Веселым, солнечным утром пароходик, на который я сел в Коломбо, двинулся по Иравади вверх по течению. Мне показали высокие трубы Бирманской нефтяной компании, от валившего из труб дыма воздух сделался серым и непроницаемым - но не настолько, чтобы нельзя было разглядеть золотой шпиль Шве-Дагона. И тут я обнаружил, что воспоминания мои хоть и необычайно лучезарны, но расплывчаты: сердечная встреча, поездка на американском автомобиле по оживленным улицам деловых кварталов. Повсюду бетон и железо - и ведь в точности такие же, как на улицах Гонолулу, Шанхая, Сингапура или Александрии! А потом просторный тенистый дом в саду, приятная жизнь, завтрак то в одном клубе, то в другом, автомобильные прогулки по опрятным, широким дорогам. Вечером - бридж в разных клубах, "пахиты" с джином, мужчины, много мужчин, в белых спортивных пиджаках или в чесучовых костюмах… Смех, светская беседа, а когда уже совсем стемнеет, - обратно, переодеться к ужину, и опять прием то у одного гостеприимного хозяина, то у другого. Коктейли, много еды, танцы под патефон или же партия в бильярд. А потом - в обратный путь, все в тот же большой, прохладный, погруженный в тишину дом. Все складывалось беззаботно, легко, уютно и весело. Но - был ли это Рангун? В гавань спускались и тянулись вдоль реки переплетающиеся узкие улочки, в одном проулке ютились тысячи китайцев, в другом - бирманцы. Я ехал в автомобиле, с любопытством глядел по сторонам и думал о том, какие чудеса мне бы открылись, какие тайны стали бы доступны, растворись я в этой загадочной жизни, погрузись я в нее, как погружается в полноводную Иравади брошенная за борт чашка с водой. Рангун. И тут я обнаружил, что из моих воспоминаний, таких туманных и путаных, Шве-Дагон восстает столь же явственно, как и в то утро, когда я увидел его впервые. Его золото искрилось, точно нежданная надежда в потемках души, о чем так любят писать мистики. Искрилось и переливалось во мгле, окутывавшей этот громадный город.
Меня пригласил к себе один бирманский джентльмен, и я отправился к нему в офис, где должен был состояться ужин. Посреди офиса, украшенного лентами бумажных цветов, стоял большой круглый стол. Перед тем как сесть, мой хозяин представил меня нескольким своим друзьям. Блюд было очень много, в основном холодных, еду, плавающую в обильном соусе, подавали в небольших пиалах. В центре стола стояли чашки с китайским чаем, но шампанское лилось рекой, а после ужина разносили и другие спиртные напитки. Всем нам было очень весело. После ужина стол вынесли, стулья придвинули к стене. Мой любезный хозяин попросил разрешения вызвать свою жену, и она появилась вместе с подругой. Две хорошенькие, маленькие женщины с большими улыбающимися глазами вошли и скромно сели, однако вскоре сидеть по-европейски им стало неудобно, и они уселись, подложив под себя ноги, точно расположились не на стульях, а на полу. В мою честь приготовили представление, и в комнату вошли исполнители: два клоуна, оркестранты и несколько танцовщиц. Про одну из них мне сказали, что она звезда и ее знает вся Бирма. Танцовщицы были в шелковых рубахах, плотно облегающих пиджачках, с цветами в темных волосах. Пели они громкими, натужными голосами, отчего у них вздувались на шеях вены. Танцевали не вместе, а порознь, по очереди, и двигались, точно марионетки. Клоуны подначивали друг друга, а с танцовщицами обменивались забавными репликами - во всяком случае, мой хозяин и его гости то и дело разражались громким смехом.
Я не сводил глаз со звезды. Она и в самом деле умела себя подать. Она стояла рядом с другими танцовщицами, но с таким видом, словно находилась от них в отдалении, и на лице ее играла добродушная, но слегка надменная улыбка, как будто она была из другого мира. На колкости клоунов она реагировала отрешенно; свою роль в представлении исполняла, как надлежит, однако собой со зрителями не делилась. Во всем ее облике сквозила отчужденность, замешанная на стопроцентной самонадеянности. Но вот настал ее час. Она выступила вперед. Она забыла, что была звездой, и превратилась в актрису.
