Институты благородных девиц в мемуарах воспитанниц - Составление 11 стр.


Императрица подошла к нам и со своей ласковой, обаятельной улыбкой сказала по-русски, слегка останавливаясь перед каждым словом, что с ней бывало всегда, когда она говорила на русском языке:

― Здравствуйте, мои "кафульки"!

Мы ответили хором французским приветствием.

Она улыбнулась и, окинув зорким взглядом нашу колонну, для чего поднесла даже к глазам лорнет, тихо сказала что-то директрисе.

― Oui, Votre Majesté!.. - громко ответила Леонтьева.

Тетка подскочила и тоже что-то торопливо заговорила.

Императрица сделала головой утвердительный знак.

― Mademoiselles., avancez!.. - подходя к нам, сказала директриса.

С<аблина> вышла из рядов смелая, бойкая и жизнерадостная... Государыня пристально взглянула на нее в лорнет... С<аблина> сделала несколько шагов по направлению к императрице... Глаза их встретились... и вдруг С<аблина>, не в силах удержаться от шалости, дурашливо закачала отрицательно головой и, не дожидаясь со стороны государыни никакого вопроса и никакого замечания, торопливо заговорила:

― Се n'est pas vrai... Се n'est pas vrai!..

Это вышло так глупо и смешно, этот смелый протест против никем не формулированного обвинения прозвучал такой веселой, забавной нотой, что государыня громко рассмеялась, а за нею неудержимо расхохотались и все посвященные в смысл и значение этой немой сцены.

― Ты... все шалишь?.. - с ласковой улыбкой проговорила императрица. - Шалить... не надо... это не хорошо!..

С<аблина> стояла сконфуженная и улыбалась. <...>

Надо совсем не понимать детей, - с несвойственною ей строгостью обратилась императрица к наличному составу нашего начальства, - для того, чтобы нарисовать такими мрачными красками такую светлую детскую головку.

Пожалуйста, chére Марья Павловна, не пугайте меня больше такими грозными призраками, - обратилась она к Леонтьевой, - я от этого почти занемогла! <...>

Обе эти фразы сказаны были государыней по-французски. Русский язык ей до самой кончины не давался вполне.

По отъезде императрицы ожесточенным толкам и пересудам нашего начальства не было конца.

Сильнее всего волновалась тетка.

- С ними (то есть с нами) таким образом сладу не будет!.. - громко роптала она. - Я не понимаю императрицу!.. Ведь все это падает на нас!.. Нам с ними нянчиться приходится!.. А ежели им открыто дается балбесничать, так чего же от них ждать?!

В выражениях тетушка не стеснялась, и любимое ею выражение "балбесничать" было одним из самых мягких и нежных выражений ее лексикона.

Леонтьева волновалась меньше. Методическая и крайне спокойная от природы, она почти рада была такому мирному исходу дела и, поднимая глаза к небу, высказывала надежду, что этот урок послужит С<аблиной> ко благу.

К сожалению, это благое пожелание не оправдалось. С С<аблиной> в оправдание слов тетушки действительно никакого сладу не было. Она опять перестала и причесываться, и одеваться, остриглась в один прекрасный день "в кружок", как стригутся мужики, и снова воссела одна на стул, впереди всего класса, без фартука и с гладко распущенными, прямо лежащими волосами, придававшими ей вид какой-то юродивой.

Окончилась ее карьера в Смольном монастыре самым неутешительным образом. Перед последними "инспекторскими экзаменами" она, по единодушному настоянию всех профессоров, отправлена была в лазарет, откуда уже взял ее отец, не дожидаясь дня общего выпуска. Все боялись, что она и на торжестве последних экзаменов выкинет какой-нибудь "артикул". <...>

Много лет спустя, лет двадцать, коли не более, я близко познакомилась в Москве с родственником Кати С<абли- ной>, М. А. С<аблиным>, пользовавшимся в Москве большим уважением <...>.

От него я узнала, что Катенька С<аблина> (его дальняя родственница) вышла замуж и оказалась прекрасной семьянинкой и очень счастливо жила в провинции, окруженная родными и друзьями.

Тут же вместе с этим мне пришлось выслушать от этого почтенного общественного деятеля и образцового педагога и горькое слово укора по адресу Смольного монастыря, "изуродовавшего", по его убеждению, прекрасную и богато одаренную натуру.

Хотя и грустно мне было его слушать, но согласиться с ним пришлось! <...>

Но я опять забежала вперед и не остановилась на том моменте нашей институтской жизни, который для всех нас имел серьезное значение, а именно на переходе из младшего класса в средний, или "голубой".

