Примерно такие же - иронически-трогательные - нотки звучат и в изображении Австралии, и здесь самое ходкое слово в описании местных нравов - "забавный". "В Австралии я проводил время самым забавным и удивительным образом, - пишет Моэм своему приятелю Ноблоку. - Вы знаете, конечно же, что Каир - это рай для людей пожилых и никому не нужных. Так вот, Сидней - это Мекка для дряхлого, немощного автора. Последнего писателя, которого они видели, был Роберт Луис Стивенсон, и говорят они о нем по сей день. Когда я приехал, приняли меня с исключительным радушием и энтузиазмом, хотя в их распоряжении не было ничего, кроме духового оркестра и парового катка".
Сочетается культурная программа Моэма и с программой творческой. С февраля по март 1917 года Моэм, задумавший роман про художника, живет вместе с Хэкстоном на Таити в отеле "Тиаре", где писатель и его секретарь прилежно изучают таитянские жизнь и творчество Поля Гогена, приехавшего сюда четверть века назад, в 1890 году, в возрасте тридцати девяти лет. Изучает, собственно, не столько Моэм, сколько Хэкстон - своего спутника и секретаря писатель, точно ищейку, посылает "по следу" художника. Джералд бродит по барам, кафе и частным домам, заводит беседы с местными жителями, общавшимися с Гогеном, после чего сводит их с Моэмом. Местный торговец жемчугом Эмиль Леви, хорошо знавший Гогена, рассказывает Моэму, что художник не ладил с местным населением, вел себя вызывающе, делал долги и вводил себе морфий. Капитан Брандер по кличке "Везунчик" был на борту шхуны, на которой Гоген в 1901 году уплыл с Таити на Маркизские острова, - он и рассказал писателю, как художник умер. Вдова местного царька, награжденного за заслуги перед французским протекторатом орденом Почетного легиона, толстая, седовласая матрона, любившая сидеть на полу и курить одну за другой крепчайшие местные сигареты, по секрету сообщила Моэму, что в доме по соседству есть росписи Гогена. Вот откуда в кабинете писателя в "Мавританке" появилась расписанная Гогеном балконная дверь. Расписал ее Гоген в благодарность местным жителям, приютившим художника, когда тот тяжело заболел. Купил Моэм эту дверь всего за 200 франков (хозяин, собственно, просил вдвое меньше, да и то, чтобы было на что купить и навесить новую дверь), а в 1962 году на аукционе "Сотби" продал ее почти за 40 тысяч долларов.
И все же главный трофей, вывозимый Моэмом из своих многочисленных "заграничных турне", - это человеческий материал, соотечественники, живущие за границей, будь то, как новозеландец из Апии, представители местной администрации или же предприниматели, плантаторы, констебли, полицейские, судьи, моряки, искатели приключений; они-то и становятся главными героями романов и рассказов писателя.
Во время многомесячных странствий по Индокитаю, Малайе, Борнео, Таити, Карибам Моэму удается создать обширную галерею англичан (а также французов, американцев, немцев, скандинавов, голландцев) за границей. Их словесные и психологические портреты Моэм сначала, по горячим следам, набрасывает в записных книжках, а затем выводит в путевых очерках ("На китайской ширме", "Джентльмен в гостиной"), в романах ("Узорный покров", "Малый уголок"), в пьесе "К востоку от Суэца", "Записка" и, естественно, во многих рассказах. Описанный в "Записных книжках" "восемнадцатилетний юноша… весьма хорош собою: синие глаза и кудрявые каштановые волосы густой гривой падающие на плечи… прелестная улыбка… бесхитростен и наивен, в нем сочетаются энтузиазм молодости и повадки кавалерийского офицера", мог вполне стать прототипом чистосердечного, простого и непосредственного, сторонящегося женщин Нейла Макадама из одноименного рассказа. "Миниатюрненькая, полненькая женщина с остренькими, хитренькими глазками", которая ходит в ажурных блузках и обожает анекдоты, и ее муж "с длинными жидкими, волнистыми волосами" и "странно болтающимися руками и ногами" очень напоминают чету Саффари из рассказа "Край света". Пятидесятилетний высокий худощавый школьный учитель "с изборожденным морщинами лицом… густой гривой седых волос, седой щетиной и щербатыми, тусклыми зубами" - анахорета с Капри Томаса Уилсона из рассказа "Вкусивший нирваны". Гай Хейг, бывший американский моряк с Лонг-Бич, а ныне ученик и последователь индийского мудреца и святого, - Ларри Даррелла, героя романа "Острие бритвы". А высокий, худой мужчина средних лет, "руки и ноги длинные, словно развинченные, впалые щеки, большие, глубоко посаженные, темные глаза, полный, чувственный рот… слегка похож на мертвеца, но внутри - скрытое пламя" - это конечно же прототип миссионера из "Дождя". Того самого, который не устоял перед чарами обаятельной шлюшки Сейди Томпсон.