Я не раз высказывал своим бирманским знакомым сожаление, что уезжаю из Рангуна, не повидав Шве-Дагон. Дело в том, что бирманцы установили определенные правила, которые к буддизму никакого отношения не имеют, но следовать которым для западного человека унизительно; чтобы унизить европейца, эти правила, собственно, и были введены. Вот почему ни один европеец не заходил теперь в ваты, между тем строение это величественное, к тому же в стране этот храм самый древний, там хранятся восемь волосков с головы Будды. Мои бирманские друзья предложили отвезти меня в Шве-Дагон, и я спрятал свою европейскую гордость в карман. Была полночь. Прибыв в храм, мы поднялись подлинной лестнице, по обеим сторонам которой находилось нечто вроде небольших будок. Их обитатели, которые продавали верующим все, что им может в храме понадобиться, работу уже закончили и, полуголые, сидели теперь перед своими жилищами, о чем-то вполголоса беседовали, курили или ужинали. Были и такие, кто крепко спал в непринужденных позах - одни на низких местных кроватях, другие на голых камнях. Повсюду, оставшиеся со вчерашнего вечера, лежали букеты завядших цветов - лотос, жасмин, ноготки, и в воздухе стоял пахучий цветочный аромат, тем более сильный, что в нем уже ощущалось гниение. Наконец мы взобрались на самую большую террасу, где нашему взору предстало немыслимое нагромождение святынь и пагод - в таком беспорядке, сплетаясь ветвями, растут в джунглях деревья. Построены они были без всякого плана или симметрии, но их золото и мрамор слабо мерцали в темноте, и зрелище открывалось неслыханное. А за ними, точно огромный корабль в окружении лихтеров, вздымался Шве-Дагон - едва различимый в темноте, строгий, великолепный. В тусклом свете ламп переливалась позолота, которой был он покрыт. Во мраке ночи храм казался отчужденным, волнующим, таинственным. Бесшумно ступая босыми ногами, прошел настоятель, старик зажег свечи перед изображением Будды, отчего ощущение заброшенности, уединенности стало еще сильнее. В разных концах террасы монахи в желтом одеянии хриплым голосом бормотали молитву; тишину нарушал их монотонный голос.
IV
Чтобы не вводить читателя в заблуждение, спешу сообщить, что на этих страницах не будет того, что принято называть "полезной информацией". В этой книге описывается мое путешествие по Бирме, Сиаму и Индокитаю, но пишу я ее исключительно для собственного удовольствия, а также для удовольствия тех, кто, надо надеяться, захочет убить на нее несколько часов. Я - профессиональный писатель и за эту книгу рассчитываю получить кое-какие деньги, а заодно, может статься, и кое-какую похвалу.