Переход этот был для каждой из нас решающим моментом нашей ученической жизни. До перехода в "голубые" можно было почти не учиться, в особенности если девочка была достаточно приготовлена в научном смысле до поступления своего в институт. Проходились в маленьком, или "кофейном", классе самые элементарные вещи, и не знать того, что там задавалось, было почти невозможно; но с переходом в средний класс начиналось уже серьезное, ответственное учение, и тут раз навсегда выяснялось, кто с успехом окончит курс наук и кто оставит гостеприимные стены института, не вынеся с собой никаких познаний, кроме уменья сделать достаточно низкий и почтительный реверанс по всем законам этикета. Этому, повторяю еще раз, учили зорко и внимательно; все остальное отходило на второй план.

Были даже науки, самим начальством признававшиеся бесполезными и преподававшиеся, как говорится, "спустя рукава". Во главе таких наук стояла физика, которая преподавалась только в старшем классе и притом сначала на французском языке, так как читал этот предмет природный француз и даже парижанин Помье, быстро уловивший суть нашего довольно эфемерного воспитания и сумевший сделать из своих лекций нечто вроде интересного и отчасти таинственного спектакля.

То он все окна в физическом кабинете завешивал и показывал нам китайские тени, то посредством камеры-обскуры знакомил нас с новым в то время искусством световой фотографии, то телеграфы нам из одной комнаты в другую проводил, так что даже наш сторож Никифор, на которого вместе с обязанностью чередовых звонков возложена была и обязанность присмотра за физическим кабинетом, конфиденциально сообщал нам в ответ на наши заботливые расспросы об уроках: "Не извольте беспокоиться, сегодня француз спрашивать не станет!.. Сегодня страшное представление готовится!.."

Но Помье учил нас недолго. Болтливый француз под впечатлением прочитанных им газет сболтнул что-то недолжное, и ему пришлось не только Петербург оставить, но и с Россией распрощаться навсегда, и притом довольно стремительно.

Мы все от души пожалели об его отъезде, и сожаление это приняло особо сильный и откровенный характер, когда нам пришлось познакомиться с заменившим его профессором Лавониусом, сразу почти испугавшимся тех бессодержательных пустяков, с которыми он встретился под громким названием "курса физических наук".

Так, для знакомства с силой и происхождением грома и молнии в нашем физическом кабинете имелся какой-то злополучный красный домик, который моментально разрушался от привода ремня электрической машины, чтобы вновь создаться под умелыми руками нашего вечно хмурого Никифора. Имелись приспособленные к той же многострадальной машине крошечные качели, на которых, грациозно развалясь и ухватившись руками за веревки, качалась какая-то глупая кукла в розовом платье. Имелся стеклянный бассейн с плавающими по нем уточками и рыбками, которые шли за магнитом <...>. Словом, имелся целый арсенал вздора, при осмотре которого серьезный и глубоко ученый Лавониус почувствовал себя как бы обиженным и пристыженным...

- Что ж это... такое?.. - беспомощно повторял он, разводя руками. - Какое же это ученье?.. Как же и что преподавать в этом игрушечном магазине?

Но мы все к "игрушечному магазину" привыкли, некоторые из наших классных дам, при нас еще бывшие пансионерками, сами выросли на этих "игрушечках", и потому дельный протест серьезного профессора произвел на всех впечатление придирчивого требования, а сам Лавониус сразу был причислен к "беспокойным людям" и "противным".

Тем не менее, раз поступив в ряды наших преподавателей и заранее представленный министру народного просвещения <графу С.С. Уварову>, принцу Ольденбургскому и членам Совета, Лавониус уже не захотел портить себе карьеры и, скрепя сердце, остался в рядах наших профессоров.

Нам всем это оказалось совсем не по душе. Вместо веселой французской болтовни мы услыхали серьезную русскую речь, пересыпанную "мудреными" словами и выражениями, нам дотоле неведомым; вместо прежних "страшных представлений" начались серьезные и правильные лекции, а главное, уроки пришлось учить и готовить, так как Лавониус спрашивал всех, не соблюдая даже очереди, а по вдохновению вызывая, кого ему вздумается, и словно чутьем угадывая, кто именно на этот раз вовсе не готовил урока. Отсюда вечная борьба между профессором и ученицами, борьба ожесточенная и полная непримиримой злобы с нашей стороны и как-то особо холодно презрительная со стороны старого профессора.

