщин, Мария", основанное на ее рассказе о "моей подруге, которая ошиблась в своем муже"). Благодаря этому было написано первое стихотворение из цикла "Казарменные баллады", я показал его Хенли, работавшему в газете "Скоте", потом в "Нэшнл обзервер", он попросил еще; и я на какое-то время вошел в блестящую компанию, которая собиралась в ресторанчике на Лестер-сквер и до утра обсуждала всю литературу.

Я очень восхищался стихами и прозой Хенли, и если на том свете существует торговля такими вещами, охотно уступлю многое из того, что написал, за единое размышление - озарение - вдохновение, называйте как угодно - написанное им о "Новых арабских ночах" Стивенсона в маленькой книжке очерков и рецензий.

Что касается его верлибров, я - под воздействием выпитого кьянти - однажды высказал банальную мысль, что верлибр представляет собой нечто вроде ловли рыбы на крючок без бородки. Хенли вскипел. Сказал, что "стихотворение делают ритмы". Это правда; но, по-моему, только он умел хорошо владеть ими, будучи Мастером, вознагражденным за свое ученичество.

Недостатки Хенли, разумеется, объяснили миру любящие друзья после его смерти. Я имел счастье знать его как доброго, великодушного человека, блистательного редактора, обладающего способностью отбирать самых лучших из своего стада, со словами, которые изумляли быков. К тому же, он органически ненавидел мистера Гладстона и либерализм. В те дни правительственная следственная комиссия занималась серией вопиющих убийств, совершенных членами Ирландской земельной лиги, и оправдала всю эту свору. Я написал резкое стихотворение, озаглавленное "Оправданы!", в "Таймс" поначалу хотели взять его, но, поразмыслив, отказались. Мне посоветовали предложить их в один ежемесячник, редактировал его некий мистер Франк Гаррис, единственный человек, с которым я не смог поладить ни на каких условиях. Он тоже побоялся публиковать стихотворение, тогда я отдал его Хенли, и тот, не имея понятия о политической благопристойности, опубликовал его в своем "Обзервер", а затем - выдержав подобающе долгую паузу - "Таймс" перепечатала стихотворение целиком. Это напомнило мне некоторые случаи из моей жизни в Индии и придало еще больше уверенности.

К моей большой гордости я был избран членом "Сэвила" - "маленького Сэвила", расположенного тогда на Пиккадилли - и после того, как меня официально представили, обедал с самими Гарди и Уолтером Безантом. Мой долг перед последним сразу возрос, а вы, наверно, помните, что я был ему и так уже многим обязан. У него был свой взгляд на издателей, и он в то время занимался созданием Сообщества писателей. Безант посоветовал мне доверить свои дела литагенту и прислал ко мне своего - Э.П.Уатта, у которого был сын моего возраста. Уатт-отец тут же взялся за них, в высшей степени умело; когда он умер, ими стал заниматься его сын. За сорок с лишним лет я не припомню между нами ни единого разногласия, которого нельзя было бы уладить за три минуты. Этим я тоже обязан Безанту.

И доброта его этим не исчерпывалась. Этот человек с большой седеющей бородой, в поблескивающих очках, мудро помогал мне ориентироваться в новом, непонятном мире. В "Сэвиле" велось много разговоров. Большей частью они напоминали пикировку художников в мастерской после того, как натурщицы кончили позировать, и каждый начинает отпускать шпильки по адресу тех, кто его превосходит, поносить все школы, кроме собственной. Но Безант видел глубже. Он посоветовал мне "не соваться в эту собачью грызню". Сказал, что если я "примкну к одной группе", то тем самым испорчу отношения с другой, и что в конце концов дела пойдут, как в женской школе, где при встрече девочки показывают друг другу язык". Это было правдой. Я слышал, как люди намного старше меня тратили силы и красноречие на перечисление "интриг" против себя, на разговоры о людях, которые "разносят" их работы или которых сами хотели бы "разнести". (Это напоминало мне пожилых чиновников, которые изливали душу у меня в кабинете, не получив ожидаемых наград). Самым разумным казалось держаться в стороне от всего этого. Потому я никогда ни прямо, ни косвенно не критиковал вещи своих собратьев по перу и никого не подбивал это делать; никого не просил давать отзывы о моих вещах. Мои знакомства с современниками всегда были очень ограничены.

