Биография Всеволода Гаврииловича Князева в настоящее время довольно хорошо известна, так как исследователи ахматовской "Поэмы без героя" не могли обойти ее своим вниманием, - Князев послужил прототипом "драгунского корнета со стихами", одного из наиболее важных персонажей поэмы.
Насколько можно судить по дневнику Кузмина, он впервые обратил внимание на Князева 2 мая 1910 года при довольно странных обстоятельствах: "Оля <О. А. Глебова-Судейкина> вдруг шепчет: "Мих<аил>, уведи Сережу". Оказывается, рядом со столиком сидел один из убийц его отца <…> Мне очень понравился проходивший Князев. Вдруг он мне приносит две розы от Паллады. Пошел ее поблагодарить. Звала слушать стихи Князева. Она действительно очень красива".
Здесь важно не только первое появление Князева, но и то, что он в этот момент находился в ближайшем окружении знаменитой Паллады. Наиболее краткое определение ее известности в Петербурге того времени дала Ахматова: "Она была знаменита. Браслеты на ногах, гомерический блуд". Один из ее многочисленных мужей, граф Б. О. Берг, вспоминал: "У Старынкевичей была традиция давать детям древнегреческие имена: например - инженерный генерал Олимп Иванович, отец Паллады, имел брата Сократа Ивановича. <…> У Паллады был брат Кронид Олимпович, прозванный голодающим индусом (был еще брат Леон и сестра Лидия) <…> На курсах она познакомилась с кружком социал-революционеров, которые ее привлекли в свои ряды. Здесь она встретилась с Егором Сергеевичем Сазоновым <…> Накануне покушения она ему отдалась. Утром 15 июля 1904 года статс-секретарь Плеве ехал на Высочайший доклад в Петергоф. На Измайловском проспекте (не доезжая Крюкова канала) из меблированных комнат выбежал Сазонов и бросил под ехавшую карету бомбу, которою министр был ранен на смерть. <…> Вскоре Паллада бежала из дома с студентом и с ним обвенчалась; но родившиеся близнецы были дети от ее связи с Сазоновым. Она вернулась к родителям, и вскоре произошли две драмы, давшие ей известность не совсем завидную. В нее влюбился без ума молодой человек, ей совсем не нравившийся, и он застрелился под ее портретом <…> Подобный же случай повторился с другим студентом. Решив покончить с собой, он вызвал Палладу на свидание с ним на улицу и тут же, на ее глазах, застрелился. После этого случая вся столичная печать зашумела, - вспомнили предыдущее самоубийство и в петербургской газете поместили ее портрет и описание "этой роковой женщины" (1908–09 гг.)". В эту-то "роковую женщину" и влюбился Князев. Согласно записи в дневнике Кузмина, "Вс<еволод> познакомился с Палладой только на свадьбе Леона, в феврале рассорился со Старынкевичем, бывшим лучшим другом, с сестрою и погиб" (30 мая 1910 года).
Дневниковые записи того времени создают хотя и не вполне ясную в деталях, но выразительную картину истерической, в постоянном нервном напряжении жизни, которую вел Князев в компании Паллады, и соответственного настроения Кузмина, страстно влюбившегося в молодого человека. В продолжении цитированной записи от 30 мая Кузмин рассказывает: "Уговорили ехать в гостиницу. Какой-то бордельный притон. В соседней комнате прямо занимались делом, причем дама икала, как лаяла. Паллада приставала, Всеволод нервничал, Валечка хихикал, я драматизировал. Наконец Нувель удалился, я с Колей <Н. Позняковым> пошли в один номер, Позн<яков> не хотел спать, а гулять, Паллада так расстоналась, что я впал в обморок. Тормошил меня Коля, потом Паллада прибежала в одеяле, потом Всев<олод> ложился на меня, целовал, тряс и отходил со словами: "Я больше никак не умею". Наконец я встал и разделся лечь, стучится Палл<ада>, я оделся. Потом история в другом номере, Всеволод одет, в перчатках, кричит, что он Палладу разлюбил, что это - публичный дом (а то что же иначе, милый мальчик, разве Паллада твоя не последняя мерзавка и блядь?). Остался поговорить два слова и совсем помирился. Я снова лег, и Коля отправился".
И далее, на всем протяжении этого довольно долгого романа, тянувшегося с мая 1910-го до сентября 1912 года, Кузмин постоянно фиксирует резкие смены своих настроений, бурные ссоры и страстные примирения с Князевым, причинявшие одновременно и боль, и целительное спокойствие.
Чрезвычайно характерно в этом отношении стихотворение, которое близко к тому времени уже знавший Кузмина Г. Иванов расценивал как вполне случайную безделушку:
Как радостна весна в апреле,
Как нам пленительна она!
В начале будущей недели
Пойдем сниматься к Буасона.Любви покорствуя обрядам,
Не размышляя ни о чем,
Мы поместимся нежно рядом,
Рука с рукой, плечо с плечом.Сомнений слезы не во сне ли?
