Меня со всех сторон уверяли и устно, и в газетных рецензиях - представляющих собой наркотик, от которого я предостерегаю молодых, - что "после Диккенса еще никто не возносился так ослепительно к славе" и т. п. (Я не особенно восприимчив к грубым похвалам.) Меня хотели запечатлеть на портрете для Королевской академии как знаменитость. (Но я питал мусульманское предубеждение против изображения моего лица, так как оно может привлечь дурной глаз. Словом, не особенно напускал на себя важность.) Мне приходило множество писем всевозможного характера. (Но если б я отвечал на все, мне пришлось бы сидеть не разгибаясь, как за старым письменным столом.) Поступали предложения от "некоторых влиятельных людей", навязчивых и беспринципных, как барышники, они говорили, что у меня "есть возможность достичь успеха", нужно только ее использовать - перепевая старые темы и возвращаясь к персонажам, которых я уже "создал", помещая их в невероятные условия - чтобы добиться всего, чего хочу. Но и лошадей, и барышников я считал оставшимися в моем утраченном мире. Постоянным в этой неразберихе было лишь одно. Я зарабатывал - гораздо больше четырехсот рупий в месяц - и когда мой банковский счет достиг тысячи фунтов, радости моей не было предела. Я задумал было одну книгу "для завоевания рынка". Но у меня хватило здравого смысла отказаться от этого намерения. Мне очень хотелось, чтобы приехали мать с отцом, увидели, как идут дела у их сына. Они нанесли кратковременный визит, и слово "праздник" обрело какой-то смысл.
Как всегда, они ничего не предлагали, ни во что не вмешивались. Но были рядом - отец с его йоркширской проницательностью и мудростью; мать, чистокровная кельтка с пылкой душой, - они так хорошо понимали меня, что, если не считать будничных дел, мы почти не нуждались в словах.
Думаю, могу не кривя душой сказать, что они были единственными читателями, мнением которых я дорожил, до самой их смерти на сорок пятом году моей жизни. Их приезд упростил дела и утвердил меня в намерении, которое начало исподволь зарождаться. "Ошарашивать публику" было нетрудно - но во имя чего это было, если не из любви к искусству? (Что оба мои дедушки были уэслианскими проповедниками, я не вспоминал, пока мне фамильярно не напомнили об этом.) Я работал над черновиком стихотворения, названного впоследствии "Английский флаг", и мучился над строкой, которая должна была стать ключевой, но она упорно оставалась "вялой". Как у нас было принято, я спросил, ни к кому не обращаясь: "Чего я пытаюсь добиться?". Мать, быстро всплеснув руками, тут же ответила: "Ты пытаешься сказать: "Те, кто знает только Англию, не знают ее". Отец согласился. От прочей риторики я легко избавился; то были просто-напро-сто картины, увиденные с палубы великолепного судна, почти не нуждавшегося в управлении.
В последующих разговорах я открыл им свое намерение поведать англичанам кое-что о мире за пределами Англии - не прямо, а косвенно.
Они поняли. Задолго до того как я завершил объяснение, мать, подводя итог, сказала: "Я понимаю. "Им он открыл гнездо /Его лебедя в тростнике". Спасибо, что сказал нам, дорогой". Это утвердило меня в моем намерении; и когда лорд Теннисон (с которым - увы! - я не имел счастья познакомиться лично) одобрительно отозвался о стихотворении после его появления в печати, я воспринял это как счастливое предзнаменование. Профессионалы овладевают какими-то приемами работы, и это дает им преимущество перед новичками. Работа в газете приучила меня обстоятельно обдумывать замысел, постоянно держать его в голове и работать над ним урывками в любой обстановке. Покачивающийся омнибус представлял собой великолепную колыбель для таких размышлений. Постепенно мой первоначальный замысел вырастал в огромный смутный план - прейскурант магазинов "Арми энд Нейви", если угодно, - с полным охватом и осмыслением явлений, усилий и первопричин во всей Империи. Как и большинство замыслов, я представлял его зрительно - в виде полукруга домов и храмов, выдающегося в море, - море мечтаний. Во всяком случае, когда этот план сложился, я больше не испытывал необходимости "ошарашивать публику" абстракциями.
Кроме того, на прогулках за пределами Вилльерз-стрит я познакомился с мужчинами и одной женщиной, к которым отнюдь не испытывал приязни. Они были чересчур вкрадчивыми или шумливыми и занимались пагубными разновидностями ничем не грозившего им подстрекательства. В большинстве своем они выглядели поставщиками предметов роскоши "аристократии", но громко заявляли, что хотят ее насильственного уничтожения. Высмеивали моих божков Востока и утверждали, что англичане в Индии жестоко "угнетают" туземцев. (Это говорилось в стране, где белая шестнадцатилетняя девушка за двенадцать - четырнадцать фунтов в год носит по тридцать - сорок фунтов горячей воды для ванны по четырем лестничным пролетам!)
