Михаил Кузмин - Николай Богомолов 39 стр.


Меня тревожит вздох мятежный
(От этих вздохов, Господь, спаси!),
Когда призыв я слышу нежный
То Моцарта, то Дебюсси.
Еще хочу забыть я о горе,
И загорается надеждою взор,
Когда я чувствую ветер с моря
И грежу о тебе, Босфор!

На наш взгляд, именно те стихи Кузмина, где интимно русское сливается с общечеловеческим, где он чувствует себя космополитом, в сознании которого впитанное с молоком матери родное расширяется до вселенского, где равно возвышенными, прекрасными и находящими отзыв в душе становятся и египетская, и эллинистическая, и раннехристианская, и германская, и еврейская, и английская, и итальянская, и многие другие культуры, национальные сознания, - именно эти стихи и несут в себе в наибольшей степени патриотическую идею в том ее наиболее целостном виде, который очень часто утрачивается стихами, замкнутыми только на одном.

Но следует отметить и еще одну характерную особенность поэзии Кузмина второй половины 1910-х годов. Наряду со стихами упрощенными, рассчитанными на невзыскательных читателей популярных журналов и потому лишенными сложного ассоциативного мышления, он все чаще начинает обращаться к тем методам преломления действительности, которые в сознании современников связывались с футуризмом.

В 1914 и 1915 годах Кузмин принимает участие в сенсационных по тому времени двух первых альманахах "Стрелец", которые для критики были симптоматичны объединением под одной обложкой символистов и футуристов. Издатель этих альманахов А. Э. Беленсон свел воедино Маяковского и Сологуба, Кузмина и Давида Бурлюка, Розанова и крайне левых художников. Над стихами Кузмина 1915–1917 годов появляются посвящения Маяковскому, Л. Брик, К. Большакову, Ю. Анненкову. Но самое главное: в самих этих стихах возникает иная звуковая фактура - более обостренная, ориентированная не на напевность, а на резкость звуковых столкновений; сложнее становится синтаксис; в лексическое поле стихотворения вовлекаются слова из принципиально разных семантических рядов; создается некоторое подобие заумного языка; наконец, все более отчетливой становится ориентация Кузмина на "сопряжение далековатых понятий" (эту формулу Ломоносова не случайно Тынянов настойчиво применял к поэзии именно футуристов). Иногда кажется, что перед читателем в одном и том же сборнике оказывается по меньшей мере два совершенно различных поэта. Сравните только что процитированное стихотворение с такими, например, строками из того же самого сборника "Вожатый":

Бесформенной призрак свободы,
болотно лживый, как белоглазые люди,
ты разделяешь народы, бормоча о небывшем чуде.
И вот,
как ристалишный конь,
ринешься взрывом вод,
взъяришься, храпишь, мечешь
мокрый огонь
на белое небо, рушась и руша,
сверливой воронкой буравя
свои же недра!

Что-то стало отчетливо меняться в поэтическом мире Кузмина. Может быть, это яснее всего можно увидеть на примере "Чужой поэмы", написанной в 1916 году, но опубликованной уже после революции - в 1919-м. В этой поэме, снабженной таинственным "Посвящается В. А. Ш. и С. Ю. С." (в первом печатном варианте: "Дорогим С. Ю. С. и В. А. Б."), загадочным образом переплетаются Испания с Москвой, моцартовский Фигаро с Донной Анной. Поэма может служить отличным примером того метода, к которому Кузмин обращается все чаще и чаще, основанного на том, как люди и события вписываются в сеть художественных ассоциаций, исходящих из реальных событий. При этом все прихотливое создание артистического воображения облечено в строгую форму - поэма написана спенсеровой строфой (как прежде "Всадник"), формой, достаточно редкой в русской поэзии.

Думается, что история замысла и выполнения "Чужой поэмы" заслуживает краткого изложения не только как история, интересная сама по себе и очень характерная для начала века, но и как образец претворения реальных жизненных обстоятельств в реальность поэтическую.

История эта была рассказана одному из авторов книги самой героиней поэмы, ее Донной Анной, в 1970 году, в Нью-Йорке. Это Вера Стравинская, жена великого композитора. До брака со Стравинским она была второй женой Судейкина (разошедшегося с Глебовой), и в поэме описывается их роман осенью 1915 года. Таким образом, становятся ясными инициалы в посвящении поэмы (девичья фамилия Веры Артуровны - де Боссе, а по первому мужу - Шиллинг).