Среди героев этой многолюдной и многокрасочной "человеческой комедии" (чаще, впрочем, - трагедии) - и английский колониальный чиновник, проживший в Китае двадцать лет, считающий себя - и не без оснований - "специалистом по местному населению" и пользующийся старым, многократно испытанным методом кнута и пряника. И местные плантаторы и сотрудники крупных, преуспевающих торговых фирм, которые держатся от "местных" подальше и, находясь от родины в десятке тысяч миль, пытаются воссоздать старую добрую Англию в тропиках. Они упрямо ведут английский образ жизни, общаются исключительно с соотечественниками, "лечатся" от ностальгии и жары стаканчиком-другим виски, на ужинах у губернатора носят фраки или белоснежные пиджаки, ежегодно вышагивают на парадах в день рождения короля. Регулярно ходят в местные охотничьи клубы - даже если охотиться не на кого и не с кем: охотничьи собаки жаркий климат переносят еще хуже, чем люди. Играют в гольф и теннис и читают английские газеты - не беда, что "Таймс" приходит с полуторамесячным опозданием…
И их антиподы - эти экс-англичане полностью "китаизировались" и "малаизировались", женятся на туземках, заводят от них детей-полукровок, иной жизни себе не представляют, и если и ездят в отпуск в Англию, то ненадолго и без особой охоты. На родину они не стремятся не только потому, что связь с ней за многие годы утеряна, но еще и потому, что жизнь в колониях более благоустроенна и дешева, чем в метрополии. В Китае или в Малайзии - не то что в Англии - почти каждая семья может себе позволить боя, повара, садовника, а то и шофера. Если же жизнь брачной четы становится слишком уж пресной и хочется "глотка цивилизации", то куда удобнее, а главное дешевле съездить не за тридевять земель в Лондон, а в Гонконг, в крайнем случае, - в Сидней. Одного такого "экс-англичанина" Моэм очень красочно и убедительно изобразил в "Записных книжках": "Ему чуть за сорок, росту он среднего, худой, очень смуглый, с черными, начинающими плешиветь волосами и большими глазами навыкате. С виду похож не на англичанина, а скорее, на левантинца. Говорит монотонно, без модуляций. Столько лет прожил в глуши, что теперь на людях смущается и молчит. У него туземка-жена, которую он не любит, и четверо детей-полукровок, которых он отправил учиться в Сингапур, чтобы потом они поступили в Сараваке на службу в правительственные учреждения. Не имеет ни малейшего желания уехать в Англию, где чувствует себя чужаком. По-даякски и по-малайски говорит как коренной житель; он здесь родился, и склад ума туземцев ему ближе и понятнее английского". Таких "чужаков" можно встретить почти во всех "восточных" рассказах писателя.
Своим странствиям Моэм обязан многими любопытными, запоминающимися встречами.
