Ибсен был, разумеется, не единственным открытием, сделанным Моэмом в Германии. В Гейдельберге Уилли открыл для себя еще и Вагнера, о котором раньше не имел ни малейшего представления. Вагнера, которого профессор Грабау также, мягко говоря, не жаловал. А еще оказавшего столь существенное влияние на Вагнера и поздних романтиков Шопенгауэра. Уилли повезло: лекции о великом скептике, авторе классического труда "Мир как воля и представление", читал в университете не кто-нибудь, а знаменитый, очень модный в те годы историк философии, гегельянец Куно Фишер. "Это был плотный, подтянутый человек с круглой головой, курносым, словно расплющенным сильным ударом, носом боксера, щеткой седых волос и красным лицом, на котором поблескивали маленькие, необыкновенные глаза". Фишер слыл остряком: он то и дело отпускал шутки, вызывавшие дружный хохот аудитории. Помимо новой драмы Ибсена, Шопенгауэра и "новой" музыки Вагнера, основополагающее влияние на молодого Моэма в эти годы оказали уже упоминавшаяся ренановская "Жизнь Иисуса" и, главное, - "Происхождение видов". Если кто и отучил юного Уилли от церкви и "ее сетей", то это в первую очередь Чарлз Дарвин.
Но "вечным студентом", - как бы ни было в Гейдельберге интересно, как бы ни привлекала его немецкая студенческая жизнь с театрами, соперничающими между собой корпорациями, дуэлями между представителями разных "буршеншафтов", развеселыми посиделками в "кнайпах", - Моэм оставаться не собирался. Да и было ему это не по средствам, и весной 1892 года, после двухгодичного пребывания в одном из лучших университетов мира, перед его взором опять возникли давно, казалось бы, похороненные в памяти викарий дядя Генри с женой, унылый, провинциальный Уитстейбл, мрачный, неуютный дом приходского священника.
Вновь возникла - и тут же была перечеркнута - безрадостная перспектива поступления в Оксфорд. Викарий "раскопал" своего оксфордского сокурсника, ныне крупного и влиятельного государственного чиновника, и тот пообещал поспособствовать. Потом, тем же летом 1892 года, стараниями Альберта Диксона, второго опекуна Уилли, в недавнем прошлом парижского партнера покойного Моэма-старшего, появилась возможность (и, увы, осуществилась - по счастью, всего на месяц, больше выпускник Гейдельберга не выдержал бы) поработать клерком в аудиторской конторе в Чансери-Лейн, где веком раньше, и тоже клерком, зарабатывал на хлеб насущный прадед Уилли.
Клерком быть не хотелось. Не хотелось, сняв квартирку за 14 шиллингов в неделю, каждый день напяливать купленный в магазине готового платья дешевый фрак, визитку и цилиндр и шагать на службу, сидя за конторкой на высоком табурете, раскладывать письма по алфавиту, переписывать счета и сверять суммы расходов. Но не хотелось и учиться в Оксфорде. Не хотелось становиться уже четвертым (а если считать покойного отца - и пятым) юристом в семье - да и мог ли стать заика преуспевающим адвокатом? Не хотелось - тем более - оставаться в Уитстейбле.
Сказать, что хотелось Уилли по возвращении из Германии, не так-то просто. Хотелось, пожалуй, только одного - самостоятельной, независимой жизни. И самостоятельности этой Уилли - во всяком случае в эти годы - ни за что бы не добился, если бы не случай. (Со временем случай как литературный прием станет почти обязательным deus ex machina в его книгах.)
Явился случай в образе местного врача, про которого в "Бремени страстей человеческих" сказано, что "он больше старался не причинять вреда, чем приносить пользу". "А почему бы - как-то раз в разговоре с викарием обмолвился, исходя из этой своей жизненной позиции, врач, - не направить юношу по медицинской стезе?" Дядя Генри, которому нерадивый и упрямый племянник и его метания уже порядком надоели, неожиданно согласился. Он посчитал Уилли ленивым, нерешительным и бесхарактерным именно тогда, когда молодой человек - быть может, впервые - проявил характер. Спор с дядей относительно своей бесхарактерности Моэм заведет много позже, когда викария давно не будет на свете, на страницах "Луны и гроша": "А я-то думал, - рассуждает рассказчик, - надо иметь очень сильный характер, чтобы после получасового размышления поставить крест на блестящей карьере только потому, что тебе открылся иной жизненный путь, более осмысленный и значительный".