У самых хитрых из них были планы, которыми они делились со мной, "стащить тайком оружие Англии - как шаловливые дети, - чтобы она, когда вздумает воевать, обнаружила, что не может". (С тех пор мы далеко продвинулись по этому пути.) Тем временем их целью было мирное, идейное вторжение в ее затхлые углы и создание там того, что сегодня называлось бы "ячейками". С этими господами сотрудничал разношерстный сброд либералов, обладавших широкими взглядами и широким ртом, они чернили планы правительства благочестивыми, но разлагающими модными словечками и прилагали все усилия, чтобы самим жить наилучшим образом. Существовали подпевающие им журналы с отнюдь не плохим литературным уровнем, обладающие завидным умением извращать или очернять все, не соответствующее их бунтарской доктрине. Общее положение, на мой взгляд, сулило соблазнительную "грызню", в которой мне не требовалось занимать агрессивной позиции, так как, едва с моих вещей сошел налет новизны, они обрели способность сами по себе раздражать именно тех людей, которые мне больше всего не нравились. При этом, к счастью, меня какое-то время не воспринимали всерьез. Люди говорили, вполне обоснованно, о разносах и взбучках; а прославленный гений, Д.К.С., брат Герберта Стивена, разделался со мной и Хаггардом в стихах. Я многое бы отдал, чтобы написать их самому. Там звучала молитва о лучших днях, когда:
Восхищаться мир не будет
Гениальностью Ослов,
И смеяться станут люди
Над убожеством их слов,
Когда встанет с ртом заткнутым
Мальчик Редьярд, рядом с ним
Райдер, тот дрянной зануда,
Что сейчас боготворим.
Стихи эти с радостью опубликовали во всех газетах. Отзвук их до сих пор слегка слышен и, как я предупреждал Хаггарда, может не исчезнуть, даже когда все, кроме наших необычных имен, будет забыто.
Несколько превосходных рецензий также помогли мне, наглядно показав, как я добился успеха благодаря цепи счастливых случайностей. Один добрый человек даже взял на себя хлопоты, включая хороший обед, выяснить, много ли я читал. Мне оставалось лишь подтвердить его наихудшие подозрения, так как я "мерился силами" подобным образом в Пенджабском клубе, в конце концов мой экзаменатор понял, что я морочу его, и устроил погоню за мной по всему двору. (К молодым нужно относиться с величайшим уважением. Когда они раздражаются, у них почти не остается уважения к себе.)
Но под бременем всех этих трудов, замыслов, претензий, раздоров, волнений и всевозможных недоразумений здоровье мое снова сдало. В Индии я два раза сваливался от переутомления, хворал лихорадкой и дизентерией, однако на сей раз упадок сил и меланхолия наступили после тяжелого приступа гриппа, когда все мои индийские микробы дружно буйствовали в течение месяца в темноте Вилльерз-стрит.
Поэтому я отплыл в Италию, где волей случая познакомился с лордом Дафферином, нашим послом, в прошлом вице-королем Индии, знавшим моих отца и мать. Кроме того я написал когда-то стихотворение "Песнь женщин" о деятельности леди Дафферин, помогавшей беременным индийским женщинам, и ей, и ему оно понравилось. Лорд представлял собой воплощение доброты и пригласил меня погостить у него на вилле возле Неаполя, где однажды вечером в сумерках стал рассказывать - сперва обращаясь прямо ко мне, потом погрузясь в воспоминания, - о работе в Индии, Канаде и прочих частях мира. Раньше работу административной машины, обнаженной и перегретой, я видел снизу. И теперь впервые слушал человека, управлявшего ею сверху. В отличие от большинства вице-королей лорд Дафферин знал. Из всех его воспоминаний и откровений мне запомнилась одна фраза: "Так что, как видишь, в работе не может быть места (или он сказал "возможности"?) для благих намерений".
Однако Италии оказалось недостаточно. Мне нужно было уехать подальше и как следует разобраться в себе. Круизов тогда не существовало; но я полагался на Кука. Потому что великий Д.М. - человек с жестко очерченными губами и выпуклым лбом - гостил у моего отца в Лахоре, когда добивался у индийского правительства разрешения взять в свои руки организацию ежегодных паломничеств в Мекку. Добейся он своего, это сохранило б немало жизней и, возможно, предотвратило бы несколько войн. Его английские служащие проявили дружеский интерес к моим планам и согласованности расписания пароходов.