Вера Артуровна, которой было тогда двадцать с небольшим (она родилась в 1892 году), была увлечена театром и особенно интересовалась таировским Камерным театром, только что открывшимся в Москве. Таиров узнал об этом интересе, о ее желании присоединиться к труппе и нанес ей визит. Он пришел, как она откровенно призналась, потому что до него дошли слухи, что ее отец очень богат (когда-то так и было, но к тому времени он уже разорился, проиграв все свое состояние). Когда Таиров спросил, почему она хочет стать актрисой, Вера Артуровна ответила очень просто: потому что любит театр. На вопрос о предыдущем опыте на этом поприще она отвечала столь же откровенно, что опыта никакого нет и, более того, она не считает себя особенно талантливой. Но все же Таиров взял ее, вероятно, очарованный красотой и решимостью. Так как у ее тогдашнего мужа не было возражений, приглашение было немедленно принято. Она начала ходить на репетиции и вспоминала, как Таиров любил повторять: "У нас не было ни гроша, да вдруг Шиллинг". В то время шли репетиции "Женитьбы Фигаро" Бомарше. Судейкин, приехавший в Москву оформлять спектакль, влюбился в красивую молодую женщину. Он был убежден, что она должна принять участие в спектакле. Так как в театре она была новичком, но прежде занималась балетом, Судейкин и Таиров создали для нее специальный номер - испанский танец, для которого художник сделал костюм, украшенный крошечными звездочками (в поэме: "Ведь сам я создал негров и испанцев, / Для вас разлил волшебство звездных сфер, / Для ваших огненных и быстрых танцев"). Таким образом, становятся понятны отсылки в поэме к "Испания и Моцарт - "Фигаро"" (музыка Моцарта была использована в спектакле), как и упоминания об "огненных и быстрых танцах" героини.

Явление героини поэмы под маской Донны Анны, которая, конечно, пришла не из "Свадьбы Фигаро", но из моцартовского же "Дон Жуана", также вполне объяснимо. Судейкин во время ухаживания определял себя как Фигаро, но ему казалось, что имя Сюзанна не очень подходит к типу красоты Веры Артуровны. Поэтому он начал называть ее Донна Анна, но никогда не разрешал обращаться к себе как к Дон Жуану, так как этот персонаж не нравился ему ("Я - Фигаро, а вы… вы - Донна Анна. Нет, Дон Жуана нет, и не придет Сюзанна!"). Роман начался в сентябре и продолжался всю осень и зиму (поэма начинается: "В осеннем сне то слово прозвучало"). Любимым местом для свиданий влюбленных был Кремль, особенно большие кремлевские соборы (в поэме названы Успенский и Благовещенский). Отразилась в поэме даже черная шубка, которую Вера Артуровна в то время носила ("И черный плат так плотно сжал те плечи").

К тому времени Судейкин уже расстался с Глебовой, и в 1916 году они с Верой Артуровной переехали в Петербург. Сперва они сняли квартиру прямо над "Привалом комедиантов". Кузмин был там частым гостем, и все трое нередко спускались в кабаре повидаться с друзьями. Его очень привлекали очарование и ум молодой женщины, а также рассказы об обстоятельствах романа. Особенно поражало его, что, хотя он разыгрывался в самом центре старой Москвы, сама Вера Артуровна, многим казавшаяся образцом "специфической русской красоты", на самом деле не была русской. Ее отец был по происхождению французом, а мать шведкой. Именно об этом Кузмин говорит в конце поэмы: "В моем краю вы все-таки чужая, / И все ж нельзя России быть родней". Текст поэмы был преподнесен Кузминым Вере Артуровне в качестве пасхального подарка ("чужая" в заглавии обозначает, что повествование ведется не от лица самого поэта, а как бы от лица Судейкина). И после этого Кузмин часто виделся с Судейкиными до их отъезда в Крым, на Кавказ, а оттуда в эмиграцию. Позже они никогда не встречались, и Вера Артуровна даже не знала, что поэма, прототипом героини которой она стала, была опубликована.