Хотя Оксфорд не гарантировал на все сто процентов блестящей карьеры, да и размышления Уилли о своем жизненном предназначении наверняка длились не больше получаса, - согласился с предложением доктора и он. Ведь даже если занятия медициной не означали "иного жизненного пути, более осмысленного и значительного", молодой человек обретал желанную независимость. Его умственный взор (перефразируем известную мысль Толстого из "Отрочества") был обращен не на то, что он оставлял, а на то, что его ожидало. Работа врачом была хороша уже тем, что предполагала жизнь в Лондоне, как говорят англичане, on his own - своим домом, вдали от постылого Уитстейбла и не менее постылых родственников.
Через несколько недель Уилли приняли в медицинскую школу при старейшей лондонской клинике Святого Фомы, где первые три месяца он работал, сменив фрак, визитку и цилиндр клерка-конторщика на больничный халат акушера, в роддоме при больнице. Но это вовсе не означало, что он вознамерился стать врачом. Он, оказывается, хотел стать писателем. И хотел давно. И очень сильно. О чем впоследствии вспоминал постоянно.
"Я был рожден писать, - признается 88-летний Моэм в мемуарах "Вглядываясь в прошлое". - Для меня писательство - такая же необходимость, как для новорожденного дыхание".
"Я писал постоянно, с пятнадцати лет, - рассказывает он в "Записных книжках". - А студентом-медиком я стал, потому что не мог рискнуть объявить своему опекуну, что мне хочется одного - быть писателем".
В чем же, собственно, риск? - наверняка недоумевает читатель. А в том, что в викторианские времена (а в довикторианские тем более) восемнадцатилетнему англичанину из приличной семьи негоже было становиться литератором. "Я не хотел быть врачом, - пишет Моэм в книге "Подводя итоги". - Я хотел быть только писателем, но был слишком робок, чтобы заявить об этом. К тому же в те времена это было неслыханное дело, чтобы восемнадцатилетний мальчик из хорошей семьи стал профессиональным литератором. Сама эта мысль была так несуразна, что я даже не пробовал с кем-нибудь ею поделиться…" Итак, "мальчик из хорошей семьи" и литератор были "вещи несовместные". Моэм, тем не менее, уже им стал.
Помимо всех прочих опытов - жизненных и интеллектуальных, в Гейдельберге он приобрел и опыт литературный. Несмотря на то, что от музыки Уилли был далек, он написал биографию немецкого композитора, предтечи Вагнера Джакомо Мейербера, чей столетний юбилей праздновался в Германии в 1891 году. Первая проба пера оказалась, как это большей частью и бывает, неудачной: рукопись (наверняка весьма несовершенную) местные издатели единодушно отвергли, и юный автор в сердцах швырнул ее в камин. Начало, однако, было положено.
Глава 5
"Формативные" годы, или "Летопись тяжелою труда и малых дерзаний"
Первая часть заглавия - буквальный перевод английского словосочетания "formative years" - "годы формирования личности". Вторая - цитата из романа Моэма "Луна и грош": так рассказчик, от чьего имени ведется повествование (почти непременный атрибут и большой и малой художественной прозы Моэма), определяет свою жизнь в Лондоне.
Тяжелый труд (овладение теорией и практикой акушерства в гинекологическом отделении больницы Святого Фомы) и в самом деле имел место; каждодневный, изнурительный, тяжелый труд. Нечастым развлечениям, вроде посещения театров, где Моэм от души наслаждался игрой Генри Ирвинга и Эллен Терри, отводились воскресенье и, в виде исключения, суббота, когда молодой человек наведывался в мюзик-холл "Тиволи" на шоу с участием Мари Ллойд, Беси Белвуд, Альбера Шевалье. Из задних рядов партера он пересмотрел в те годы лучшие, самые популярные пьесы того времени. Особенно запомнились ему "Вторая миссис Тенкерей" Артура Уинга Пинеро с неподражаемой Патрик Кемпбелл и "Как важно быть серьезным" Оскара Уайльда с Джорджем Александером - у Уайльда и Пинеро будущий драматург многому научился.