О том, что приглашенный к нам вновь Лавониус был стар и некрасив, я считаю излишним распространяться. Все наши учителя и профессора были как на подбор стары и некрасивы, за весьма редким исключением. Даже в преподаватели искусств нам выбирали все стариков и уродов <...>.

В то время, так же как и теперь, Смольный монастырь представлял собою два различных учебных заведения, или, по местному выражению, делился на две "половины" - на Николаевскую и Александровскую. Последняя с основания носила название "мещанской" половины и только по воле наследника цесаревича Александра Николаевича переименована была в "Александровскую". Хотя переименование это и состоялось много раньше моего поступления в Смольный, но я застала все-таки в полном ходу не только прежнее наименование, но и множество сопряженных с ним неприятностей для воспитанниц Александровской половины.

Несмотря на то, что там воспитывались тоже дочери дворян (а иногда и родные сестры наших воспитанниц), между обоими заведениями существовала масса обидных различий, отчасти поддерживаемых самим начальством, а затем перенимавшихся и детьми, всегда падкими на подражание.

Так, например, в то время, как воспитанницы нашей Николаевской половины два раза в год ездили кататься в придворных каретах с парадным эскортом офицеров и пикеров придворной конюшни, - воспитанницам Александровской половины придворных экипажей никогда не присылали и кататься их никогда и никуда не возили.

Точно так же не возили их и во дворец для раздачи наград, и ни императорских экзаменов им не полагалось, ни так называемого императорского бала, на котором с нами танцевали великие князья, иностранные принцы и особы Высочайшей свиты.

То же обидное для детского самолюбия различие наблюдалось и при встрече нашей с воспитанницами Александровской половины, с которыми, кстати сказать, нам приходилось встречаться только в апартаментах начальницы, причем наш институтский этикет требовал, чтобы они первые отвешивали нам почтительный реверанс, а затем уже мы отвечали им на их поклон.

Все это несообразное чинопочитание порождало и отношения, совершенно ни с чем несообразные, и вовсе неудивительно, что дети, ничему не способные дать настоящей и правильной оценки, гордились и важничали перед своими сверстницами и что между нами, в нашем глупом детском лексиконе, по адресу воспитанниц Александровской половины не было другого наименования, как "мещанки". Никакой "Александровской половины" мы признавать не хотели, а называли ее "Мещанской половиной", в чем находили себе усердную поддержку и в наших классных дамах, тоже почему-то всем ареопагом враждебно относившихся к воспитанницам непривилегированного заведения.

Все это порождало вражду тем более нелепую, что она была совершенно беспричинна, так как мы, повторяю, даже в глаза своих маленьких врагов не видали, встречаясь с ними только в церкви, где они стояли совершенно отдельно от нас. Тем не менее вражда эта росла вместе с нами и довела однажды обе враждующие стороны до столкновения, равно неприятно отразившегося как на той, так и на другой половине Смольного. Это было в то время, когда мы были во втором классе.

Мы лично участие в этой сословной вражде принимали всегда минимальное, так как на Александровской половине было всего только два класса, параллельных нашим "кофейным" и "белым", и воспитанницы этих классов носили так же, как и у нас, коричневые и зеленые платья. Среднего класса там не полагалось вовсе, так что нам оппонентов не находилось, но в силу того присущего "голубому" классу воинственного духа, о котором мне уже приходилось упоминать, мы воевали по принципу "из любви к искусству" и ужасно волновались по поводу того эпизода, который я сейчас передам.

В то время в классе, только что перешедшем в "белые", случилось какое-то таинственное происшествие, о котором я не считаю себя вправе здесь говорить, не уверенная в том, не жив ли еще кто-нибудь из актеров этой таинственной и горькой житейской драмы.

Результатом этой истории было то, что одна из очень милых и симпатичных воспитанниц старшего класса должна была быть взята домой значительно раньше выпуска, по причинам, от нас в то время тщательно скрытым, но до которых мы пытливым детским умом добирались, конечно, не без благосклонного участия наших нянюшек, кстати сказать, вносивших по временам своим крайне фамильярным обращением значительный диссонанс в общую систему нашего институтского воспитания.

Воспитанница, о которой идет речь, принадлежавшая к очень хорошей и зажиточной семье и впоследствии сделавшая очень хорошую партию, оставила Смольный при очень умелой обстановке: она не была исключена, а уезжала только по расстроенному здоровью, по свидетельству наших докторов, и пришла проститься со всеми нами в столовую, при полном собрании всех трех классов.