Романтическая история, послужившая сюжетной основой для поэмы, была в ней, однако, весьма значительно преломлена; события, которые для самих персонажей были близкими и понятными, для читателя становились загадочными, похожими на головоломку, и Кузмин не прилагал ни малейшего усилия, чтобы сделать их хотя бы чуть более понятными, скорее наоборот: пробуждая читательскую способность подставлять в непонятный текст свои собственные, часто вовсе не предусмотренные поэтом ассоциации, он добивался особой многослойности, многозначности текста, выводя его тем самым за пределы традиционного отношения к поэзии, которое господствовало не только в первых книгах самого Кузмина, но и в совсем еще недавней - и далеко не самой удачной - книге "Глиняные голубки".

1916 год Кузмин провожал, как это нередко с ним бывало, специальным стихотворением:

О високосные года,
В недобрый час вы создавались
И несчастливыми всегда
По справедливости считались.
Ну, слава Богу, отвалил
Шестнадцатый, еще военный…
…………………………
Нам неизвестен смысл Таро,
Но вера неискоренима.
Пусть совершится все добро,
А злое все да идет мимо!..

Чего бы Кузмин и его друзья ни ожидали от нового года, вряд ли они могли предвидеть те события, которые произошли в феврале и октябре его, пришедшего "со стройной цифрою семнадцать".

Глава пятая

В воспоминаниях Георгия Адамовича о Кузмине зафиксирован давний разговор с ним:

"Октябрь 1914 года. Скверные известия с фронта. Кузмин: - Россия должна выиграть эту войну. Иначе, всему конец. И нам конец. - ? - Да, конец… А, главное, война не должна долго длиться. Знаете, как иногда начнешь писать стихи и чувствуешь, что стихотворение на две строфы, не больше. Так и с войной. А то будет черт знает что!"

Чем дольше длилась война, тем больше Кузмин уставал и от нее, и от всего, что было с нею связано. И потому 1917 год был для него большим свершением. Как бы любой из нас ни относился к событиям 1917 года, какие бы оценки ни давал им сейчас, очевидно, что для людей, переживших этот год в сознательном возрасте, отношение к событиям февраля - марта и октября - ноября этого года не могло не стать чрезвычайно важным. Не станем утверждать, что именно 1917 год для всякого литератора стал определяющим в творческой биографии, - вовсе нет. Можно было пережить все случившееся, так и не изменив своей творческой манере, оставшись на прежних позициях в искусстве. Но политическое самоопределение было неизбежно и не могло не сказаться на положении писателя во всей последующей жизни.

Опять-таки не будем упрощать ситуацию. Всякая эволюция человека - тем более столь сложно организованного, как большой писатель, - есть вещь далеко не однозначная. Прослеживая жизненную и творческую судьбу самых различных авторов, мы можем убедиться, что взгляды их менялись, причем нередко очень значительно, и Блок конца 1917-го - начала 1918 года совсем не равен Блоку 1921-го, Ходасевич в 1918 году думал совсем не так, как в 1922-м и уж совсем иначе, чем в 1925-м, когда окончательно решил порвать с Россией. Даже наиболее последовательная в своем отрицании большевизма и его революции Зинаида Гиппиус - и та постепенно меняла свои позиции, делая сиюминутное гневное обличение гораздо более философски углубленным.

Не был на этом фоне исключением и Кузмин.

К сожалению, тетрадь его дневника, посвященная событиям второй половины 1915-го, всего 1916-го и первых десяти месяцев 1917 года, нам неизвестна (не исключена вероятность, что она еще хранится в каких-нибудь архивах бывшего ОГПУ, куда в 1934 году дневник был затребован из Государственного Литературного музея и где пробыл до 1940 года), но все доступные материалы говорят об одном: как практически все русские люди образованного класса, Кузмин приветствовал Февральскую революцию и видел в ней великое завоевание народа. Первостепенны, конечно, здесь те стихи, которые он публиковал сразу же после свершившегося. Все они без исключения проникнуты радостным чувством, редкой для Кузмина оптимистичностью и светлой экспрессией:

Не знаю: душа ли, тело ли
Вселилось сквозь радостные лица
Людей, которые сделали
То, что могло только сниться.
Другое ли окно прорубили, двери ли
Распахнули в неожидаемую свободу -
Но стоят в изумлении, кто верили и не верили
Пробудившемуся народу.