(Обманчивы бывают сны!)
И разве странны нам в апреле
Капризы милые весны?
Однако появление этого стихотворения явно связано с событиями, описанными в дневнике Кузмина 4 апреля 1911 года: "Князев пришел и вдруг стал разводить разные теории о девстве, плутовстве и т. д. Его и пленяла возможность в мужской любви, т<ак> сказать, сыграть на шармака. Дешево же стоит тогда его переделка. Вышла сцена; не знаю, понял ли он, но все слухи о нем ожили в моем воспоминаньи. Кое-как примирились. Поехали сниматься. Снимались уже весело". Психологическая подоплека стихотворения становится тем самым гораздо яснее, но сам текст оказывается гораздо более одноплановым, чем реальные жизненные переживания: жестокие размышления и сомнения заменены "капризами милыми весны", беспокойная и терзающая любовь представлена безоблачной и безмятежной.
В стихотворениях, обращенных к Князеву, поэзия и реальность решительно расходятся, Кузмин хочет видеть в своем молодом спутнике идеального возлюбленного, каким тот на самом деле ни в коей мере не являлся.
Я тихо от тебя иду,
А ты остался на балконе.
"Коль славен наш Господь в Сионе"
Трубят в Таврическом саду.
Я вижу бледную звезду
На теплом, светлом небосклоне,
И лучших слов я не найду,
Когда я от тебя иду,
Как "славен наш Господь в Сионе".
Совершенство, которого Кузмин искал в любви, выражено в его стихах с окончательностью и "реальностью", которых он искал и не мог найти в жизни. Г. Шмаков справедливо говорит о том, что в своих лучших любовных стихах Кузмин создает духовный и физический идеал возлюбленного, так что объект любви полностью исчезает под идеализированной и тем самым деперсонализированной маской. Не случайно тема "Вожатого" и "Светлого воина" переходит в стихи, посвященные Князеву, из цикла "Вожатый" в "Сетях":
Трижды в темный склеп страстей томящих
Ты являлся, вестник меченосный,
И манил меня в страну иную.
Как же нынче твой призыв миную?
Жгу, жених мой, желтый ладан росный,
Чуя близость белых крыл блестящих.Первый раз пришел ты на рассвете
…………………………………
В третий раз приходишь на закате;
Солнце рдяно к западу склонилось,
Сердце все горит и пламенеет, -
И теперь твой лик не потемнеет,
Будет все, что прежде только снилось,
Не придется плакать об утрате.
Стоит обратить внимание, что как раз в это время Кузмин готовит труд "Книга о святых воинах", никаких следов которого мы не смогли обнаружить, но сама заинтересованность в теме и уверенность, что книга будет написана, весьма знаменательны. Снова, как и в мистических циклах "Сетей", реальный человек превращался в божественного вестника и вожатого, освещающего путь поэта к совершенству.
Впрочем, идеальный аспект поэзии не препятствовал и самому Кузмину, не только Князеву, увлекаться другими людьми, о чем говорят посвящения целых больших циклов в книге "Осенние озера": "Зимнее солнце" (датировано февралем - маем 1911 года) обращено к уже упоминавшемуся актеру "Дома интермедий" Н. Д. Кузнецову, "Оттепель" (октябрь - ноябрь 1911 года) - к воспитаннику Училища правоведения Сергею Львовичу Ионину, брату известного актера и режиссера Ю. Л. Ракитина, "Маяк любви" (декабрь 1911-го - январь 1912 года) - к офицеру С. В. Миллеру, причем двое последних были весьма обеспокоены тем, чтобы их имена не появлялись в печати: в посвящении Ионину оставлены только инициалы, а посвящение Миллеру в части тиража снято вовсе, как и завершающее стихотворение, где прямо упоминается его имя.
Два последних цикла завершили формирование второй книги стихов Кузмина "Осенние озера", изданной тем же "Скорпионом" в августе 1912 года. В статье для энциклопедического словаря поэт и литературовед М. О. Лопатто, довольно близко знакомый с Кузминым, попытался определить двойственность сборника так: "В его "Осенних озерах" чувствуется некоторая неуверенность в себе и поиски чего-то живого, волнующего душу. Эта книга может считаться переходною. <…> это живое К<узмин> пытается найти в любви, довольно низменной и эгоистичной". Возможно, что современная критика, довольно сочувственно встретившая этот сборник, лучше бы ощутила эту двойственность, если бы заметила явно провокационную выходку поэта: сборник, завершающийся циклом "Праздники Пресвятой Богородицы", открывается (если не считать посвящения, также не очень сообразующегося с таким завершением) строками, составляющими непристойный акростих. Кузмин начинает балансировать на грани довольно мрачного кощунства, свидетельствующего о наступающем кризисе творчества.
Глава четвертая
1912 год был в жизни Кузмина критическим. Если когда-нибудь в его жизни было время, о котором он мог сказать блоковскими словами: "И я провел безумный год", - то скорее всего это был именно 1912-й.