Развлечений же более легкомысленных робкий, молчаливый, замкнутый, даже отрешенный юноша (таким его запомнили в больнице) сторонился. Однажды, правда, не желая отстать от других студентов и набравшись смелости, Моэм отправился на Пикадилли, заплатил проститутке фунт стерлингов и получил за этот, прямо скажем, немалый по тем временам гонорар… гонорею, от которой потом долго у себя же в больнице лечился.
Что же до литературных дерзаний, то малыми их не назовешь. "Формативное" десятилетие с 1892 года по начало нового, уже не викторианского века явилось в жизни молодого Моэма борьбой медицины и литературы. Необходимость зарабатывать себе на жизнь (на 150 фунтов годового дохода в Лондоне, да еще с унаследованным от отца размахом, прожить было не так уж просто) вступила в борьбу с тем, что сам Моэм называл "творческим инстинктом". И творческий инстинкт, желание писать вопреки всему постепенно, но неуклонно брали верх над освоением медицинской профессии. Чехов говорил, что медицина - его законная жена, а литература всего лишь любовница; у юного же Моэма место "законной жены" занимала литература. К медицине, впрочем, Моэм относился добросовестно и с неподдельным интересом и делал в ней определенные успехи. Когда спустя несколько лет он оставит медицину, коллеги и больничная профессура будут говорить об этом с нескрываемым сожалением; если им верить, хирург и терапевт из Моэма получился бы неплохой.
Освоению медицинской профессией противостояло, помимо творческого инстинкта, и желание путешествовать - "охота к перемене мест" не покидала Моэма всю жизнь. За время работы в больнице Святого Фомы Моэм побывал на континенте в общей сложности трижды.
Первый раз - если не считать коротких - недельных - вылазок в Париж, который и заграницей-то для Моэма не был, - весной 1894 года. Воспользовавшись полуторамесячными пасхальными каникулами в медицинской школе, Уилли впервые отправляется в Италию. В руке у него небольшой кожаный саквояж "гладстон" со сменой белья и "Привидениями" любимого Ибсена, в кармане 20 фунтов. Трудно сказать, "целых" или "всего", скорее, последнее. Даже притом что тогдашние британские денежные знаки были куда тяжелее нынешних, - сумма эта невелика. Тем более что увидеть хочется как можно больше. Первоначально поездка планировалась недолгая, но аппетит, как известно, приходит во время еды, и молодой человек объезжает всю Италию севернее Рима. Начинает с Генуи, оттуда перебирается в Пизу, из Пизы - во Флоренцию, где живет на Виа Лаура, неподалеку от "дуомо", неустанно бродит по красавцу-городу с томиком Джона Рёскина в качестве туристического гида и вдобавок берет уроки итальянского у дочери вдовы, в чьем доме остановился. Эрсилия (так зовут девушку) читает ему вслух "Чистилище" Данте и довольно строго со своего ученика спрашивает. "К нашим занятиям она относилась серьезно, - вспоминает Моэм в предисловии к своему роману "Узорный покров", - и когда я бывал непонятлив или невнимателен, била меня по рукам черной линейкой". Сам Моэм тоже читает итальянские книги, в основном по истории, и задумывает, вдохновившись "Историей Флоренции" Макиавелли и советами известного критика и фольклориста Эндрю Лэнга, исторический роман из жизни итальянского Средневековья. По мнению (весьма спорному) Лэнга, единственный вид романа, который может сносно написать молодой автор, - это роман исторический, поскольку, чтобы писать о современных нравах, молодому автору, дескать, недостает жизненного опыта; история же снабдит его и сюжетом, и персонажами, и литературным колоритом. Роман из жизни итальянского Средневековья будет, впрочем, написан несколько позже; теперь же начинающему романисту пора возвращаться в Англию. Домой, к лекциям по анатомии, дежурствам в приемном покое и обязанностям больничного акушера молодой человек возвращается словно бы против воли, неохотно, кружным путем, через Венецию, Верону и Милан.