Это стихотворение и подобные ему он никогда не перепечатывал, но их энтузиазм не кажется поддельным. Более того, в первом из своеобразного цикла (хотя в строгом смысле слова это, конечно, вовсе не цикл) революционных стихотворений Кузмина звучат слова, принадлежащие как бы самому поэту, напрямую связанные с его жизнью. Так, произнося: "Около Кирочной бой", он не мог не вспоминать Юркуна, долгое время именно на Кирочной жившего и даже выпустившего книгу "Рассказы, написанные на Кирочной улице в доме под № 48", а в строфах, близких к концу стихотворения, ощущается отчетливое желание Кузмина сопоставить происходящее с наиболее важным для него в жизни и искусстве:

Помните это начало советских депеш,
Головокружительное: "Всем, всем, всем!"
Словно голодному говорят: "Ешь!",
А он, улыбаясь, отвечает: "Ем".
По словам прошел крепкий наждак
(Обновители языка, нате-ка!),
И слово "гражданин" звучит так,
Словно его впервые выдумала грамматика.

("Русская революция")

И он не ограничивался творчеством, а старался прийти на помощь новому строю более активно. Несомненна его кровная заинтересованность в том, по какому пути пойдет Россия, и особенно русская культура. В марте и апреле 1917 года он принимал активное участие в дискуссиях среди петроградской художественной интеллигенции о будущем предназначении искусства. Вместе с Блоком, Маяковским и Пуниным он был избран членом президиума временного комитета нового "Союза деятелей искусств" в Петрограде, который надеялся направлять и определять меры нового правительства, связанные с искусством. Следует отметить, что среди писателей, выдвигавшихся в члены президиума, но не избранных, были Куприн, Леонид Андреев и Горький. Вместе с Маяковским, Мейерхольдом и Пуниным Кузмин был активным членом группы, собиравшейся под названием "Свобода искусству" и противопоставлявшей себя любым попыткам консервативных фракций овладеть процессом государственного руководства искусством. Следует отметить, что Кузмин продолжал работать в этом временном комитете до самого октябрьского переворота и был активен как раз в тех фракциях, которые считались "левыми" или "революционными".

Однако в эти месяцы между революциями впервые по-настоящему серьезно обостряется всегдашняя нужда Кузмина в деньгах. Если в предреволюционные годы она хоть и ощущалась, но все-таки была скорее вопросом более или менее обеспеченного существования, то начиная с середины семнадцатого года и до конца жизни финансовые проблемы буквально преследуют Кузмина, не давая ни дня передышки. Во многих дневниковых тетрадях ежедневные записи завершаются цифрой, фиксирующей дневной заработок, и подробно описывается, на что эти деньги ушли. Кузмин не очень часто давал волю своим чувствам из этой области в стихах, но время от времени они все же прорываются на страницы его произведений:

Душа, я горем не терзаем,
Но плачу, ветреная странница.
Все продаем мы, всем должаем,
Скоро у нас ничего не останется.

Конечно, есть и Бог, и небо,
И воображение, которое не ленится,
Но когда сидишь почти без хлеба,
Становишься как смешная пленница.

Муза вскочит, про любовь расскажет
(Она ведь глупенькая, дурочка),
Но взглянешь, как веревкой вяжет
Последний тюк наш милый Юрочка, -

И остановишься. Отрада
Минутная, страданье мелкое,
Но, Боже мой, кому это надо,
Чтобы вертелся, как белка, я?

(Июнь 1917 года)

Отчаянный тон двух последних строк не во всем определяет общее настроение поэта. Гораздо характернее добродушное и слегка юмористическое настроение большей части стихотворения, которое сменится по-настоящему трагическим уже в стихах цикла "Плен".

Но воображение по-прежнему "не ленилось", и 1917 год отмечен такими знаменательными произведениями, как кантата (она была предназначена не только для печати, но и для музыки) "Святой Георгий", посвященная Маяковскому ода "Враждебное море", целый довольно значительный ряд других стихотворений. Но у Кузмина оставалось очень мало возможностей печататься, так как питавшие его массовые журналы быстро закрывались, не надеясь на сколько-нибудь стабильный читательский рынок, альманахи прекращали свое существование, а издательства не очень-то приветствовали в новую эпоху творчество Кузмина, считая его мало соответствующим требованиям расширяющегося рынка.

Назад Дальше