Для начала я отправился в Кейптаун на громадном лайнере "Мавр" водоизмещением в три тысячи тонн, не догадываясь, что оказался в руках Судьбы. На судне познакомился с капитаном военного флота, отправлявшимся к новому месту службы в Саймонстаун. На Мадейре он захотел как следует выпить за свою двухлетнюю командировку. Я помогал ему весь калейдоскопичный день и весь головокружительный вечер, что послужило основой дружбы на всю жизнь.
В 1891 году Кейптаун был сонным, неряшливым городком, веранды голландских домов выдавались на тротуары. Коровы бродили по центральным улицам, заполненным цветными людьми, которых моя айя называла курчавыми (хубши), спящими в позе, легко позволяющей дьяволам войти в их тела. Но там было и много малайцев, мусульман, у них были мечети, малайки в ярких одеждах продавали на тротуарах цветы и брали в стирку белье. Сухой, пряный воздух и яркое солнце оказались благотворными для моего здоровья. Мой попутчик-капитан представил меня сообществу военных моряков Саймонстауна, там пять дней в неделю дует юго-восточный ветер, а адмирал кейптаунской базы жил в роскоши, у него была по меньшей мере пара живых черепах, привязанных к краю маленького деревянного пирса, они плавали, пока не приходило время варить из них черепаховый суп. Морской клуб и рассказы младших офицеров несказанно восхитили меня. Там я видел один из самых впечатляющих розыгрышей, каким был очевидцем. Начался он с вежливого намека новоявленному капитан-лейтенанту, что фок-мачту его крохотной канонерки "надо укрепить". И продолжался, покуда все палубные устройства на носу не были полностью подготовлены к работе. (Разве я мог догадаться, что через несколько лет буду знать Саймонстаун как свои пять пальцев и полюблю замечательную местность возле него?)
Перед расставанием мы с моим капитаном устроили прощальный пикник на белом, вздымаемом ветром песке, там шумели туземцы, и разъяренный бабуин внезапно спустился по скале и запутался в зарослях белых лилий.
- Мы еще встретимся, - сказал капитан, - а если вздумаешь поплавать по морям, дай мне знать.
Дня за два до отплытия в Австралию я обедал в ресторане на Эддерли-стрит, за столом со мной сидело трое людей. Одним из них был, мне сказали, Сесил Родс, о котором много говорили пассажиры на "Мавре". Мне даже не пришло в голову заговорить с ним; и я часто удивлялся почему…
Судно называлось "Дорида". Оно было почти пустым и двадцать четыре дня и ночи подряд едва ли не успешно старалось при крене в одну сторону зачерпнуть шлюпками воды, а при другом выплеснуть ее на световой люк салона. В этом изматывающем рейсе до Мельбурна небо и море были одинаково серыми, пустынными. Потом я очутился в новой стране с новыми запахами, среди людей, слишком уж настаивающих на том, что они тоже новые. Однако никаких новых людей в этом очень старом мире нет.
Ведущая газета оказала мне высочайшую честь, предложив описать скачки на Мельбурнский кубок, но я уже писал о скачках и знал, что это не моя тема. Меня больше интересовали пожилые люди, всю жизнь создававшие эту страну или управлявшие ею. Они откровенно разговаривали друг с другом и пользовались незнакомым для меня политическим жаргоном. Как всегда, я больше узнавал из того, что говорилось и подразумевалось в их беседах между собой, чем мог бы выяснить, задав сотню вопросов. И в один из теплых вечеров я присутствовал на съезде лейбористской партии, где обсуждалось, заказывать ли крайне необходимые спасательные шлюпки в Англии или повременить с заказами до тех пор, пока их можно будет изготавливать в Австралии под руководством лейбористов по лейбористским расценкам.
После этого мои воспоминания об Австралии насыщены поездами, перевозящими меня в ночные часы от одного слишком уж фешенебельного вокзала к другому, огромными небесами и примитивными буфетами, где я пил горячий чай и ел баранину, а тем временем горячий ветер, напоминающий пенджабский лоо, дул сильными порывами из пустыни. Мне казалось, что это суровая страна и сами ее жители - вечно раздраженные, видимо из-за климата, - своим поведением делают ее еще более суровой.
Ездил я и в Сидней, населенный тогда множеством досужих людей, они ходили без пиджаков и приятно проводили время. Эти люди говорили, что они новые, юные, но со временем добьются замечательных успехов, и обещание это с честью сдержали. Затем я отправился в Хобарт, на Тасманию, чтобы выразить почтение сэру Эдварду Грею, он был губернатором Кейптауна и во время сипайского восстания 1857–1959 годов на свой страх и риск отправил в Индию корабли с войсками, предназначенными для какой-то местной войны, вспыхнувшей за спиной у него в колонии. Сэр Эдвард был очень стар, очень мудр, дальновиден и обладал мягкостью, сопутствующей силе особого рода.