По пути из Рангуна в Бангкок в ноябре 1922 года, который Моэм с Хэкстоном проделали через джунгли на пони и мулах, в деревеньке на берегу реки Салвеен писатель повстречал итальянского священника в старенькой рясе и видавшем виды тропическом шлеме. Оказалось, этот итальянский Робинзон безвыездно прожил в джунглях двенадцать лет, за последние полтора года видел белого человека впервые и уже два года не пил кофе. Привыкшего к комфорту Моэма жизненная философия этого опрощенца поразила до глубины души: "Люди должны почаще обходиться без привычных вещей - вот только тогда мы узнаем их истинную цену". В Гоа Моэм знакомится с еще одним священником, чьи предки-брахмины были обращены иезуитами в католичество. "Кастовая система соблюдается и нами, - просветил Моэма католик-брахмин. - Да, мы христиане, но ведь прежде всего - индийцы".
Учили Моэма жизни отнюдь не только эти священнослужители. В Индии Моэма прилежно обучали искусству медитации. Сначала - бывший подрядчик, а ныне целитель в грязном белом тюрбане, рубахе без воротничка и с серебряными серьгами в ушах. Потом - высокий, статный старик в алом плаще, которого Моэму порекомендовал в Хайдарабаде министр финансов сэр Акбар Хайдари. "Святой", как называли старика, велел писателю сесть в темной комнате на пол, скрестить ноги и, не отрываясь, смотреть на пламя свечи четверть часа каждый день. Насколько нам известно, советам целителя с серьгами и "Святого" в алом плаще Моэм так и не последовал - уроки впрок не пошли.
В Хайфоне Моэм встречает своего старинного знакомого, с которым он в свое время работал вместе в больнице Святого Фомы. И этот бывший врач относился к категории, которую мы назвали "экс-англичанами": жил с восточной женщиной, имел от нее детей, нисколько не стремился на родину и вдобавок увлекался опиумом. И не только увлекался сам, но и попытался приохотить к нему Моэма. Моэм, однако, к опиуму остался так же равнодушен, как и к медитации. "Ничего особенного, по правде сказать, - поделился со своим бывшим коллегой писатель. - Я-то думал, что меня охватят самые диковинные эмоции. Думал, что меня, как Де Квинси, посетят видения. Я же испытал всего-навсего ощущение отменного физического здоровья. Зато наутро голова у меня разламывалась, меня рвало весь следующий день, и я сказал себе: "Есть же люди, которые получают от этого удовольствие!"".
Оставила Моэма равнодушным и встреча с индийским мудрецом и святым Рамана Махарши по кличке "Бхагаван" (Бог), полным, смуглым человеком в набедренной повязке, с короткими белыми волосами и такого же цвета бородой. Жил Бхагаван в своем ашраме у подножия священной горы Арунахала, где принимал учеников, сидя у жаровни на низком возвышении, на тигровой шкуре, в состоянии самадхи - глубокой медитации. Равнодушие Моэма к медитированию объясняется, пожалуй, тем, что его встреча с "Богом" продолжалась не меньше получаса и прошла в полном молчании, после чего Бхагаван изрек: "Молчание - это тоже разговор".
Моэм, о чем уже подробно говорилось, соткан из парадоксов; противоречивы, эксцентричны и живущие "к востоку от Суэца" его соотечественники - какой же англичанин без эксцентрики. В книге "На китайской ширме" описан британский либерал, который проповедует социалистические идеи, читает Бертрана Расселла, что вовсе не мешает ему поколачивать рикш. Британские миссионеры всей душой ненавидят "туземный люд", при этом делают все от себя зависящее, чтобы обратить "нехристей" в истинную веру; чем это может кончиться, видно из рассказа "Дождь". В 1920 году в Китае Моэм знакомится с англичанкой, которая - пусть читатель не удивляется - купила… маленький городской храм и превратила его в собственный жилой дом - бывает, оказывается, и такое. "В глубине была ниша, где некогда стоял лакированный стол, а за ним статуя Будды, вечно предающегося медитации, - читаем в путевых очерках Моэма "На китайской ширме". - Здесь поколения верующих жгли свои свечи и возносили молитвы - кто о преходящих благах, кто об освобождении от постоянно возвращающегося бремени земных жизней, - ей же эта ниша показалась просто созданной для американской печки". "И завершив свои труды, - со свойственной ему сдержанной иронией пишет Моэм в конце главы "Гостиная миледи", - она с удовлетворением обозрела их результаты. "Разумеется, на лондонскую гостиную это не очень похоже, - заявила она. - Но такая гостиная вполне может быть в каком-нибудь милом английском городке, Челтнеме, например, или в Танбридж-Уэллсе"". Рекордсменом же заморской эксцентрики стал сын лондонского ветеринара, в прошлом судебный репортер, стюард на торговом судне, сотрудник Англо-американской табачной компании, который, в конце концов, заскучав, переодевается бедняком китайцем и отправляется из Пекина путешествовать по стране, не взяв с собой ничего, кроме спальной циновки, обкуренной китайской трубки и зубной щетки. А по возвращении пишет путевые заметки, которые производят сенсацию - ведь побывал он в таких местах, куда до него не ступала нога не только человека, но и журналиста. "Цивилизованный мир, - пишет Моэм, - его раздражал, у него была страсть ходить нехожеными путями. Диковинки, припасенные жизнью, его развлекали. Его постоянно снедало неутомимое любопытство".