В "маленьком Сэвиле" ко мне относились с добротой и терпимостью. Там был, разумеется, Госс, чувствительный, как кот, к любой атмосфере, но совершенно бесстрашный, когда дело касалось вопросов литературного мастерства; серьезный и горький юмор Гарди; Эндрю Лэнг, совершенно чуждый притворства, но - это становилось ясно не сразу - наиболее доброжелательный, когда якобы совершенно не интересовался тобой; Юстас Балфур, крупный, привлекательный человек, один из лучших ораторов, слишком рано умерший; Герберт Стивен, очень мудрый и, когда хотел, очень остроумный; Райдер Хаггард, к которому я потянулся сразу же, к людям такого склада моментально тянутся дети и проникаются доверием взрослые; он любил рассказывать выдумки, главным образом о себе, смешившие всю компанию; Сейнтсбери, кладезь премудрости и доброты, к которому я всегда относился с глубокой почтительностью; прекрасно образованный и сведущий в искусстве наслаждения жизнью. Однажды я завтракал с ним и Уолтером Поллоком, редактором "Сэтердей Ревью", в Олбени, и он блеснул совершенно дьявольской восточной учтивостью, под которую мы неумело подделывались. Это было великолепно! Почему эти люди удостоили меня вниманием, я так и не понял, но научился полагаться на суждения Сейнтсбери в самых серьезных вопросах законов литературы. Незадолго до смерти он оказал мне неоценимую помощь в небольшой работе "Тем, кто сомневается в Священном Писании", за которую без его книг немыслимо было бы взяться. Я встретил его в Бате, где он с эрудицией, не уступающей его серьезности, проводил инвентаризацию винного погреба в "Кукольном доме" королевы. Он принес бутылку настоящего токая, я попробовал его и сильно оскандалился, сказав, что этот токай напоминает мне какое-то лекарственное вино. Сейнтсбери лишь назвал меня святотатцем худшего пошиба, но что он подумал обо мне, страшно представить.

В "Сэвиле" были еще десятки хороших людей, но голоса и лица тех, кого я упомянул, вспоминаются особенно ярко.

Моя домашняя жизнь - Стрэнд отнюдь не походил на Пиккадилли - была иной в течение месяцев изумления, охватившего меня по возвращении в Англию. Этот период был, как я уже сказал, сном наяву, в котором, казалось, я мог сокрушать стены, проходить сквозь крепостные валы и перешагивать через реки. Однако был до того невежественным, что с наступлением густых туманов не догадывался, что можно уехать поездом к свету и солнцу всего в нескольких милях от Лондона. Как-то я пять дней подряд видел свое отражение в угольно-черных окнах. Когда туман слегка поредел, я выглянул и увидел мужчину, стоящего напротив пивной, где работала та буфетчица. Внезапно грудь его стала темно-красной, как у малиновки, и он упал - как оказалось, перерезав себе горло. Через несколько минут - они пролетели как секунды - появились санитары "скорой помощи" и забрали тело. Парень-слуга ведром горячей воды смыл кровь в сточную канаву, и небольшая толпа зевак разошлась.

Все знали эту "скорую помощь" (она обитала на задворках церкви Сент-Клемент-Дейнс) не хуже, чем полицейских пятого участка, вечером после половины одиннадцатого санитаров можно было видеть на Пиккадилли-Серкус торгующимися с "истинными леди". Й возвращавшийся из театра с женой и детьми добродетельный британский глава семейства прокладывал путь через это суетящееся, орущее непотребство с устремленным прямо перед собой взором, словно бы ничего не замечая.

Среди приходивших ко мне гостей был Лев, комик из мюзик-холла Гатти - артист со здравыми взглядами на искусство. По его словам, "ошарашивать публику (выражение "оболванивать" появилось позднее) дело неплохое, но кроме того человеку нужно иметь что-то за душой. Думаю, мне бы это удалось, если б не треклятое виски. И все-таки, поверь, жизнь - это сплошной праздник". Моя жизнь действительно была праздником, но, думаю, пройденная в Индии школа как-то сдерживала меня.

Назад Дальше