Хотя путешествовал я в жизни немало, путешественник из меня негодный. Хороший путешественник владеет искусством удивляться. Ему всегда интересна разница между тем, что происходит у него дома, и тем, что он видит за границей. Если он наделен тонким чувством абсурдного, у него обязательно вызовет смех то обстоятельство, что люди, среди которых он очутился, одеваются совсем не так, как он. И он не перестанет искренне удивляться тому, что бывают на свете, оказывается, и такие, кто вместо вилок ест палочками и пишет не авторучкой, а кисточкой. Поскольку всё представляется ему необычным, он всё подмечает, и, в зависимости от наличия или отсутствия у него чувства юмора, он может быть забавен или поучителен. Я же так быстро ко всему привыкаю, что новые люди и места перестают казаться мне чем-то новым и непривычным. Для меня, например, так естественно, что бирманец носит разноцветный "пасо", что, лишь сделав над собой усилие, я замечу, что одет он иначе, чем я. Для меня одинаково естественно ехать на рикше и на автомобиле, сидеть на полу и на стуле, поэтому я быстро забываю, что делаю что-то не совсем так, как все. Я путешествую, потому что люблю переезжать с места на место. Путешествие дает мне чувство свободы, освобождает от ответственности, обязанностей. Мне нравится все неизведанное; я встречаю непривычных людей, которые какое-то время кажутся мне забавными, а бывает даже, - подбрасывают мне сюжет для рассказа. Я часто от себя устаю, и мне начинает казаться, что, путешествуя, я способен чем-то обогатить свою личность, а значит, - немного измениться. Из путешествия я возвращаюсь не совсем тем человеком, каким был, когда в путешествие пускался. <…>
V
В Пагане небо было затянуто тучами, моросил мелкий дождик. Вдали я увидел пагоды, которыми знаменит этот город. Подобно неясному воспоминанию о каком-то диковинном сне, они выступали из утреннего тумана - огромные, далекие, таинственные. Речной пароходик высадил меня возле грязной деревушки, в нескольких милях от цели моего путешествия, и мне пришлось ждать под дождем, пока слуга не нашел запряженную быками повозку, на которой я мог бы добраться до места. Повозка была безрессорной, с навесом, на прочных деревянных колесах, выложенная изнутри циновками из кокосовой пальмы. Под навесом стояла невыносимая жара, нечем было дышать, но мелкий дождь тем временем превратился в настоящий ливень, и оставалось только радоваться, что у меня есть крыша над головой. Я растянулся на циновках, а когда так лежать надоело, сел, скрестив ноги. Быки шли с черепашьей скоростью, но когда они переступали через колею, проложенную повозками, меня встряхивало и подбрасывало, когда же повозка перевалилась через огромный камень, я чуть было не вывалился наружу. Когда, наконец, мы остановились перед домом окружного инспектора, я чувствовал себя так, словно меня избили до полусмерти.
Дом стоял на берегу реки, у самой воды, под большими раскидистыми деревьями - тамариндами, баньянами, в окружении кустов дикого крыжовника. Деревянные ступеньки вели на просторную веранду, служившую гостиной, а за верандой располагалась пара гостевых комнат с ваннами. По всему было видно, что одну из комнат кто-то уже занял, и не успел я осмотреть дом и спросить мадрасси, какие соления, консервы и спиртное у него имеются, как на пороге вырос маленький человечек в тропическом шлеме и плаще из прорезиненной ткани, с которого стекали потоки воды. Он сбросил с себя все мокрое, и мы сели обедать - "полудничать", как здесь говорят. Оказалось, что он чехословак, работает в Калькутте в экспортной фирме, а в Бирму приехал в отпуск смотреть достопримечательности. Он был невысок, с густыми черными волосами, хищным, крючковатым носом, в очках с золотой оправой. Штингах туго обтягивал его плотную фигуру. По всей вероятности, турист он был активный и энергичный: шедший с самого утра дождь не помешал ему посетить никак не меньше семи пагод. Пока длилась трапеза, дождь перестал, и вскоре уже сияло солнце. Не успели мы выйти из-за стола, как чехословак уже снова собрался в путь. Сколько всего пагод в Пагане, мне неизвестно, но когда стоишь на возвышении, они тянутся до самого горизонта. Расположены пагоды не дальше друг от друга, чем надгробия на кладбище. Пагоды здесь самого разного размера и сохранности. По их массивности, форме и великолепию можно судить о том, какой огромный, многолюдный город здесь когда-то шумел. Сегодня же на этом месте стояла деревня с широкими, ухабистыми, обсаженными огромными деревьями улицами; деревенька славная, небольшая, дома тоже небольшие, на вид уютные, крытые рогожей, живут в них рабочие-лакировщики: Паган, забыв о своем былом величии, промышляет теперь этим скромным ремеслом.