Она была очень весела, очень нарядна, обещала ко всем писать, и, кроме того, среди нас оставалась ее родная сестра, красавица Ольга У..., вовсе не имевшая вида огорченной. Казалось бы, ничего дальше и требовать было нельзя и всякое злословие должно было бы умолкнуть, но... не надо упускать из вида, что Смольный был все-таки в принципе женским монастырем и что ему присущи были все крупные недостатки этого рода учреждений, как-то: болтовство, вражда, сплетни... и тому подобное, и неудивительно, что при таких условиях и упоминаемый мною эпизод нашел себе самых неблагоприятных комментаторов... По всему монастырю пошли ходить всевозможные басни, сплетни, легенды... Толки эти перешли за пределы монастырских стен и, разрастаясь, пошли по городу.

В это самое время кто-то из воспитанниц Александровской половины чем-то не угодил одной из наших, и та, ничтоже сумняся, через высокий забор, отделявший их сад от нашего, громко крикнула столь обидное для них слово "мещанки", глупо прибавив к нему кем-то придуманную неделикатную рифму "наши служанки".

Те услыхали, обиделись, и дня через два через тот же забор перелетел к нам запечатанный конверт со вложенным в нем стихотворением, посвященным "Потомству римских гусей".

Всего стихотворения я теперь не припомню, но помню, что оно было написано очень недурно и очень умело и отличалось очень едким остроумием. Вот его начало:

Нам стало стыдно... Перед вами
Нам слов не хочется терять,
Борьба неравная меж нами...
И мы решились к вам писать! <...>
Не презирайте наш совет:
Читайте более Крылова,
В "Гусях" найдете свой портрет...
И доказательство простое,
Что вы... лишь годны на жаркое!..

Переброшенное стихотворение произвело целый переполох. Наш старший класс заволновался, тем более что далее в том же стихотворении сделан был довольно прозрачный намек на причину недавнего удаления воспитанницы старшего класса (о чем я говорила выше) - и упрек по адресу болтливых "вестовщиц", благодаря которым этот горький эпизод сделался якобы достоянием всего города. Точных слов этого намека я не припомню, в моей памяти удержались только слова:

Вы стыд ее всем рассказали...
Она была подругой вам!!

Благодаря последним словам, вероятно, вся эта история получила далеко нежелательную огласку, и даровитый автор стихов К-ева чуть не была исключена из заведения, состоя уже в старшем классе и числясь первою по наукам.

Нашим "благородным" - как мы сами себя называли в отличие от "мещанок" - не досталось нисколько, и вся вина была признана за ними, осмелившимися так непочтительно отнестись к воспитанницам Николаевской половины и к их "родословной"!

Большой справедливости во всем этом, конечно, не было, да об этом у нас и не заботились. Воспитывали "дворянок" и последовательно воспитывали в них и непоколебимое уважение к их дворянским гербам. Все это имело свою хорошую сторону, но... не лишено было и обратной, дурной стороны.

Впоследствии, в жизни, мне неоднократно приходилось встречаться со многими бывшими воспитанницами Александровской половины Смольного монастыря, и я должна сознаться, что данное им образование во многом оказывалось и глубже и основательнее того, какое дано было нам.

Начальницей на Александровской половине в мое время были сначала г-жа Кассель, а за нею г-жа <...> Сент-Илер, обе очень образованные и милые особы, служебное положение которых стояло, несмотря на занимаемое ими место, несравненно ниже того, которым пользовалась наша начальница Марья Павловна Леонтьева, выезжавшая не иначе как в придворном экипаже четвернею с форейтором, с двумя придворными лакеями на запятках. <...>

Я хорошо помню императрицу Александру Федоровну. Я поступила в Смольный еще в то время, когда она сама занималась институтами и не передала еще этих близких и дорогих ей забот своей преемнице, императрице Марии Александровне, и я хорошо помню, с каким восторгом встречалось каждое посещение императрицы, как все спешили ей навстречу, как она умела каждого обласкать, каждому сказать доброе, приветливое слово.

Все мало-мальски хорошо исполненное давало императрице предлог для того, чтобы милостивым словом поощрить и ребенка, и классную даму, и преподавателя. Сочиненье ли было удачно написано, урок ли бойко отвечен в ее присутствии, рисунок ли по-детски удачно исполнен - на все она ласково откликалась, все встречала искренним радушным приветом, и промолчит она, бывало, тогда только, когда уж решительно похвалить не за что. <...>

Императора Николая Павловича мы, само собою разумеется, знали и видели несравненно меньше, нежели государыню, но и он в свои не особенно частые посещения Смольного был всегда очень милостив и приветлив с детьми и всегда подолгу шутил и разговаривал с нами.

Назад Дальше