Пишет словно про самого себя. Моэма ведь тоже "снедает неутомимое любопытство", он тоже подвержен "страсти ходить нехожеными путями". В Китае они с Хэкстоном проплыли полторы тысячи миль по Янцзы, а потом еще четыреста проделали пешком. А на Сараваке, "мертвенно-бледной желтой реке" на Северном Борнео, весной 1921 года "страсть ходить (а точнее - плыть) нехожеными путями" едва их не погубила. Но лучше всего об этом рассказывает в своих "Записных книжках" сам Моэм:
"Бор - приливный вал в устье реки. Мы заметили его издали - две или три высокие волны, шедшие одна за другой, но не казавшиеся очень уж опасными. С ревом, похожим на рев бушующего моря, они катили все быстрее и ближе, и я увидел, что волны эти гораздо больше, чем казалось поначалу. Вид их мне не понравился, и я потуже затянул пояс, чтобы не соскользнули брюки, если придется спасаться вплавь. И тут приливный вал настиг нас. Это была водяная громада высотою в восемь, десять, а то и двенадцать футов; стало совершенно ясно, что никакой корабль не выдержит ее натиска. Вот на палубу обрушилась первая волна, до нитки вымочив всех и наполовину затопив наше суденышко, следом нас накрыло второй волной. Закричали матросы; команду составляли одетые в арестантские робы заключенные из тюрьмы, находившейся в глубинных районах страны. Судно не слушалось руля; его несло на гребне вала бортом к волнам. Налетела очередная волна, и наш кораблик начал тонуть. Джералд, Р. и я поспешно выбрались из-под тента, но палуба вдруг ушла из-под ног, и мы очутились в воде. Вокруг бушевала и ревела река. Я решил было плыть к берегу, но Р. крикнул нам с Джералдом, чтобы мы ухватились за обшивку. Вцепившись во что попало, мы продержались минуты две-три. Я надеялся, что, когда приливный вал пройдет выше по течению, волнение уляжется и река вскоре снова успокоится. Но я забыл, что бор тащит нас с собою. Волны продолжали захлестывать. Мы висели, уцепившись за планшир и за крепления ротанговых циновок под палубным тентом. Тут мощный вал подхватил судно, оно, перевернувшись, накрыло нас, и мы разжали руки. Ухватиться было не за что, разве что за илистое речное дно, и когда поблизости всплыл киль, мы из последних сил рванулись к нему. Кораблик по-прежнему крутило колесом. Мы с облегчением вновь уцепились было за планшир, но судно опять перевернулось, утащив нас под воду, и все началось сначала.
Не знаю, сколько это продолжалось. Наше несчастье, как мне казалось, было в том, что все висели с одной и той же стороны судна. Я попытался убедить нескольких матросов перейти к другому борту - если часть останется с одного борта, а остальные переберутся к противоположному, думал я, нам удастся удержать лодку днищем вниз, и тогда всем станет легче, но я не мог им это втолковать. Волны перекатывались через наши головы, и всякий раз, когда планшир выскальзывал из рук, меня швыряло в глубь. Цепляясь за киль, я выныривал снова.