Из всех пагод только одна - Ананда - до сих пор является местом паломничества. В высокой позолоченной комнате у позолоченной стены стоят четыре громадных позолоченных Будды. Вы вступаете под позолоченный свод и осматриваете их одного за другим. Вид у Будд, озаряемых бликами тусклого золота, совершенно непроницаемый. Перед одним из них монах в желтом одеянии тонким голосом, нараспев читает мантру, смысл которой вам не доступен. Остальные же пагоды пустуют. Из-под тротуара пробивается трава, кое-где пустили побеги молодые деревца. Пагоды стали пристанищем птиц. Над их вершинами кружат ястребы, на карнизах тараторят маленькие зеленые попугайчики. Чем-то пагоды напоминают причудливые, жутковатого вида цветы, превращенные в камень. Одной из них архитектор придал вид лотоса, точно так же, как действовал архитектор церкви Святого Иоанна, что на Смит-сквер. Проектируя здание, он взял за основу оттоманку королевы Анны; в пагоде ощущается та барочная избыточность, по сравнению с которой иезуитские церкви в Испании кажутся аскетичными. Вид у пагоды нелепый, смотреть на нее без улыбки невозможно, однако ее богатое убранство захватывает. Она аляповата, но все же по-своему любопытна, и фантазия, которую вложил в нее зодчий, завораживает. Чем-то она напоминает ткань, которую всего за одну ночь соткали бессчетные руки одного из своенравных богов индийской мифологии. Будды в пагодах, все как один, погружены в медитацию. Позолота на этих гигантских фигурах давным-давно стерлась, да и сами фигуры превращаются в прах. Диковинные львы, что охраняют вход в пагоду, рассыпаются на своих пьедесталах.
Странное и печальное зрелище. И, тем не менее, в нескольких пагодах я побывал, удовлетворив тем самым свое любопытство и не ударив в грязь лицом перед чехословаком. Он же разделил все пагоды по стилю и отметил в своей записной книжке особенности каждой. В отношении каждой пагоды имелась у него особая теория, и в его голове все они были разложены по полочкам, дабы в случае необходимости выступить в защиту своей теории или же пуститься в научный спор. Не было ни одного до основания разрушенного храма, которого он бы не подвергнул самому тщательному анализу. Чтобы должным образом описать форму и размер плитки, он скакал по обвалившимся лестницам с проворством горного козла. Я же предпочел сидеть без всякого дела на веранде дома окружного инспектора и смотреть по сторонам. Раскаленное полуденное солнце стерло с ландшафта все краски, так что деревья и дикий кустарник, которые пышно разрослись там, где жили и трудились люди, поблекли и посерели. Когда же день стал клониться к вечеру, выжженные солнцем цвета вернулись, подобно эмоциям, которым мы до времени в повседневной суете не даем воли, и деревья и кусты вновь окрасились в сочный зеленый цвет. Солнце закатилось за противоположный берег реки, и красное облако на западе отразилось в неподвижной водной глади. Ни дуновения, и Ирвади застыла в полудреме. Неподалеку одинокий рыбак в челноке испытывал свою рыбацкую судьбу. Чуть в стороне возвышалась пагода, одна из самых здесь красивых. В свете заходящего солнца ее кремовые цвета еще больше смягчились и приобрели оттенок старинных шелковых платьев, из тех, что выставляют в музеях. Пагода радовала глаз своей симметрией: число и форма башенок с одной стороны в точности соответствовали числу и форме башенок с другой, а пламенеющие на закате окна дублировали находившиеся под ними такие же пламенеющие двери. Отделка отличалась какой-то вызывающей красотой, словно стремясь вознестись на заоблачные вершины духа, словно в отчаянной борьбе не на жизнь, а на смерть не могла позволить себе довольствоваться сдержанностью хорошего вкуса. И вместе с тем было в этой пагоде нечто величественное; величественным было и безлюдье, царившее вокруг нее. Казалось, для земли, на которой стоит пагода, она была слишком тяжким бременем. А ведь стоит она здесь уже много веков; стоит и бесстрастно взирает на улыбающуюся излучину Иравади. Птицы весело пели на деревьях, стрекотали сверчки, и квакали, и квакали, и квакали лягушки. Где-то насвистывал грустную мелодию на своей простенькой дудочке мальчик, из деревни доносились громкие голоса. На Востоке тишины не бывает.