Начался он с болезненного прекращения отношений с С. В. Миллером, который постоянно ставил Кузмина в трудное положение, вымогая у него деньги. Чтобы избавиться от постоянных встреч, Кузмин даже на какое-то время в январе и феврале перебрался в Царское Село к Гумилевым. Очевидно, именно тогда он отрецензировал гумилевское "Чужое небо" и написал предисловие к ахматовскому "Вечеру", а помимо прочего оказался замешанным в атмосферу некоторого скандала вокруг "Цеха поэтов" и создающегося акмеизма. Записи в дневнике этих дней не особенно ясны, но, кажется, свидетельствуют, что Кузмин больше склонялся к тому, чтобы поддержать литературную молодежь, группировавшуюся вокруг "Цеха": "Был скандал в Академии, кого выбирать? Символистов или "Цех"? Я думаю, второй, спрошу Женю <Е. А. Зноско-Боровского>" (19 февраля). "Ходили <с Гумилевым> вечером, рассуждая о стариках и "Цехе". Читал "Мечтателей" Анне Андреевне" (21 февраля). "В Царском хорошо, но у Гумилевых скучно. Играл. Обедали. На "Цехе" Город<ецкий> и Гумми говорили теории не весьма внятные" (1 марта). Однако никакого действенного участия в становлении нового течения Кузмин не принял, а вскоре и решительно разошелся с Гумилевым, о чем мы уже упоминали. Ахматова изложила историю этой ссоры так: "Кузмин был человек очень дурной, недоброжелательный, злопамятный. Коля написал рецензию на "Осенние озера", в которой назвал стихи Кузмина "будуарной поэзией". И показал, прежде чем напечатать, Кузмину. Тот попросил слово "будуарная" заменить словом "салонная" и никогда во всю жизнь не прощал Коле этой рецензии…"
Действительно, свою рецензию на "Осенние озера" Гумилев начал словами: "Поэзия М. Кузмина - "салонная" поэзия по преимуществу". Честно говоря, можно вполне понять обиду Кузмина, тем более если и вправду первоначальный вариант начинался с определения "будуарная", что было уже просто несправедливо. И хотя далее в рецензии идут весьма хвалебные слова, они не могут заслонить впечатления от этого начального нелестного эпитета. Прочитав эту рецензию, Кузмин решился на довольно необычный вообще, а в своей собственной практике, кажется, просто единственный шаг, долженствовавший продемонстрировать высшую степень оскорбленности и оскорбительности: он дезавуировал свою рецензию на "Чужое небо", напечатанную в гумилевской рубрике "Аполлона" "Письма о русской поэзии" (1912, № 2), напечатав новую и очень резко недружелюбную рецензию на тот же сборник.
Вскоре после этого последовала ссора, а затем и разрыв Кузмина с Вяч. Ивановым. Причиной этого послужили столкновения как литературные, так и личные, в комплексе приведшие к серьезному кризису.
В 1910 году по инициативе Андрея Белого, Вяч. Иванова и Эмилия Метнера на деньги, добытые последним, было создано издательство "Мусагет", ставшее в какой-то степени центром притяжения для всего пытавшегося решительно обновиться символизма. Издательская деятельность была далеко не единственной задачей "Мусагета": при нем существовали различные кружки, где опытные литераторы и философы вместе с литературной молодежью обсуждали проблемы, связанные с символизмом; в 1911 году была издана специальная "Антология", рецензию на которую Брюсов знаменательно озаглавил "Будущее русской поэзии". К лету 1911 года "Мусагет" решил, что ему необходим собственный журнал, как потому, что "Аполлон" все дальше и дальше уходил от своей функции литературного журнала вообще и специально символистского журнала в частности, так и потому, что Иванову хотелось иметь "интимный" журнал, своего рода дневник, в котором публиковались бы теоретические заметки ведущих писателей, связанных с "Мусагетом". В замысле журнала бросалось в глаза, что ни один из молодых петербургских писателей не был приглашен для участия в нем. С развитием и конкретизацией планов разрыв поколений и городов становился все более заметным.
В первом выпуске (или, точнее говоря, "тетради") "Трудов и дней" были напечатаны теоретические статьи Белого и Иванова, а рядом - большая рецензия Кузмина на "Cor ardens" Иванова, о которой мы уже упоминали. Она начиналась фразой: ""Со страхом и трепетом" мне слышится, когда я говорю о лучшей, самой значительной и, может быть, вместе с тем самой интимной книге одного из главных наших учителей и руководителей в поэзии". И эта фраза, и весь дальнейший тон преувеличенной хвалебности были столь необычны для Кузмина, что можно даже заподозрить рецензию в тщательно рассчитанной иронии. Однако вряд ли возможно определить это с точностью: статья оказалась напечатана не полностью и с очень расстроившими Кузмина опечатками. Окончание рецензии было элиминировано издателями без согласования с автором, так как не совпадало с мнением редакции.