Вдруг я почувствовал, что с трудом перевожу дух и силы оставляют меня. Я понял, что долго мне не продержаться. Самое лучшее, решил я, это попытаться доплыть до берега, но Джералд уговорил меня потерпеть еще. А ведь до берега, казалось, было не более сорока или пятидесяти ярдов. Нас все еще носило в бурлящих, бушующих волнах. Судно беспрерывно переворачивалось, и мы, как белки в клетке, кувыркались вокруг него. Я наглотался воды. Всё, мне конец, понял я. Джералд держался рядом и раза два или три приходил на выручку. Но и он мало что мог сделать, ведь когда лодка накрывала нас, все мы были равно в отчаянном положении. Потом, уж не знаю почему, минуты за три-четыре судно стало килем вниз, и, уцепившись за него, мы смогли немного передохнуть. Я решил, что опасность миновала. Какое счастье было наконец отдышаться! Но внезапно судно опять перевернулось, и все началось сначала. Недолгий отдых помог мне, я какое-то время продолжал бороться за жизнь. Затем снова задохнулся и страшно ослабел. Обессиленный, я не был уверен, что у меня теперь хватит пороху доплыть до берега. К этому времени Джералд был измочален не меньше моего. Я сказал ему, что для меня единственный шанс спастись - это попытаться добраться до суши. Наверное, мы тогда оказались на более глубоком месте, потому что волны здесь были не такие бурные. По другую руку от Джералда бултыхались два матроса, они каким-то образом поняли, что мы совсем выдохлись, и знаками показали нам, что теперь можно рискнуть добраться до берега. Я совсем выбился из сил. Матросы подхватили плывший мимо тонкий матрасик, один из тех, на которых мы лежали на палубе, и скатали его в некое подобие спасательного пояса. Ожидать от него большого толку не приходилось, тем не менее, я одной рукой вцепился в него, а другой стал изо всех сил грести к берегу. Те двое плыли вместе со мною и Джералдом, один - с моей стороны. Не знаю, как нам удалось доплыть. Но вдруг Джералд крикнул, что у него под ногами дно. Я опустил ноги, но ничего не нащупал. Проплыв еще несколько ярдов, я попытался снова дотянуться ногами до дна, и мои ступни погрузились в густую тину. Я с ликованием чувствовал кожей эту мерзкую слякоть. Побарахтавшись еще немного, я выполз на берег, где мы по колено увязли в черной жиже.
Цепляясь за торчавшие из топи корни погибших деревьев, мы карабкались все выше и наконец добрались до маленькой ровной полянки, поросшей высокой густой травой. Обессиленно рухнули и какое-то время лежали в полном изнеможении: измучились мы настолько, что не могли шевельнуться. С головы до ног покрыты грязью. Через некоторое время мы стянули с себя одежду, я соорудил из мокрой рубашки набедренную повязку. Тут у Джералда прихватило сердце. Я уж думал, что он умрет. Сделать я ничего не мог, только велел ему лежать неподвижно и ждать, приступ-де скоро пройдет. Не знаю точно, сколько мы там пролежали, наверное, с добрый час, и сколько пробыли в воде, тоже не знаю. В конце концов, приплыл в каноэ Р. и забрал нас.
Он перевез нас на другой берег к длинному, на несколько семей, дому даяков, где нам предстояло ночевать; мы были в грязи от макушки до пят, но, хотя обычно купались по нескольку раз в день, на сей раз лишь слегка ополоснулись из ведра: не хватало духу войти в воду. Все промолчали, без слов понимая, что в реку нас теперь и палкой не загонишь".
К этой пространной цитате стоило бы дать пять коротких примечаний.
Примечание первое. Этот случай описан не только в "Записных книжках", но и в рассказе Моэма из сборника "Казуарина" "Капля туземной крови". В "нон-фикшн" Хэкстон, проявив мужество и решительность, спасает другу и патрону жизнь. В "фикшн" же всё наоборот: Иззарт, оставив друга подлодкой, спасается сам, а потом, когда Кэмпион чудом выплывает, просит никому не рассказывать о его трусости.