Второй выезд за границу состоялся ровно год спустя, в 1895-м, и совпал по времени с одним из самых громких скандалов конца викторианской эпохи - судом над Оскаром Уайльдом по обвинению в "содомии". Молодой путешественник вновь отправляется в Италию, на этот раз в южную, - на Капри, в те времена тихий, почти необитаемый остров, где туристов было раз-два и обчелся. Зато английских литераторов и живописцев "уайльдовской ориентации" на Капри в тот год хватало. Был среди них, разумеется, и наш старый знакомый, Джон Эллингем Брукс, чьи сексуальные и литературные пристрастия за пять лет нисколько не изменились. Бывший гейдельбергский ментор Моэма по-прежнему восторженно цитирует Пейтера, Мередита и Омара Хайяма, по-прежнему прилежно изучает Данте, переводит Леопарди и сонеты Эредиа, играет на пианино сонаты Бетховена, не выпускает изо рта трубки и, как и прежде, всей душой предан "искусству ради искусства", о чем не устает пылко рассуждать. Впрочем, о неизменности сексуальных пристрастий Брукса мы, пожалуй, сказать поторопились. На Капри он встречает богатую американскую художницу Ромен Годдар и на ней женится; брак гомосексуалиста Брукса и лесбиянки Годдар, спасшей Брукса от нищеты, - он продавал книги, чтобы утолить голод, - длится без малого месяц. А вот пребывание Брукса на Капри затягивается на целых сорок лет…
На возмужавшего, набравшегося жизненного опыта Моэма (где еще прибрести жизненный опыт, как не в больнице?) чары Брукса действовать перестали. Теперь он насквозь видит это самовлюбленное и, в сущности, довольно ограниченное существо. "Он принимал свою похоть за возвышенные чувства, - говорится в "Бремени страстей человеческих", - слабодушие - за непостоянство артистической натуры, лень - за философскую отрешенность". "Он выказывает страстную любовь к прекрасному, приходит в неистовый восторг при виде картины Боттичелли, альпийских снежных вершин, захода солнца над морем. Восторгается всем тем, чем восторгаться принято, но совершенно не обращает внимания на неброскую прелесть окружающего мира, - прозорливо подмечает Моэм в "Записных книжках" не только сущность эстета Брукса, но и эстетства как такового. - При этом Брукс ничуть не притворяется; если он чем-то восхищен, то вполне искренне, неподдельно. Однако он способен заметить красоту, только если ему на нее укажут, сам же не в состоянии открыть ничего… За всю жизнь в его голове не родилось ни единой собственной мысли, зато он с чувством и весьма пространно рассуждает об очевидном". Так пишет победитель-ученик о побежденном учителе, которому он теперь знает истинную цену.
На Капри Моэм старается держаться в стороне от вседозволенности и интеллектуальной ограниченности ("ни одной собственной мысли") англо-американского эстетского кружка. Теперь у него другие, куда более демократические предпочтения. "Нигде не было мне так хорошо, - вспоминал Моэм, - как на волшебном Капри, среди крестьян и рыбаков…" Мы не знаем, платили ли крестьяне и рыбаки Моэму той же монетой, приверженцы же искусства ради искусства не особенно стремились приблизить к себе "обывателя, которого ничего не интересует в жизни, кроме вскрытия трупов, и которому доставит несказанное удовольствие, застав лучшего друга врасплох, поставить ему клизму".
И, наконец, третья, быть может, самая памятная, давно вынашиваемая поездка Моэма состоялась спустя еще два года, в конце 1897-го, когда бывший студент-медик двадцати трех лет сдал экзамены, ушел из больницы и уже выпустил свой первый роман, о котором речь впереди. Испания, "страна его мечты, к которой он и прежде испытывал непреодолимое влечение, проникся ее духом, ее романтикой, величием ее истории" (говорится в "Бремени страстей человеческих"), произвела на Моэма если и не большее впечатление, чем Италия, то, во всяком случае, впечатление более продолжительное и устойчивое. Сурбаран, Рибера, Веласкес и, прежде всего, Эль Греко стали его любимыми художниками на всю жизнь, о них он много думал, им он посвятит многие свои эссе и статьи. Впрочем, в 1897 году Эль Греко и Веласкеса затмила юная испанка с миндалевидными глазами, которой Моэм по возвращении в Англию писал: "Мне казалось, что я не испытывал к тебе любви, Розарито, и очень жалел об этом. Однако теперь, находясь вдали от тебя, под лондонским дождем, мне все же мнится (о нет, не то чтобы я влюбился!), что я увлечен тобой… твоим образом, запечатлевшимся в моей памяти…" Моэм словно и сам не верит, что способен полюбить женщину… Мы, правда, не знаем, Розарито это или юноша Розарио и существовала ли она (существовал ли он) на самом деле.