Тем временем вернулся чехословак. Он изнывал от жары, одежда его была покрыта толстым слоем пыли, он устал - но был безмерно счастлив: не упустил ничего и всюду успел. И чего только не узнал он за этот день! Пагода тем временем стала погружаться во мрак и смотрелась теперь какой-то эфемерной, как будто была построена из тоненьких досок, - вы бы ничуть не удивились, если бы увидели это воздушное строение со стандартным набором колониальных товаров на Всемирной парижской выставке. В этой сельской глуши пагода имела до крайности непривычный вид. Чехословак сообщил мне, когда она была построена, при каком короле, а потом, разойдясь, принялся с энтузиазмом рассказывать про историю Пагана. Память у него была отменная. Он сыпал фактами и перечислял их с бойкостью лектора, который читает свою лекцию далеко не в первый раз. Но мне его факты были неинтересны. Какое имело значение, что за короли тогда правили страной, в каких битвах они одерживали победу и какие земли завоевывали? Мне было вполне достаточно видеть их рельефные изображения на стене храма: вот они выстроились вереницей, вот, восседая на троне, принимают дары от посланцев покоренных народов, а вот, окруженные лесом копий, мчатся в пылу боя на колесницах. Я поинтересовался у чехословака, что он собирается делать со всей этой информацией.
- Что делать? Да ничего, - ответил он. - Люблю факты. Люблю всё знать. В какую бы страну ни ехал, я читаю абсолютно все, что про нее написано. Изучаю историю, флору и фауну, обычаи и привычки людей, знакомлюсь с ее искусством и литературой. Про каждую страну, где мне довелось побывать, я могу написать целую книгу. Я - кладезь знаний.
- Именно так я вас про себя и охарактеризовал - кладезь знаний. Но какой смысл в информации, которая ничего не дает? Информация ради информации - то же самое, что лестница, которая упирается в глухую стену.
- Ошибаетесь. То, что вы называете информацией ради информации, сродни булавке, которую вы подбираете с пола и прикалываете к воротнику вашего пальто. Сродни бечевке, узел на которой вы, вместо того чтобы его разрезать, развязываете и прячете бечевку в ящик комода. Никогда ведь не знаешь, когда эта информация пригодится.
И, словно в подтверждение того, что сравнения эти он взял не с потолка, чехословак отвернул подол (за отсутствием воротника) своего штингаха и продемонстрировал мне четыре аккуратно приколотые рядком булавки. <…>
VI
Из Пагана я направился в Мандалей. Начать с того, что Мандалей - это имя. Ведь есть места, чьи названия благодаря эпизодам из истории отличаются какой-то особой магией, и мудрый человек, может статься, обойдет такие места стороной, ибо они вряд ли оправдают те надежды, какие на них возлагаются. Названия живут своей собственной жизнью, и пусть Трапезунд - это всего-навсего нищая деревня, романтический ореол ее имени будет все равно у всех мыслящих людей вызывать ассоциации с блеском и мощью Империи. А Самарканд? Найдется ли хоть один человек, у которого, напиши он это слово, не участится пульс и не зайдется сердце от неутоленного желания? Уже одно название реки Иравади рождает в нашем воображении ассоциации с неудержимым и мутным потоком. Пыльные, забитые горожанами, прожаренные слепящим солнцем улицы Мандалея широки и прямы. Набитые людьми тащатся по улицам трамваи; пассажиры теснятся на сиденьях и в проходах, висят, подобно мухам, облепившим переспелые плоды манго, на подножках. Унылая вереница обшарпанных домов с балконами и верандами - смотрятся они примерно так же, как здания на главной улице какого-нибудь европейского города, переживающего не лучшие времена. Здесь нет узких проулков и окольных путей, куда бы в поисках невообразимого могло бы проникнуть наше воображение. Но все это не существенно; у Мандалея есть имя, и звуковая гармония этого прелестного слова вобрала в себя всю светотень романтики.